Текст книги "Пирамида, т.2"
Автор книги: Леонид Леонов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 47 страниц)
– Ну, а если вникать?
Сорокин с минуту щурился на перспективу пустынных зал, видневшихся в просвет портьеры:
– В таком случае на примере своей загадочной коллекции пани Юлия сможет убедиться, насколько темная вещь искусство... несмотря на доводы науки, пытающейся изъяснить Леонардо с Дантом посредством слюнотечения у собаки. Не обещаю сакраментальных открытий, но и величайшие из них тоже начинались попыткой внести некую связующую логику в хаос неизвестностей...
Последовавший затем полутрактат в развитие сказанного, несколько необычный в его устах, требует пояснительного вступленья. Весьма ортодоксальные сорокинские выступленья на разных производственно-творческих ассамблеях недаром пользовались неизменным благоволением начальства. По чьему-то льстивому признанью, злосчастных оппонентов своих он обращал в ничтожество еще быстрее, чем шершень под стеклянным колпаком перекусывает толстых надоедных мух. Кулуарно он так и числился деятелем в недоступном для стрел идеологическом скафандре, и вдруг сквозь швы и щели последнего пробрызнули такие, даже с оговорками непростительные вольности, что собеседница его диву далась – какая бомба таится здесь под мундиром стопроцентной благонадежности. Всего примечательнее, что некоторые выданные им тут афоризмы об искусстве выглядели совсем зрелыми, годными хоть к публичному употреблению – вроде того, например, что было бы ошибочно, даже вредно для человечества лишь одной телесной сферой ограничивать рецептуру великого произведения, отчего они все же теперь попадаются в обиходе. Будто бы гораздо важнее материальной базы необъятные окрестности первичной памяти, где томимая близостью какого то, так и не состоявшегося, события взволнованно бродит гипотетическая душа, которой, кстати, как с печальным облегчением узнали трудящиеся, никогда у них и в помине не было.
– Тогда откуда же, – далеко не нашим голосом спрашивал Сорокин, – откуда же берется у всех больших художников это навязчивое влечение назад, в сумеречные, слегка всхолмленные луга подсознанья, поросшие редкими полураспустившимися цветами? Притом корни их, которые есть запечатленный опыт мертвых, уходят глубже сквозь трагический питательный гумус в радиально расширяющееся прошлое, куда-то за пределы эволюционного самопревращенья, в сны и предчувствия небытия.
И якобы вовсе не значит, что перечисленным ограничивается список полей, с коих гений сбирает волшебный урожай. Потому что по ту сторону реальности, еще доступной перу критика, скальпелю хирурга, постижению второкурсника, распростирается самая дальняя и все еще не последняя из концентрических оболочек этой отменной души, отдаленно напоминающая сферическое стекло и наполовину уже не своя, потому что вперемежку с нашими отраженьями видны в ней с расплюснутыми носами чьи-то снаружи приникшие лики, уже не мы сами и не меньше нашего тянущиеся рассмотреть нас самих с той стороны... и даже, кажется, шепчут что-то. Любому, поселкового масштаба мыслителю очевидна гнилая подоплека подобных суждений, нередко еще таящихся под униформой официального мировоззренья, но здесь они важны как примерные, заведомо преувеличенные домыслы умного неудачника об истинном вдохновенье.
Рискуя нарваться на издевку, в доказательство высшего доверия Сорокин изрек, что целая жизнь гения порой тратится на безуспешную попытку услышать и воспроизвести их неразборчивое литургическое бормотанье.
– Простите, Сорокин... – с острым любопытством так и подалась в его сторону собеседница, потому что никто еще, включая ближайших друзей, не наблюдал его в таком психологическом разрезе, – что, что вам послышалось, какое именно бормотанье?
