Электронная библиотека » Иван Толстой » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 17:56


Автор книги: Иван Толстой


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Я не ожидаю, чтобы правда восторжествовала и чтобы была соблюдена справедливость. Я знаю, что под давлением обстоятельств будет поставлен вопрос о моем исключении из Союза писателей. Я не ожидаю от вас справедливости. Вы можете меня расстрелять, выслать, сделать все, что угодно. Я вас заранее прощаю. Но не торопитесь. Это не прибавит вам ни счастья, ни славы. И помните, все равно через некоторое время вам придется меня реабилитировать. В вашей практике это не в первый раз» (ЕБП. Биография, с. 704).

В послевоенной советской истории подобных писем еще никто не писал. И историческое возмездие чиновных получателей писем еще не настигало. Писательские генералы ничему не смутились, истории не застеснялись. Ираклий Абашидзе, Иван Анисимов, Валентин Катаев, Вера Панова, Александр Прокофьев, Николай Чуковский, Мариэтта Шагинян постановили исключить Пастернака из Союза.

Заседание тянулось бесконечно – чуть ли не целый день, все маялись, то выходили из зала в буфет, то вполголоса обменивались какими-то шутками. По существу, за Пастернака не вступился никто – разве что Александр Твардовский, по словам Константина Ваншенкина, «напоминал, что есть мудрая пословица по поводу того, сколько раз нужно отмерять и сколько отрезать». А Грибачев, часто ездивший в то время за границу, боялся, что это «повредит нам в международном плане».

Через несколько лет Александр Галич описал это заседание в знаменитой песне:

 
Нет, никакая не свеча,
Горела люстра!
Очки на морде палача
Сверкали шустро!
А зал зевал, а зал скучал —
Мели, Емеля!
Ведь не в тюрьму и не в Сучан,
Не к «высшей мере»!
И не к терновому венцу
Колесованьем,
А как поленом по лицу
Голосованьем!
И кто-то спьяну вопрошал:
«За что? Кого там?»
И кто-то жрал, и кто-то ржал
Над анекдотом.
Мы не забудем этот смех
И эту скуку!
Мы поименно вспомним всех,
Кто поднял руку!
 

На следующий день постановление было опубликовано в «Литературной газете», через день – в «Правде».

Следя за московской реакцией на присуждение премии, 27 октября не выдержала Шведская Академия, заявлявшая (и заявляющая до сих пор) о своей полной отстраненности от политического контекста событий. Академики взяли назад свое прежнее согласие передать шведскому писателю Артуру Лундквисту присужденную Москвой Ленинскую премию по литературе. Секретарь Академии Андерс Эстерлинг заявил:

«Две недели назад трое членов Академии, среди которых был и я, согласились участвовать в комитете по устройству в честь Лундквиста академического торжества, на котором ему была бы вручена Ленинская премия. Но яростные советские атаки на Академию за то, что она присудила Борису Пастернаку Нобелевскую премию по литературе, и на самого Пастернака вынудили нас пересмотреть наше первоначальное решение. Мы выходим из состава почетного комитета. Торжество в Академии отменяется. Мы советской премии Лундквисту не вручим» (цит. по газете «Новое русское слово», 28 октября 1958).

Ничто человеческое шведским академикам, разумеется, не чуждо. Вполне естественно с отвращением отвернуться от кремлевской пакости. Неестественно лишь настаивать через много лет на своей гордой стерильности. Верить в нее не удается.

Но сама ситуация опутывания стокгольмцев характерна: создать с ними накануне нобелевского голосования совместный комитет и – влиять, давить, увещевать.

Результат: нос Москве был утерт дважды.

29 октября 1958. Дневниковая запись Лидии Чуковской о разговоре с Анной Ахматовой:

«Она расспросила меня о здоровье Корнея Ивановича, но то была лишь вежливость, а главный теперешний ее интерес – Пастернак.

К моему удивлению, она была потрясена – да, именно потрясена! другого слова не подберу, – тем, что я вчера видела его собственными глазами. Вчера вечером она столь настойчиво вызывала меня из Переделкина в надежде, что я привезу оттуда какие-нибудь слухи о нем, еще не дошедшие до Москвы, но что я попросту видела его и говорила с ним – это ей на ум не приходило. Так что, по ее внушению, я сама впервые удивилась, что это было. Я перенесла получасовой допрос. Каждое слово, его и свое, и как он сидел, и когда он вскочил, и когда схватил меня за руку, и каждую свою вчерашнюю мысль я передала ей со всею возможною точностью, но я не уверена, удалось ли мне передать то чувство, которое я испытала, когда шла одна, а потом вместе с ним по знакомой, родной и почему-то чужой и опасной дороге.

Она спросила меня, могу ли я обещать, что достану машину и поеду с ней к нему, когда она решит ехать? Ей очень хочется.

Конечно, достану.

Затем она опять затеяла разговор о романе: опять объясняла, почему роман – неудача.

– Борис провалился в себя. От того и роман плох, кроме пейзажей. По совести говоря, ведь это гоголевская неудача – второй том «Мертвых душ»!.. оттого же в такое жестоко-трудное положение он поставил своих близких и своих товарищей.

Быть может, она и права. Но сегодня мне дела нет до этой объективной истины, мне больно было ощущать холод этой правоты… Я молчала. И каких близких и каких товарищей поставил он в трудное положение? Лагерь сыновьям не грозит. Зинаида Николаевна давно уже далекая. Ольга? Ольгу мне не жаль. Собратья по перу? Достаточно я на них нагляделась в Малеевке, и они мною точно описаны. Половина членов Союза искренне ненавидит Пастернака за его независимость, треть равнодушна и совершенно не догадывается, кто он, а остальные, постигающие, те не ему должны предъявлять свой счет» (Чуковская, т. 2, с. 322—323).

Вечером 29-го Чуковская записывает:

«В городе новые слухи: какая-то речь Семичастного на сорокалетии Комсомола, где он будто бы обозвал Пастернака свиньей…

Цицероны! И ведь говорят на века» (там же, с. 325).

«Гордая и независимая позиция, – пишет сын Пастернака Евгений Борисович (и здесь мы соединяем его воспоминания по разным источникам. – Ив. Т.), – помогала Пастернаку в течение первой недели выдерживать все оскорбления, угрозы и анафемствования печати. В эти дни я ежедневно ездил к отцу в Переделкино. Он был бодр и светел и не читал газет, говорил, что за честь быть Нобелевским лауреатом готов принять любые лишения. Шутил и был в приподнятом состоянии духа. Он беспокоился, нет ли каких-нибудь неприятностей у меня на работе или у Лени в университете. Мы всячески успокаивали его. От Эренбурга я узнавал и рассказывал отцу о том, какая волна поддержки в его защиту всколыхнулась в эти дни в западной прессе. В эти дни он регулярно продолжал работу по переводу драмы Юлиуша Словацкого «Мария Стюарт», – «чтобы сохранить рассудок и сберечь здоровье» – как писал он Жаклин де Пруайяр. Чтобы предотвратить попытку самоубийства, о возможности которой Ивинская сообщила Федину, Пастернаку был прислан постоянно дежуривший в доме врач» (ЕБП. Биография, с. 705; Континент, № 108, с. 230).

Неожиданно для всех 29 октября, съездив в Москву и поговорив по телефону с Ольгой Ивинской, он пошел на телеграф и отправил две телеграммы. Одну – в Стокгольм. Другую – в ЦК Поликарпову:

«Благодарю за двукратную присылку врача. Отказался от премии. Прошу восстановить Ивинской источники заработка <в> Гослитиздате».

29 октября, 22 часа по московскому времени.