Как обычно, Сорокин начал от печки, с весьма предосудительных в наше время утверждений, будто диагноз общественного здоровья при самых благополучных экономических показателях, достаточных для нормального животноводства, будет крайне неполон без уймы других сведений – о состоянии искусства в том числе. Так как функциональную исправность последнего он ставил в прямую зависимость от обязательных для всего живущего возрастных перемен, – очевидно в рассужденье, что самые звонкие песни поются на заре! – то любому организму, от особи и нации до человечества в целом, стоило бы иной раз, сегодня в особенности, высунув башку из повседневной толчеи, библейским, по возможности, оком взглянуть на панораму мыслимого времени. Помимо наглядной проверки – не обсчитан ли ты где-то Провидением – небесполезно определиться на помянутой шкале в смысле своего местонахождения от обоих пограничных пунктов – входа и выхода, и таким образом убедиться в неотвратимости вещей, умолчание которых считается у нас признаком похвального философского оптимизма. Меж тем сверху виднее – сколько в доступной глазу необозримости напихано бывших царств земных, целиком завершившихся биологических формаций и вовсе – невесть кем натоптанных следов – тоже свидетельство угасшей жизни, причем в наиболее сжатом виде для мгновенного усвоения. Потому что самой краткой биографией, способной целую вселенную вместить в пару строк, является надпись на могильной плите, эпитафия.
– Никогда не подозревала, Сорокин, что такой жуткий Иезекииль до поры таится в вас! – поощрительно улыбнулась Юлия. – Но продолжайте же, дорогой!
– Погодите, дальше будет еще смешнее... – без выражения посулил тот и неповторимо цветистой фразой предупредил собеседницу, что в отличие от лжи правда любит рядиться в безвкусные лоскутья банальности, чем в особенности и опасна. – Мне почему-то думается, будто от проницательного ума пани Юлии не могли ускользнуть некоторые роковые, лишь в нашем веке приоткрывшиеся закономерности. Скажем, ускоряющееся выравниванье движущихся крайностей с заметным сниженьем энергетических перепадов... И смотрите, как ожесточившаяся к ночи волна атакует еще торчащие на поверхности пики – с интеллектуальными заодно... Совсем на мази великое открытие: для пущей верности ореол с гениев следует снимать вместе с головой. Или, например, знаменательное сокращение эпох – не только геологических, но и социальных – с резким изменением климата, в особенности политического. Все остывает, но еще далеко до фазы всеобщего пепла. Однако слишком уж подозрительно убавляется длительность периодов, которыми люди привыкли членить прошлое для лучшего постижения процессов. Пани Юлию не тревожит ли – как часто замелькали в окне вагона укрупняющиеся полустанки по мере приближенья к некой генеральной станции с особо продолжительной стоянкой?.. Одновременно вслед за разочарованием в бессмертии утрачивается обыкновенная уверенность в завтрашнем дне, а только они, добавляемые в сталь и цемент цивилизации, обеспечивают прочность коммунального бытия. Мельчают горы, разветриваются чары, нивелируются разделительные дистанции – царя и подданных, первосвященника и паствы, поэта и толпы. Вслед за разоблаченьем чуда и низведением зазнавшегося человека в положенную ему графу животного мира совсем нетрудно стало совлечь и с искусства архаическую, на спальный балахон похожую жреческую тогу, также исключить из обиходного словаря выспреннюю терминологию творчества как ущемляющую личное достоинство большинства... И вот слово гений, еще уместное для художников солидной давности, звучит издевательски в применении к современнику. Просветители прошлого, завлекая людей в светлое будущее, хорошо доказали им, что универсальное раскрепощенье откроет доступ ко всем отраслям высшей нервной деятельности, из коих игры с музами в смысле избыточного досуга, звонкой славы и пайка с изюмом – наиприятнейшие. Так у проходной будки на Парнас образовалась постоянно действующая пробка из охотников попытать удачи, и уже не сомнительное свеченье чела служит пропуском на помянутую гору, а профсоюзный билет в сочетании с идейностью во взоре, также незапятнанное метрическое свидетельство. Весьма многие преуспели застолбить себе коечку близ Кастальского источника, а иные по нехватке места многоэтажной колонией разместились даже в нем самом со всеми вытекающими из подобной тесноты нравами придонного планктона. Вдохновительным моментом к такому спонтанному размножению художества явился будто бы популярный тезис самодеятельности – «не боги горшки обжигают». Хотя по крайней мере в первообразе процесс этот осуществлялся людьми божественной одержимости, полубогами. Да и в дальнейшем изготовление наиболее качественных не обходится без их участия, за что и навлекают на себя пополам с ползучим поклонением неприязнь черни, все чаще подозревающей в гениальности барскую уловку урвать себе львиный паек за свою бесконечно легкую, потому что без капельки пота, и тем более дешевую работу, что подлинное искусство всегда выглядит до такой степени заурядным, словно списанное с обыкновенной жизни, что вдвойне становится досадно – почему не удается самому и, главное, как это сделано?
Но здесь Юлии почему-то потребовалось выказать слишком уж очевидное пренебрежение к уму гостя – еще не зевок, но характерное, сдерживающее его мускульное усилие в щеках.
– Может быть, маленький антракт, если пани Юлию утомила моя трепотня? В самом деле вам повезло, дорогая: по данному предмету ваш консультант знает втрое против любого гения, – сказал Сорокин с проникновенной печалью, как будто, исследовав его до конца, не нашел там секретов, достойных затраченного времени. – И прежде всего, в отличие от ученого, который охотится на тайны со штуцером, художник всегда немножко смахивает на мальчугана с сачком для бабочек.
Руководясь одним влеченьем чуда, гений выхватывает из жизни свой материал, не заботясь об исчерпывающей информации о пленившем его событии или личности... хотя в искусстве наиболее правдивым и целостным изображением солнца было бы абсолютное его повторенье. Шедевр не несет познавательной нагрузки, не обязан нести, он лишь автопортрет мастера на нотных линейках темы, написанный с собственной изнанки иногда и почти всегда алмаз, по размеру и качеству которого познается масштаб породившей его эпохальной боли. Отсюда художник и не в ладах иногда со своим временем, за исключеньем грозных периодов истории, когда в условиях всеобщей непогоды жизнь во всех разделах приобретает гнетущую одинаковость и пропадают благотворные противоречия его со средой, составляющие как бы диалог народа с самим собою о вещах главнее хлеба насущного, то есть национальное мышление. Однако как ни сердится иной почтенный деятель сапожной иглы за неумение ему потрафить на современных же деятелей пера, резца или кисти, которых обувает в стужу, именно в их зачастую по дешевке скупленные изделья облачается он на торжественных смотрах истории... – К концу абзаца Сорокин и похуже вещи произнес, даже не без озлобления – верно, на самого себя, что высказанные ламентации по малодушию его так и останутся погребенные в могильной тишине здешнего подвала.
– Кажется, пани Юлия имеет вопросы к докладчику?
– О, только нескромное любопытство... Почему при универсальнейшем, я бы сказала, проникновении в секреты большого искусства сам он никак не пожелает чем-нибудь всерьез порадовать нас, своих провинциальных друзей и болельщиков экрана? – и сочувственно покивала собеседнику. – Но я понимаю: общественные нагрузки, тяжкие семейные обстоятельства, все еще недоброкачественная пленка, наконец... Кстати, Сорокин, почему вы сегодня упорно отвергаете мои сласти... прежде вы так и тянулись к ним! – и невинно придвинула серебряное блюдо с пирожными, манившими своей свежестью, словно только что из кондитерской.
Болезненность укола была такова, что Сорокин машинально, с риском испачкаться – просто пальцами взял одно попричудливей прочих, как бы с розочками из сливочной глазури, и некоторое время на весу держал перед глазами, пока, словно постигнув вдруг сущность созерцаемого, гадливым жестом не откинул его в пылавший по соседству огонь.
– Я вижу, пани Юлия унаследовала дедовский вкус к острым зрелищам, – поворчал он, жестом комичного прискорбия признавая безысходность своего поражения. – Пани спрашивает о том, что ей в сущности хорошо известно, потому что желает услышать декларацию ничтожества из моих уст. Хорошо, я доставлю ей это кровавое удовольствие. Уверяю вас, пани, что артист Сорокин страстно жаждет создать нечто высокохудожественное, но к немалому прискорбию не может... Прибавлю для самокритики, что бесталанность в сочетании с самолюбием, да еще подкрепленная видным общественным положением, нередко сопровождается беспросветной леностью. Что поделаешь, ваш верный паладин только рядовая особь из снующего близ Парнаса множества... правда, с острыми и беспомощными локтями. Тем и объясняется наша поразительная порой осведомленность о тонкостях ремесла, что через лупу творческого бессилия еще видней – в чем и насколько тебя обидел Бог. Вот почему профессиональная ревность критиков, вышедших из неудачников, таким пылким презреньем окрашивает чужие достиженья. Никто в такой степени неспособен постичь гения, как осознавшая себя бездарность! Нетерпеливый Сальери, сочинивший четыре десятка скверных опер и, значит, сорок раз убедившийся в ничтожности своей, – будь он чуть интеллектуальней, дождался