«Говорит Радиостанция Освобождение. Шведская Академия словесности и языкознания официально сообщила сегодня, что Борис Пастернак отказался от присужденной ему Нобелевской премии по литературе. В тексте посланной Пастернаком из Москвы телеграммы на французском языке говорится: „В связи со значением, которое придает вашей награде то общество, к которому я принадлежу, я должен отказаться от присужденного мне незаслуженного отличия. Прошу вас не принять мой добровольный отказ с обидой. Пастернак“. Постоянный секретарь Академии доктор Андерс Эстерлинг, на имя которого послал свою телеграмму Пастернак, заявил: „Пастернак может отказаться от премии, но честь этого отличия остается за ним. Он имел полное право отказаться от Нобелевской премии, которая возложила на него такую тяжелую ответственность“».

Продолжает Евгений Борисович:

«Ольга Всеволодовна рассказала нам, что, напуганная всем происходящим, она обрушилась в тот день на Пастернака с упреками в легкомыслии и эгоизме. „Тебе ничего не сделают, а от меня костей не соберешь“, – сказала она ему по телефону. Она тогда получила отказ издательства дать ей работу. Эти упреки переполнили чашу терпения. Вероятно, в эти дни Пастернак написал открытку в Париж, в которой предлагал Жаклин де Пруайяр поехать в Стокгольм вместо него. Но в это время вся переписка Пастернака была блокирована, и упоминание об этой открытке, не дошедшей до адресата, мы встретили в докладной записке председателя Комитета госбезопасности А. Шелепина. В тот день в „Правде“ появилась статья о выдающихся открытиях советских физиков И. М. Франка, П. А. Черенкова и И. Е. Тамма, награжденных Нобелевской премией по физике. Подписанная шестью академиками, статья содержала двусмысленный абзац о том, что присуждение Нобелевской премии по физике было объективным, а по литературе – вызвано политическими соображениями. Академик М. А. Леонтович попросил меня поехать с ним в Переделкино. Он счел своим долгом уверить Пастернака в том, что физики так не считают, и тенденциозные фразы были вставлены в текст помимо их воли. Мы встретили отца на улице. Его было не узнать. Серое, без кровинки лицо, измученные, несчастные глаза, и на все рассказы – одно:

– Теперь это все не важно, я отказался от премии. (…) Жертва, которую принес Пастернак, отказавшись от премии, уже никому не была нужна. Ее не заметили. Она ничем не облегчила его положения. Все шло своим заранее заготовленным ходом» (Континент, № 108, с. 230; ЕБП. Биография, с. 706).

30 октября 58. Лидия Чуковская описывает впечатление от речи Владимира Семичастного, напечатанной в «Комсомольской правде»:

«Сначала сравнение с овцой. Паршивая овца в стаде. Ну, это обыкновенно. Потом – образ не выдержан! – овца превращается в свинью.

(…) Самое примечательное тут слово – кушает. «Свинья кушает». Вот он кто такой, товарищ Семичастный. Он полагает, что слово «ест» – грубое слово, а сказать о свинье «кушает» – это представляется ему более интеллигентным» (Чуковская, т. 2, с. 327).

Как записал Всеволод Иванов, Пастернак в эти дни шутил, что перед приходом к ним должен принимать ванну: так поливают его грязью (Шум погони, с. 40).

31 октября на общемосковском собрании писателей решение секретариата об исключении Пастернака из Союза писателей было единодушно одобрено. Писатели обратились к Президиуму Верховного Совета с просьбой лишить Пастернака гражданства и выслать из страны. Газеты в эти дни соревновались в публикациях читательских писем, полных «гнева народа», возмущенного предательством отщепенца, продавшегося за тридцать сребреников.

«Вы должны знать, товарищи, – говорил в своей речи критик Корнелий Зелинский, – имя Пастернака сейчас на Западе, откуда я приехал, это синоним войны. Пастернак – это знамя холодной войны. Не случайно за это имя уцепились самые реакционные, самые монархические, самые разнузданные круги. Портреты Пастернака печатают на первых страницах газет рядом с другим предателем Чан Кай-Ши.

Вот в моих руках газетка, которая издается в Риме, которую я только что привез, – «Дейли Америкен», издающаяся на английском языке. Видите, на первой странице портрет Пастернака и комментарии по поводу присуждения ему премии. Здесь говорится о том, что присуждение Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго» является литературной атомной бомбой против коммунистического режима. Далее говорится о том, что якобы какой-то шведский критик назвал присуждение этой премии ударом в лицо советскому правительству. Вот как враги восприняли присуждение Пастернаку Нобелевской премии. Повторяю: Пастернак – это война, это знамя холодной войны» (С разных точек зрения, с. 57).