бы неминуемого у моцартов психического упадка, когда в отчаянье несовершенства перед мечтой они вдруг полностью утрачивают творческую волю... и тогда совсем легко без яда и ножа, единственно толчком насмешливого взгляда повергнуть жертву наземь, сберегая свою репутацию от легенды и казнящей молвы народной. Никому еще не удавалось побывать у меня в гостях, дома... Ну, интересно, немножко не щекотно вам? Отсюда и безошибочное и не только сальерическое, магнитное чутье иных критиков наших на инфракрасное излученье даже среднего таланта, который по испытанной тактике и в случае малейшей неподкупности на лесть и злато предпочтительнее загасить. Потому что как алмазы зарождаются в перетянутой натуго глотке вулканов... и оттого, охладясь, продолжают жалить зрачок, разжигать костер темных страстей, дочерна обугливать соприкоснувшиеся с ними души, так и возникновению шедевра предшествует исступленный зной души, сохраняющийся, пока не сотлеет его материальная оболочка. Не замечали вы, как в полусумерках перед закрытием галереи на проходе мимо знаменитых полотен и статуй, поглотивших целые жизни мастеров, вас обдает чуть ощутимым жаром? Он еще греет – не остывший в веках, хотя и отпылавший пепел! – Он умолк, осунувшись слегка в какой-то душевной одышке. – Но, пардон, я не слишком красиво говорю?.. Ну, я очень рад, что вам понравился этот мужской стриптиз... А раз терпимо, давайте дознаваться сообща – отчего же, несмотря на исполнение желаний, нашей принцессе что-то неуютно в ее крохотной золотой скорлупке?
Удовольствие приобретало нежелательный оттенок. Кутаясь в драгоценный платок, Юлия напряженно вслушивалась в беспримерную для признанного мэтра Сорокина, пугающую эскападу саморазоблачения, чрезмерную искренность которой ей предстояло чем-то оплатить впереди, заодно настораживали и другие обстоятельства. Посвящая ее в таинства художественного созидания, великий эрудит рассеянно наблюдал поведение огня в камине, где под нижним слоем дров успела образоваться слепящая подстилка нежно-розового тлена, тогда как верхние лишь объятые бегучими желтыми язычками еще отстреливались струйками чада. Вдруг предшествующее эпохальным находкам торжественное озаренье проявилось на лице режиссера, даже чуть вперед подался из кресла. Тревожно следившая за ним хозяйка не нашла чего-нибудь примечательного в направлении его взгляда, разве только давешнее пирожное, боком завалившееся на самом продуве, как в горне меж двух хорошо обугленных поленьев. И в том заключалось существо открытия, до которого считанные минуты оставались, что длинное пламя как ни лизало с обоих концов сомнительное лакомство, лизало и отскакивало, в прежней неприкосновенности не вмятые, ничуть не закоптившиеся, аппетитные сливочные завитки.
– Ну, что вы там разглядели... покажите же, где? – нетерпеливо, с оттенком суеверия, как в ту сокольническую прогулку с Дымковым, всполошилась Юлия.
Сорокина трясло как в лихорадке, так близка была теперь его умственная победа над тайной.
– Смотрите... – глухо сказал он, устремляя палец в суетившийся вкруг лакомства огонь, – смотрите, как он по-собачьи вертится и тоже не жрет эту рогатую вафлю. Боится, играет, притворяется, брезгует... В чем дело? Где-то тут совсем рядом вся разгадка вашего чуда, и сейчас мы его вытащим за хвост из норы... Только не торопите, не мешайте же мне! – бормотал он, стряхивая вцепившиеся хозяйкины пальцы с рукава. – Значит, вы потому и зябнете здесь, что все эти наспех накрученные из пустоты поделки сами вбирают в себя ваше тепло, чтобы быть. Но тогда спросите пани Юлию, не угодно ли ей погреться слегка в ее ледяной пустыне?
– Так говорите же наконец, что вы задумали? – поддалась и она на его заразительное возбужденье.
Предваряя возможные колебанья собственницы, Сорокин сослался на свойственный многим историческим деятелям нероновский комплекс, с малых лет проявлявшийся в сшибании напитанных лунным светом вешних сосулек или не менее сладостном продавливанье хрусткого первозимнего ледка на лужицах, с последующим переходом в масштабно-экстатический, чисто геростратовский – по священному праву войн и революций. Затем с детской преданностью во взоре предложил Юлии запалить ее сундучок с безделушками сразу со всех четырех концов.