Надо признать, что Зелинский говорил совершенно точно. Масла в огонь подлил сам Госсекретарь США Джон Фостер Даллес (брат руководителя ЦРУ), который заявил на пресс-конференции, что Нобелевский комитет – что бы он ни утверждал, – дал премию Пастернаку исключительно за «Доктора Живаго».

В праздничном настроении пребывал и голландский контрразведчик ван дер Вилден: ему выпало участвовать в деле, приведшем к Нобелевской премии, но только с коллегами он этой тайной поделиться не мог. «Это была настоящая веха – начало самиздата, восточноевропейского подпольного искусства, и мы внесли в это и свой посильный вклад», – с гордостью вспоминает он теперь.

«Высылка за границу, – рассказывает сын поэта, – обсуждалась с Поликарповым в ЦК. Пастернак болезненно воспринял отказ Зинаиды Николаевны, которая сказала, что не может покинуть родину, и Лёни, не захотевшего разлучаться с матерью. Чтобы не оставлять заложников, он письменно должен был просить разрешение на выезд Ольги Ивинской с детьми. Он спрашивал меня, согласен ли я поехать с ним вместе, и обрадовался моей готовности сопровождать его, куда бы его ни послали. Высылка ожидалась со дня на день» (ЕБП. Биография, с. 707).

В защиту Пастернака поднялось множество голосов: Грэм Грин, Альбер Камю, Сомерсет Моэм, Джон Пристли, Джон Стейнбек, Олдос Хаксли, посыпались коллективные письма из разных стран, международный Пен-Клуб объявил о своей поддержке советского собрата и наивно призвал Союз писателей защитить Пастернака от гонений.

По свидетельству Ильи Эренбурга, внезапный перелом в ходе событий произошел после телефонного звонка Джавахарлала Неру Хрущеву по поводу притеснений Пастернака, и ТАСС тотчас же гарантировал неприкосновенность личности и имущества писателя и беспрепятственность его поездки в Швецию.

Через Ивинскую Пастернаку было предложено написать обращение к Хрущеву и открытое письмо в «Правду». Они появились 2 и 6 ноября. Ольга Всеволодовна участвовала в составлении обоих писем. Правдинское она писала на пару с Поликарповым, а хрущевское сочиняли втроем – она, Ариадна Эфрон и Вяч. Вс. Иванов. Здесь Пастернаку принадлежит одна-единственная фраза: «Я связан с Россией рождением, жизнью и работой и не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее». Пришлось ездить в Переделкино для согласования отдельных выражений, переписывать. Решено было, что Пастернак передаст в город несколько пустых страниц со своей подписью. В те часы никому и в голову не приходило, чем эти чистые страницы чреваты.

Наблюдая всю эту историю из Соединенных Штатов, Роман Якобсон больше всего хотел бы, чтобы «Мутон» любой ценой отстранился от попыток вовлечь его в политическую историю и теперь, обжегшись на молоке, дул бы на воду. 6 ноября Якобсон писал ван Скуневельду:

«Я совершенно удручен пастернаковской ситуацией и глупейшей мутоновской впутанностью в эту историю» (Хинрихс, с. 77).

И в тот же день умолял Питера де Риддера:

«Прошу Вас впредь не допускать ошибок в стиле Эекхаута. Они подвергают серьезной опасности наш общий труд, наше с Корнелием положение и будущее тех коллег из Восточной Европы, кто сотрудничает с нами» (там же).

Причину якобсоновского беспокойства проясняет его письмо ван Скуневельду 17 ноября, где он вновь касается «мутоновско-пастернаковской истории, угрожающей многим нашим сотрудникам»:

«Хуже всего в данном положении откладывать выпуск журнала (имеется в виду International Journal of Slavic Linguistics and Poetics. – Ив. Т.), поскольку эта задержка непременно будет восприниматься в связи с мутоновским скандалом. Пожалуйста, ускорьте рассылку гранок. Возвращаются ли гранки из Восточной Европы? Приходят ли письма?» (там же).