– Здесь у вас уйма горючего и, надо полагать, найдется бутыль-другая бензинцу. Может получиться не хуже горящего Рима, если успеем подняться на приличную высоту!
Произошел лаконический обмен мнений, добавляемый недоброй переглядкой:
– С вашим-то умом, Сорокин, можно было придумать согревающее средство попроще.
– Я имел в виду единственно проверку чуда на реальность.
– Думаете, зола и шлак достаточные признаки достоверности?
Сорокин собрался было ответить, что в той же степени смерть наиболее убедительное свидетельство насильственно прерванного бытия, но задумался уже на полпути к открытию. В конце концов чье-либо существование обеспечивается самой конструкцией существующего, так что если бы и удалось подвергнуть иную мнимость прогону через мартен и шаровую мельницу, атомные тигли или пищеварительный тракт, то какая гарантия, что она ограничится поверхностью события и даже обращенная в труху и пепел, сорную взвесь мелкого помола, в скверную пасту и радиоактивный смог, не переймет на себя призрачность привидения и, пройдя все циклы заядерных структур где-то там, в изначальной бездне, не посмеется над иссякшим, запыхавшимся разумом? Единственным средством для выяснения истины становился наглядный эксперимент, и так как другого инструментария под рукой не было, а крупный пожар привлек бы нежелательное внимание областных властей, то оставалось лишь келейно, по старинке, прибегнуть к испытанию малым огнем.
– У вас тут такое изобилие сокровищ, что... Одним словом, как вы отнеслись бы к мысли, дорогая, пустить одну штучку в расход? – нерешительно спросил режиссер Сорокин, глазами обегая стены, и за отсутствием других картин выбор пал на единственный над камином и насколько распознавалось в сумерках – круга старшего Клуэ, поясной портрет высокопоставленной средневековой особы, – кстати и по размеру приблизительно подходящий для задуманного опыта. – Ну, если возражений не имеется, мы сейчас и устроим вон тому сердитому господину интимно-камеральное, в закрытом помещенье, auto da fé!
В предвкушении занятного спектакля Юлия следила за отважным испытателем, как тот, перебираясь с локотника на спинку вплотную придвинутого кресла, взбирался на высоту и, балансируя с риском сломать себе шею, тянулся за обреченным сокровищем мировой живописи. Несколько удивило его по завершении операции отсутствие полагающейся пыли на пальцах, даже мелькнула беглая мыслишка, что если бы разгневанное чудо захлопнулось сейчас, на неопределенный срок погребая его в себе, подобно библейскому киту, то получился бы нежелательный простой съемочной группы на Мосфильме. Однако уже в начальной стадии азарт пересилил в режиссере чувство предосторожности. Из тяжелой черной рамы нелюдимо поглядывал пожилой феодальный вельможа в бархатном камзоле с буфами на прорезных рукавах. Обилие ценных регалий на старике позволяло предположить в нем по крайней мере герцога, а выражение спесивой властности во взоре вдохновляло поскорей подвергнуть его какой-либо унизительной экзекуции, кстати, разгоревшееся пламя готово было принять его в свои объятия. Но тут-то и начались непредвиденные трудности. Как ни прилаживался режиссер, произведение не втискивалось в тесные габариты камина, – не удалось и вынуть знатную личность из рамы, чтобы по раздельности отправить их в огонь. Спаянные в единый монолит, даже без соединительного шва, они никак не хотели разлучаться, невзирая на пущенные в ход серьезные силовые приемы. Заодно Сорокин с похвалой отметил несомненное новаторство по части комплектного, сразу с кольцами для подвески, изготовления шедевров. Поневоле приходилось менять способ исследованья, но скудость наличных средств ограничивала режиссерскую изобретательность. После того как не удалось ни каблуком, ни каминными щипцами, взятыми за обратный конец, причинить ощутимый ущерб ненавистному представителю крепостнического строя, как бы не замечавшему своего палача, Сорокин со всем пылом нашего передового современника пытался если не проткнуть, то хоть полоснуть его фруктовым ножом, который, как в ночном кошмаре, омерзительно извивался в обе стороны. Вслед за тем, на весу придерживая картину за шнур, и тоже не без глубокого нравственного удовлетворения режиссер носком спортивного ботинка нанес голкиперский удар в толстое носатое лицо с вислыми, на кружевное жабо ниспадающими щеками, из предосторожности даже зажмурился слегка. Но вместо ответного пучка эмалевых брызг в глаза исследуемый феномен неожиданно спружинил и, в несколько эластичных зигзагов отскочив в угол, без малейшего изъяна замер там у стенки – вниз головой и с густым, главное – запоздалым звуком низкого виолончельного тембра... За время сорокинской расправы с чудовищем Юлия не проронила ни слова, но, судя по оживившемуся взору, охотно оплатила бы и чем-то подороже из коллекции экзотическое развлеченье. Видимо, насмешливое, нескрываемое удовольствие и толкнуло посрамленного на вовсе безрассудный акт, выразивший крайнее ожесточение бессилия пополам с азартом отчаявшегося игрока.