Якобсон не на шутку испугался за судьбу всего громадного издательского дела, которое вмиг могло рухнуть из-за живаговской политической шумихи. Беды все же не случилось, и сотрудники издательства десятилетие спустя, смеясь, вспоминали те драматические месяцы. Питеру де Риддеру коллеги преподнесли такое стихотворение:

 
Чем поживился наш де Риддер сквозь прореху
В железном занавесе? То был дар богов:
Не что-нибудь, а рукопись Бориса Пастернака,
Строжайше запрещенная Хрущевым.
У этой контрабанды был изъян:
И шанс цензуру одолеть был славный,
Когда на микропленке весь роман
Ему полицией был предоставлен тайной.
Но битву с красными в секрете не удержишь:
Наружу вылезла история сия
Хоть и не в «Правде», но в «Гаага Пост» (там же, с. 91).
 

Впрочем, почему не в «Правде»? И в «Правде», и во всех прочих советских газетах черным по белому было сказано, что «Живаго» выпущен западными разведками. Но ведь советская интеллигенция хорошо понимала, чего стоят улюлюканья родной пропаганды. Люди не столько верили властям, сколько побаивались их.

«Темные дни и еще более темные вечера времен античности или Ветхого Завета, возбужденная чернь, пьяные крики, ругательства и проклятия на дорогах и возле кабака, которые доносились до меня во время вечерних прогулок: я не отвечал на эти крики и не шел в ту сторону, но и не поворачивал назад, а продолжал прогулку. Но меня все здесь знают, мне нечего бояться», —

так 28 ноября описывал Пастернак переделкинскую обстановку в письме Жаклин де Пруайяр.

С нескрываемым раздражением он напоминал Поликарпову:

«…Помнится, я расписывал, что я не подвергался никаким нажимам и притеснениям, что от роскошной поездки (без оставления заложников), любезно предоставленной мне, я отказался добровольно, – я бессовестно врал под Вашу диктовку не затем, чтобы мне потом показывали кукиш. Я понимаю, я взрослый, что я ничего не могу требовать, что у меня нет прав, что против движения бровей верховной власти я козявка, которую раздавить, и никто не пикнет, но ведь это случится не так просто, перед этим где-нибудь пожалеют. Я опять-таки понимаю, что если я на свободе и меня не выгнали с дачи, это безмерно много, но зачем в придачу к этим сведениям, соответствующим истине, два ведомства, министерство культуры и министерство иностранных дел дают заверения, что я получаю и впредь буду получать заказы на платные работы, что со мной будут заключать договора и по ним расплачиваться, между тем, как по этой части установилась царственная неясность, дожидающаяся выяснения от тех же верховных бровей, чего никогда не будет.

(…) Действительно страшный и жестокий Сталин считал не ниже своего достоинства исполнять мои просьбы о заключенных и по своему почину вызывать меня по этому поводу к телефону. Государь и великие князья выражали письмами благодарность моему отцу по разным негосударственным поводам. Но, разумеется, куда им всем против нынешней возвышенности и блеска» (16 января 1959).

Обдумывая, как, не нарушая закона, получить свои деньги за роман, Пастернак планировал обменяться гонорарами с западными писателями, печатавшимися в Москве, – с Хемингуэем, Лакснесом, Ремарком, Мориаком.

21 января 59-го он написал еще одно письмо Хрущеву, но не отослал его. Письмо сохранилось в бумагах Ивинской, вероятно, она была его инициатором и отчасти соавтором.

Вокруг полученной награды росли легенды. Пастернака стали заваливать просьбами о материальной помощи, его мифические миллионы не давали людям покоя. Но помочь он никому больше не мог, он сам начал брать в долг у друзей.

«Неужели я недостаточно сделал в жизни, чтобы в 70 лет не иметь возможности прокормить семью?» – обращался он к сыну (ЕБП. Биография, с. 712).