Расположив объект эксперимента меж двух атласных банкеток, режиссер Сорокин в мгновенье ока оказался вдруг на небольшом книжном шкафу поодаль, откуда с атакующим воплем буквально – сиганул на обреченное произведение искусства. Однако прогнувшийся чуть не до полу французский герцог сработал, как заправский цирковой батут, дважды и к самому потолку подкинув мосфильмовского эрудита, совершавшего при том плавные летательные телодвижения. Любой на сорокинском месте с менее устойчивым мировоззрением приписал бы совершившийся эпизод некоему оккультному воздействию, тогда как трезвый смысл режиссера правильно усмотрел в нем всего лишь технологические свойства еще неслыханного в науке переуплотненного возможно и пуленепробиваемого вещества, способного в случае обнаружения произвести подлинную революцию в промышленности военных материалов. Впрочем, на донышке где-то у него навсегда осталось смутное ощущение, что та же сила и по третьему разу сбиралась вознести его на верхотуру, а возможно, и за потолок куда-то, но почему-то отказавшись от затеи, не слишком бережно усадила на пушистый ковер – даже хрустнуло что-то, по счастью, только в пиджаке. Так что уже в сидячем положении, по невозможности иначе досадить противнику, Сорокин ухитрился ногою брыкнуть близлежащий портрет: чего, по совести говоря, никак не следовало делать на глазах у молодой и красивой, ироничной дамы. Правда, кроме надорванного под мышкой рукава да ничтожной алой полосы на лбу, ни царапины, ни другого ущерба на нем не значилось. По свойству художников как бы сбоку постоянно наблюдать за собой, Сорокин еще на полу представил себе в обстоятельной раскадровке разыгранный им потешный спектакль. Рассердясь на повышенную прочность сомнительных в общем то предметов, заслуженный деятель искусств вел себя не лучше преподобного отшельника, с помелом гонявшегося по пещере за летучей похабной мразью. Конечно, имелся в пережитых обстоятельствах и свой положительный момент, так как в обоих полетах, не спуская с себя глаз, художник Сорокин приобрел полезные сведения о психофизическом состоянии живого организма, свободно парящего в пространстве, что должно было весьма ему пригодиться в предстоящих через неделю съемках, где отважный летчик-испытатель катапультируется из охваченного пламенем самолета. Минутой позже, оправляя сбившийся галстук, он даже выразил профессиональную досаду, что такой богатый эпизод пропадает даром, не запечатленный на кинопленку.
Конечно, в сложившихся условиях хозяйке полагалось бы соблюсти внешнюю видимость, будто ничего особенного не случилось, но она взирала на пострадавшего с видом такого лукавого и торжествующего превосходства, что тот передернулся весь от тика в лице до намертво сжавшихся кулаков – за спиной, разумеется.
– Не совсем понятно, что именно развеселило вельможную пани? – процедил он сквозь зубы. – Однажды она спятит в своем подполье и, заблудившись, навечно останется бродить по лабиринту призрачных галерей. Вы находите – в самом деле так смешно, что я пытался сберечь вам рассудок?
– Хотя вы и сняли у меня груз с души, – сквозь зубы посмеялась Юлия, – но не кажется ли вам, Сорокин, что вы достаточно унизили меня своей ученой бодягой? Даже непонятно, как вы достаете с такой глубины, причем с таким разнообразием? Один ваш биограф рассказывал, что в своем творческом поиске вы брались за все... буквально на все руки мастер, сочиняли цирковые репризы и баптистские гимны, страдания для сельской самодеятельности и воззванья к зарубежным профсоюзам, хохмы для конферансье...