Между тем напряжение в отношениях Фельтринелли и Жаклин де Пруайяр нарастало. Видя, что часть издательских прав Пастернак хочет передать ей, Фельтринелли всячески старался выманить из Переделкино все мыслимые рукописи, законченные и начатые, стихи и прозу, расширить статьи договора и завладеть всеми планами на будущее.

О невозможности прийти к согласию Жаклин писала Пастернаку. Он отмечал на полях ее письма:

«То же самое повторяется в моих отношениях с Фельтринелли, которому я пишу о своих предположениях и который оформляет их юридически» (Письма к де Пруайяр, с. 154).

Расплывчатость формулировок в его письмах продолжалась:

«Я не припоминаю других договоров с Фельтринелли, кроме единственного, относящегося к Доктору Живаго. Все остальное было предположениями и пожеланиями, свободой по отношению к другим работам, помимо Доктора, которую я ему предоставил в своих письмах, во время нашего с Вами невольного молчания из-за почтовых перерывов или остановок в делах. Но это, как мне кажется, не вело ни к каким дополнительным условиям. Я всегда (и, по-моему, справедливо) полностью ему доверял и продолжаю сохранять признательность. И ни коим образом мне не хотелось бы (даже в крайнем случае) затронуть его интересы или еще менее оскорбить его самого. Но я хочу, чтобы за Вами оставались возможности духовной инициативы» (3 февраля 1959).

Говоря Жаклин о «духовной инициативе», Пастернак – юрист! – отгораживался от азбучных юридических обстоятельств, от невозможности строить деловые отношения на эфемерной основе. Предлагая волку с овцой жить дружно, он бы, вероятно, не удивился появлению очередного Евграфа с волшебным цилиндром.

В полном противоречии с этим самообманом, в переписке Бориса Леонидовича все чаще начинают обсуждаться весьма земные денежные вопросы. 31 января 1959 года он писал Жаклин:

«Что касается денежных дел, то я не могу придти к окончательному решению. Я даже не представляю себе общей суммы, которую собрал для меня из разных источников Фельтринелли и которую он где-то хранит. Я не хочу этого знать, потому что и без того мое положение в обществе мифически нереально, как нераскаявшегося предателя родины, от которого ждут, что он повинится и поступится своей честью, чего я никогда не сделаю. Если я воспользуюсь заграничными деньгами, то стану настоящим предателем. Я не знаю общей суммы, но она должна быть очень велика. Если она находится под защитой (или под именем) Фельтринелли, пусть так и останется, пусть он берет оттуда деньги по моим указаниям, если ему не трудно, и если он еще согласен терпеть мои колебания и невольную медлительность.

Возможно, что атмосфера вокруг меня изменится. Но я ему бесконечно признателен, больше, чем он может себе представить, за благородство его хлопот и услуг, за трудности и неприятности, которые постоянно возникают у него из-за меня. Он всегда был в высшем смысле честен по отношению ко мне. Не забывайте этого, Жаклин, и не спорьте с ним, не давите на него, – это чистое, легко устранимое недоразумение. Но если он устал от меня (у него есть на это право), тогда я буду умолять Вас заменить его в этой роли и передать все деньги под Ваше наблюдение».

Получив финансовый отчет от Фельтринелли и узнавая время от времени сторонними путями о своих доходах за границей, Пастернак 2 февраля 1959 года писал в Милан через Париж, прося выплатить денежные суммы по приложенному списку. Здесь были и родственники, и переводчики, и незнакомые ему лично корреспонденты, и московские корреспонденты западных агентств, помогавшие в переправке писем.

По десять тысяч долларов полагалось сестрам Лидии и Жозефине, Жаклин де Пруайяр и Элен Пельтье, по пять – Окутюрье, Мартинезу, Цветеремичу, Максу Хейуарду и Мане Харари, по десять – Д'Анджело и Руге, и так далее. В списке был и Джузеппе Гарритано, пришедший в ужас, узнав о том, что ему что-то достанется. По какой-то неведомой причине он боялся, что его имя будет разглашено.

Письмо это, попав к Жаклин, у нее и задержалось, а следом к ней пришла спешная открытка от Ивинской, которая требовала его вовсе не отсылать, потому что, якобы, должны последовать изменения в перечне одаряемых.

Несомненно, запах денег, впервые повисший в воздухе с этих дней начала 59 года – громадных денег, с которыми Пастернак не знал, как поступить, – вскружил голову Ольге Всеволодовне. Именно здесь истоки той драмы, которая разыгралась полутора годами позже, сразу после смерти Пастернака.

Запах денег. Десятки, сотни тысяч долларов, лежащие где-то за стеной. Гонорары, которые можно получать за Хемингуэя. Таинственные доллары, выписываемые простым росчерком пастернаковского пера какому-нибудь Гарритано за мелкую услугу. А что, если Гарритано?.. Нет, Гарритано боится. Может быть, не побоится кто-то другой?

Кстати, Гарритано узнал о включении его в список именно от Ольги Всеволодовны. Она была в курсе того, как легко «классюша» раздает богатства. Классюшей они с дочерью называли Пастернака.

Страшная вещь искушение. Опасно допускать до денег неуравновешенного и исстрадавшегося кассира.

Лето 1960-го было не за горами.

Пастернак меж тем регулярно справлялся у Фельтринелли, выполнил ли он его поручение. Тот выдал деньги только осенью.

Все яснее становилось, что с другими произведениями – и с ранними, на которые поступали запросы из-за границы, и вообще со стихами – Фельтринелли никак не справится. Тонкую издательскую работу можно было поручить только человеку деликатному, да еще и слависту.

В письме в Милан, уступчиво, стараясь в каждой фразе не обидеть, Пастернак писал:

«Ничего из сделанного мною тут уже не напечатают, ни переводы, ни мои оригинальные работы. И заниматься всем этим, совместно обдумывать, добиваться взаимопонимания по почте, такой ненадежной, медленной и неблагожелательной, и из такого далека и в ограниченные сроки – это мучение, это неразрешимая задача и несчастье. Вот почему возникла необходимость и цель, ради которой, при всем своем полном доверии к вам, я решился установить и признать существование за границей человека в своей собственной роли, сходных вкусов, придирчивого выбора, критической осведомленности, понимания того, что нужно делать, принимать, отклонять, желать и к чему стремиться в тех избыточных для меня возможностях, которые появляются со всех сторон и в слишком большом количестве.

Я не могу себе представить никакого соперничества или столкновения между вами, поскольку г-жа де Пруайяр – мое alter ego – знает и признает так же, как я сам, вынужденно двойственную роль, которую я возложил на вас – по необходимости молча и без возражений поддерживать мои заявления, хотя и редкие и запаздывавшие, но все же лицемерно уязвляющие ваше достоинство, и то, что вам пришлось делать без моего ведома или против меня, и то, что я вынужден был предпринять с вашего разрешения в положении крайнего неописуемого насилия, и то, что все в мире поняли и простили мне мою скрытность. Пусть так и будет. Но всегда находятся наивные люди, которые не представляют себе смертельной тяжести этого ярма, этой приторной и позолоченной жестокости и принимают за чистую монету мои лживые обвинения и, таким образом, вероятно, отягчают вашу репутацию несправедливыми упреками. Я вам дорого обошелся, я каюсь в этом, и моя вторая душа, г-жа де Пруайяр никогда не забудет ваши заслуги и страдания во всей этой двусмысленной и щекотливой ситуации» (Континент, № 108, с. 234—235).

16 февраля Фельтринелли отвечал:

«Дорогой Борис Пастернак, дорогой Друг, (…) Что касается мадам де Пруайяр, то должен Вам признаться, что я был болезненно задет тем, что Вы захотели сделать ее своей представительницей в Европе, ничего мне не сказав, тогда как в течение достаточно долгого времени я практически нес на себе всю ответственность и имел честь представлять Вас. Я не понимаю, почему мадам де Пруайяр появилась только сейчас, упрекая меня, что я ничего не знал о том, что она так долго от меня скрывала.