Сорокин жестом остановил ее поток:
– Пани права, у меня не было великой родни, я трудно выбивался в люди. Правда, отец сподобился принять участие в шитье мундира киевскому вице-губернатору и с тех пор ремесло иглы почитал высшим на свете. Чересчур громкая мама, если помните, прочила меня в скрипачи или, на худой конец, в Биконсфилды, и кто знает... если бы не ваш дед! Но искусство у нас тоже скользкое и жизнеопасное занятие. Даже гений под старость наживает душевную грыжу, а мне...
В таких беседах они понимали друг дружку с полуслова:
– ...что не помешало вам, однако, сколотить себе славу злого и неподкупного критика!
– Ну, в наши дни, – развел он руками, – авторитет неподкупности достигается систематической недооценкой ведущих произведений, причем украденное у автора тотчас зачисляется толпой на текущий счет критика в качестве тантьемы за неусыпную заботу об умственной девственности читателя. Словом, я мог бы одной статьей зарубить свою славу наповал, если бы не кормился на ее купоны. Но здесь пани Юлии предоставляется случай вдоволь поиздеваться над исканьями незадачливого путника, бредущего в пустыне к манящим миражам впереди...
Затем последовало вовсе туманное, без какого-либо очевидного смысла, доверительное признанье в назревающем будто бы после стольких житейских разочарований намерении поискать душевного покоя в одном из суровых северных монастырей, которые к тому времени, по его расчету, должны были снова расплодиться на Руси... И вдруг с кроткой лаской в голосе, как бы оглаживая привязанную бороду, справился у милосердной пани – как на ее притязательный вкус, пойдет к нему архимандритская, для начала, митра?
Сама по себе необычность хотя бы и явного розыгрыша заставляла вникнуть в сказанное. В конце концов история человеческого духа знает немало нравственных переломов, в том числе и во утешенье жажды из иного источника. Целую минуту их диалог, ввиду полной секретности, велся молча. Примечательно, что отшатнувшаяся к спинке Юлия дрогнула и промолчала, когда режиссер Сорокин незлобиво, в знак прощенья и как бы пробуя себя в новой роли, коснулся губами ее лба. Вслед за тем обратился к ней с отеческим увещаньем не огорчаться его отходом от суеты житейской, ибо до пострижения в чин иноческий еще успеет завершить начатую в Киеве игру. После чего беседа продолжилась в мирных тонах, словно и не было ссоры, и хотя гаерская пантомима обращала сказанное в шутку, дальнейшие отношения непримиримых друзей заметно смягчились с перевесом в сторону режиссера.
То был, пожалуй, наиболее подходящий момент открыть Юлии, что в задуманном для нее сюжете героиня в последовательных стадиях возрастного разрушенья будет проходить мимо ею же призванных к жизни, обольстительных и нетленных созданий, и не решился – не по нехватке мужества сказать напрямоту, что ей придется играть малопривлекательный для молодой женщины образ по ту сторону человеческого полдня – вплоть до старухи в седых космах и с клюкой, а из вдруг возникшего сомненья – поймет ли гуманистическую емкость предлагаемого образа? Слишком надменно улыбалась она на его старанье замять вот еще один, и в том же вертепе анекдотический инцидент:
– Очень мило с вашей стороны, Сорокин, что, заботясь о моем психическом здоровье, самоотверженно пренебрегаете своим... Но кто бы мог предполагать в вас такую фантастическую энергию? Я даже ждала, что вы сделаете сальто там, вверху, но как всегда вы обманули мои ожидания!.. И все же, боюсь, здесь потребуются приемы похитрее. Если не утомились, не ушиблись, может быть, продлим наши занятия?
Но обнаружилось, что нет нужды идти на усложненье эксперимента – добытых сведений консультанту достаточно для авторитетного заключенья. К исполнению обязанностей он приступил не раньше, однако, чем водворил неуязвимого герцога на прежнее место, проявив на сей раз безукоризненную акробатическую технику, и затем с воображаемой шляпой в руке расшаркался перед ним за доставленное беспокойство. Такая злая решимость сквозила в его движеньях, что Юлия приготовилась к самообороне. Она с шутливой похвалой отметила трогательную слабость режиссера по-львиному бросаться на чуть замеченную достопримечательность, чтобы немедля исчерпывающим толкованием обогатить человечество.
Тот в ответ лишь пальцем погрозил шалунье, и можно было ждать, что беседа, прерванная практическими занятиями, возобновится в духе легкомысленной забавы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.