Я не мигнув переносил разного рода унижения, но это бьет по мне всего сильнее. Все издательские дела и ответственность за них я, как мне кажется, вел соответственно Вашим указаниям и, когда они отсутствовали, – в духе Ваших пожеланий. (Против этих слов Пастернак написал: «Это не так» и поставил знак МВ. – Ив. Т.) Поэтому, когда меня лишают доверия и опоры на Ваш авторитет, это для меня слишком горестно и неожиданно. (…) У меня много неприятностей со стороны мадам де Пруайяр. Она позволяет себе оспаривать все, что я предпринял, стесняя меня и противодействуя всем моим законным действиям и инициативам, сделанным раньше, чем она в это вмешалась и объявила мне о своих полномочиях. Она требует, чтобы я передал ей все договоры. Ладно, я сделаю это, если это по Вашей воле.

При этом я спрашиваю, за что мне угрожают и обращаются, как с обманщиком с точки зрения мадам де Пруайяр? Я не считаю, что заслужил еще и такое оскорбление. Друг мой, пожалуйста, объясните мне, каково Ваше мнение по тем вопросам, которые неясны из писем мадам де Пруайяр.

1) Можно ли считать, что два русских издания Доктора Живаго – одно в Европе, а другое в Америке, входят в договор, который мы с Вами заключили по поводу романа.

2) Как Вы хотите распорядиться авторскими доходами от изданий Доктора Живаго? Чтобы я передал их мадам де Пруайяр, чтобы я сохранил их для Вас здесь или в Швейцарии, чтобы я посылал их Вам разными способами и по скольку в год, или чтобы они были предметом соглашения между мадам де Пруайяр и мною? 3) Наш первоначальный договор о «Докторе Живаго» не включает права на кинематографическую реализацию. Хотите ли Вы, чтобы был снят фильм? (…) Достаточно ли Вы мне доверяете, чтобы контроль за созданием фильма осуществлялся только мною? (Я не скрою от Вас, что участие мадам де Пруайяр приведет практически к провалу всей этой затеи: с ее стороны проявляется только полная несостоятельность, что останавливает любые начинания.)» (Карло, с. 147—148).

В начале 1959 года Пастернаку стало окончательно ясно, что все компромиссы с властью, на которые он шел, не привели ни к чему. Его бесповоротно обманули. Сын поэта справедливо пишет, что

«передача стихотворения „Нобелевская премия“ английскому журналисту стала открытым вызовом той трясине униженности и покорности, в которой он не желал более находиться (Континент, № 108).

К стихотворению «Нобелевская премия» 20 января были приписаны строки, в которых отразились тревожные обстоятельства середины января. В одном из писем того времени он писал, что чувствует себя, как если бы жил на Луне или в четвертом измерении. Всемирная слава и одновременно одиозность его имени на родине, безденежье, неуверенность в завтрашнем дне и сотни писем с просьбами о денежной помощи в счет тех средств, которыми он не мог пользоваться. Ко всему добавлялась настойчивость О. Ивинской, стремившейся к легализации их отношений, а он не мог и не хотел ничего менять в своем сложившемся укладе.

Причиной этого нажима Ольга Ивинская называет угрозы ее ареста, которым она постоянно подвергалась. В это время Пастернак придумывает варианты шифрованной телеграммы, которую он собирался послать Жаклин де Пруайяр, если арестуют Ивинскую» (ЕБП. Биография, с. 713). «В этом случае, – писал он в Париж 3 февраля 1959 года, – надо бить во все колокола, как если бы дело шло обо мне, потому что этот удар в действительности направлен против меня».

Причиной возобновившихся угроз в адрес Ивинской была не только, как указывает Евгений Пастернак, «публикация из номера в номер с 12 по 26 января 1959 года Автобиографического очерка» в нью-йоркской газете «Новое русское слово» (Пастернак действительно «не был никоим образом причастен к этому событию»), но и трехмесячное ежедневное печатание там же «Доктора Живаго» – с 12 октября 1958 по 13 января 1959, что раздражало Кремль само по себе.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации