Текст книги "Непрямое говорение"
Автор книги: Людмила Гоготишвили
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 40 (всего у книги 57 страниц)
Существенный момент здесь в том, что интонирование ноэматического смысла (семантического состава речи) может быть любым, но оно должно быть – аналогично тому, как при любой ноэме всегда есть ноэса (нейтральная интонация – тоже интонация, тоже оценка, тоже модальность). Но и обратное, что важно для понимания непрямого говорения, тоже верно: как при любой ноэсе есть ноэма, так у любой интонации есть собственный ноэматический состав, «смысл». Этот смысл может быть связан с семантическим наполнением речи, как в случаях типа «он умер», где интонация относится именно к семантике фразы, даже если она радостная, а может быть и никак не связан с семантическим наполнением фразы: он может передаваться поверх, сквозь и независимо от семантики (опираясь на подразумеваемую часть ноэтической ситуации). Так происходит, в частности, в известном (оговаривавшемся, в частности, Бахтиным и Выготским) примере из Достоевского, где мужики, по-разному интонируя одно и то же непубличное выражение, передают разный смысл. Каждый раз они инсценируют при одной и той же семантике фразы разные – в соответствии с интонацией – акты с разными коррелятивными им ноэтическими смыслами и ноэтическими ситуациями. Эти разные смыслы не получают семантического облачения, а иногда – и не могут его иметь. Семантика языка в данном случае – лишь «материальный носитель» интонации (Бахтин) и смысла ноэсы, а не ее ноэма. Эта функционально аналогичная музыкальной «фразе» разновидность инсценировки, при которой семантика привлекается как посторонний сподручный материал, не имеющий отношения к выражаемому ноэтическому смыслу, иллюстрирует само существо концепта «ноэтический смысл», преимущественно не получающего прямого семантического выражения. Вместе с тем, она отчетливо эксплицирует одну из самых остро обсуждаемых и по-разному концептуально разрешаемых проблем в области смысла – проблему соотношения семантики и тональности сознания.
2.2. Ноэтический смысл и тропология§ 36. Статус непрямых ноэтических смыслов и тропология. Тропология, естественно, мыслится феноменологией говорения как один из главных поставщиков непрямого смысла в языке. Но на пути такого понимания встает вопрос, действительно ли то, что непрямо выражается в тропах, является «смыслом»? Вопрос не праздный: не только скептически относящиеся к смысловой силе тропов, но и высоко их оценивающие авторы с опаской применяют к ним слово «смысл». Так, в метафоре может усматриваться случай непривычного использования известных слов и считаться, что она не несет в себе никакого «когнитивного содержания, которое автор хочет передать, а получатель должен уловить»,[319]319
Дэвидсон Д. Что означают метафоры//Теория метафоры. М., 1990. С. 173–193.
[Закрыть] из чего можно заключить, что смысл понимается в таких случаях как сугубо когнитивное, связанное с мыслью (с cogito) явление. При такой постановке вопроса получается, что утверждаемый нами «ноэтический смысл», который к тому же толкуется как не всегда семантически облекаемый, смыслом не является, ибо не когнитивен.
В качестве смысла в таких версиях понимается то, что семантизировано или, в мягком варианте, семантизуемо при перефразировании – то, следовательно, что прямо выразимо в языке. Имеющиеся вариации этой точки зрения часто дифференцируются в зависимости от состава того, что исключается из смысла: если, в частности, Г. Шпет отсекал от смысла только то, что считал экспрессией, тропы же оценивал при этом как потенциально способные возрасти до особых логических форм смысла, то другие авторы отсекают от смысла и тропы.[320]320
См. емкое описание этой позиции у Ж. Женетта: «В наши дни буквальность языка представляется как подлинная сущность поэзии, и ничто так не противоречит подобному ее восприятию, как идея возможного толкования текста, допущение какого-либо зазора между буквой и смыслом… Так же воспринимается и знаменитая гневная реплика Бретона по поводу чьей-то перифразы Сен-Поля-Ру: „Нет, сударь, Сен-Поль-Ру ничего не хотел сказать. Если бы он хотел, то и сказал бы“… Бретон пишет: „Роса с кошачьей головой качалась“, – под этим он понимает, что у росы кошачья голова и что она качалась. Элюар пишет: „Кружащееся солнце блещет под корой“, и он хочет сказать, что кружащееся солнце блещет под корой» (Фигуры. Т. 1.С. 205).
[Закрыть] К метафоре принято, для подтверждения ее необладания собственным смыслом, применять прием перефразирования: считается, что все когнитивное и потому являющееся смыслом не может не поддаться перефразированию. Метафора перефразированию – по общему признанию – не поддается, значит – она лишена когнитивного смысла.
Иногда это понимание доводится до сильного утверждения, фактически постулата, покрывающего всю сферу тропов, согласно которому в метафоре, например, по Дэвидсону, нет никакого собственного – отдельного от буквального – смысла: «Я согласен с точкой зрения, что метафору нельзя перефразировать, но думаю, что это происходит не потому, что метафоры добавляют что-нибудь совершенно новое к буквальному выражению, а потому, что просто нечего перефразировать»; «метафора не сообщает ничего, помимо своего буквального смысла» («Что означают метафоры?», выше цит., с. 174). Те теоретики, говорит Дэвидсон, которые стремятся приписать метафоре некоторый особый (не буквальный) смысл, «выдают за метод расшифровки скрытого содержания метафоры то воздействие, которое она оказывает на нас. Их ошибка состоит в том, чтобы делать упор на содержании мыслей, которые вызывает метафора, и вкладывать это содержание в саму метафору» (Там же, с. 189).
Парадоксальная идея. Да, конечно, смысл не «в самой метафоре», а в тех ноэтически-ноэматических структурах и ноэтических ситуациях сознания, с которыми она связана, в том числе с теми, которые она индуцирует и инсценирует. Но разве в этом отношении метафора чем-нибудь отличается от неметафорической речи? Разве тот смысл, который передается разворачивающейся сейчас перед глазами читателя фразой, находится в самой фразе? А не в сознании пишущего и читающего? Со всей серьезностью: где еще, кроме сознания, может находиться или вспыхивать смысл – то, что, по определению самого когнитивного подхода, связано с мыслью? В вещах? В сущностях? В языке? В тексте? Что вообще может означать то распространенное, но, как представляется, таинственное положение, что смысл находится в самой речи, в предложении, в тексте?
Точнее, впрочем, было бы сказать, что это не «таинственное», а метафорическое (или опирающееся на какой-либо другой троп) положение, нежданное в устах адептов позиции, отрицающей в метафоре наличие смысла, выходящего за рамки буквальной семантики. Ведь что на деле, скорее всего, имеется в виду? То, что высказывание «смысл находится в самом тексте» вызовет в читателе то содержание, что смысл, который сейчас в нем возникает, индуцирован именно текстом (а не, скажем, создателем этого текста, ситуацией, психологическим состоянием воспринимающего, атмосферными влияниями, внутренним голосом и пр., и пр.). Вряд ли ведь под этой научной – т. е. по строгому самоограничению «нетропированной» – фразой имеется в виду буквальное: что этот смысл находится в тексте, а слушающий/читающий его там – в тексте – извне и наблюдает, подобно тому, как видят снег за окном. Положим, понятно, как можно извне наблюдать чувственно воспринимаемое – в том числе знаковое, но любое понимание этого извне наблюдаемого, а не просто наблюдение уже есть наделение его смыслом или реанимация его смысла изнутри наблюдающего сознания. Самый что ни на есть логический смысл (2x2 = 4) тоже не в тексте этой формулы, а в сознании. Чем же этот логический смысл отличается тогда от метафорического: оба есть то содержание, которое вызывает в сознании, воздействуя на него, определенный текст. По этой логике получается, что смысл фразы «все тела протяженны» мы можем понимать как содержащийся в самой фразе, а смысл фразы «земля – космический корабль» (показательный пример метафоры у Анкерсмита) мы должны понимать как порождаемый под воздействием этой фразы самими нами в себе и как затем ошибочно вкладываемый в саму фразу (если считаем метафору имеющей смысл), или – не вкладываемый (если считаем метафору своего смысла не имеющей) и, соответственно, должны считать эту фразу «прямой», лишенной непрямого метафорического смысла.
Разумеется, мы заострили проблему, и понятно, конечно, что на самом деле подразумевается или таится за этими метафорическими положениями: имеется в виду семантика в ее аналитических потенциях. Смысл «протяженность» находится в понятии «тело», а значит – через синекдоху – смысл «протяженность» находится в смысловом составе слова «тело», а потому и – через метафорический перенос – в содержащем это слово тексте. Вероятный стимул для понимания смысла как содержащегося в самом тексте – стремление отсечь от смысла высказывания авторскую интенцию с тем, чтобы гарантировать освобождение смысла от субъективности и психологии вообще (как автора, так и читателя), но вместе с авторской интенцией (целенаправленно или нет) отсекаются интенциональность и актовость процесса понимания в воспринимающем сознании. Ведь если снять синекдоху и метафору, то обнажится, что и аналитический смысл находится не в тексте, а в сознании (как ни крути, без сознания и его интенционально нацеленных актов при толковании понятия «смысл» не обойтись – если, конечно, заранее не быть готовым на его сближение с платоновскими идеями). Даже когда Гуссерль, которого часто записывают в круг вдохновителей такого подхода, настаивал на такой экстравагантной вещи, как «предложение в себе», он отнюдь не имел в виду, что смысл таких предложений находится в них безотносительно к сознанию вообще, а только то, что смысл «предложений в себе» понятен (осваиваем) любому сознанию без обращения к ситуации общения и к особенностям сознаний говорящего и слушающего. Так что положение «смысл находится в тексте» – это метафорическая перелицовка обычного традиционного аналитизма, не более того. Это – научная форма стандартной стилистической игры языковой двусмысленностью, фундируемой гибридными смешениями ноэтических и ноэматических сторон в сфере семантики.
Если иметь в виду эту аналитическую подоплеку, становится понятно и объяснение Дэвидсоном метафоры. При толковании смысла как только того, что находится и извлекается из самого текста, имеется в виду «узкая», аналитическая по своему генезису концепция смысла, связывающая смысл исключительно с семантикой и ее прямыми значениями – в качестве гарантии невовлекаемости в дебри субъективности. В таких целевых рамках, замкнутых на аналитическую семантику, понимание метафоры как самой в себе смысла не содержащей законно. Дэвидсон в этих терминах и фиксирует ситуацию: метафора «пользуется в дополнение к обычным языковым механизмам несемантическими ресурсами» (173). Да, действительно: ноэтические способы создания и передачи непрямых смыслов, к которым принадлежит и метафора, – это «несемантические» ресурсы, но от этого передаваемое с их помощью не теряет, с развиваемой нами точки зрения, смысловой природы в широком значении этого понятия: смысл – это все то, что осознается, безотносительно к тому, облечено оно или нет в языковую семантику, все то, что индуцируется, инсценируется, протекает, порождается, воспринимается и, главное, понимается сознанием. Такой смысл тоже не погружается при этом в пучину субъективности: опирающийся на общие закономерности ноэтической ситуации сознания, порождаемой использованной во фразе прямой семантикой, непрямой смысл метафоры, как и смысл гуссерлевых «предложений в себе», понятен (осваиваем любым сознанием одинаково) без обращения к ситуации общения и к особенностям сознаний говорящего и слушающего. Возьмем, например, двойной с наращиванием ноэсы смысл одного из словосочетаний в строчках Мандельштама: «Слепая ласточка в чертог теней вернется /На крыльях срезанных, с прозрачными играть». «На крыльях срезанных» несет в себе двойной смысл с наращиванием: здесь и прямая зрительная образность (образ того момента полета ласточки, когда она летит как бы без крыльев), и метафорически нарощенная вторая ноэса, родом из первой строки (забыл слово – ослепшая ласточка – ласточка со срезанными крыльями). Все это понятно без всякого обращения к ситуации общения или к особенностям сознания говорящего и слушающего.
Смысл и семантику поэтому стоит трактовать не как тождественные категории, а как понятия, находящиеся в родо-видовых отношениях: смысл шире и больше прямой семантики (что, в нашей интерпретации, предполагалось и Гуссерлем, начиная с «Идей 1»). Смысл больше и когнитивности, последнюю он также включает в себя как видовое понятие.
Для феноменологии говорения смысл в качестве родового понятия важен, таким образом, как в плане своего неполного совпадения, а потому и возможности противопоставления «значению» (семантике), так и в плане своего непротивопоставления экспрессии, оценке, тональности, голосу и т. д., т. е. всему тому, что, как и прямые значения, может функционировать в речи безотносительно к субъективным коннотациям – в качестве «общезначимых» непрямых компонентов смысла порождаемой высказыванием подразумеваемой «ноэтической ситуации».
§ 37. Смысл и значение. Гуссерль и Деррида. Феноменологическое содержание предполагаемой родо-видовой развилки между смыслом и семантикой можно проиллюстрировать, как уже говорилось, по «Идеям 1». Номинация, т. е. акт семантической экспликации ноэмы, понималась Гуссерлем как вторичная и «непродуктивная» по отношению к конституированию смысловой предметности. Наделение смыслом направлено у Гуссерля от соответствующего акта к языковому значению (семантике) и далее – к чувственному знаку, а не наоборот, т. е. не от значения как якобы абсолютной формы смысла к смысловой предметности сознания. При толковании вектора направленности по второму варианту от смысла обычно отсекается все, что не есть семантика, а это в перспективе приводит к слиянию смысла как мысли и языка как семантики. У Гуссерля же языковая семантика понимается как безусловно способствующая смыслостановлению в качестве субстанциального сопровождения этого процесса, как идеальная фиксация его осуществленного результата, но не как само смыслостановление и сам смысл в их полной родовой сущности. Это положение – одна из главных причин тех разногласий в неофеноменологии, о которых мы уже говорили (см. § 16). Содержание ведущихся споров настолько разрослось тематически и утончилось нюансировками, что входить в его детали равнозначно вхождению в лабиринт без надежды на скорое возвращение. Мы будем продолжать вытягивать только одну интересующую нас здесь ниточку этих споров – проблему соотношения смысла и семантики, обострив ради отчетливости ее границы.
Ж. Деррида следующим образом эксплицирует этот момент гуссерлевой феноменологии: «…смысловой аспект языка, его смысловой и нематериальный аспект <семантика>, который можно было бы назвать оживленным «собственным телом» (Leib) языка, выводится <Гуссерлем> из игры. Так как для Гуссерля выражение предполагает интенцию значения…, его сущностным условием, следовательно, является чистый <т. е. неязыковой) акт оживляющей интенции, а не тело <т. е. не смысловой аспект языка, не семантика), к которому она таинственным образом присоединяется и дает жизнь».[321]321
Деррида Ж. Голос и феномен (раздел «Форма и значение, замечание по поводу феноменологии языка»).
[Закрыть] Такое понимание оценивается как ошибочное: Гуссерль необоснованно, говорит Деррида, «предоставил себе право диссоциировать» это «загадочное единство одушевляющей интенции и одушевленной материи», откладывая, «похоже, навсегда, проблему единства двух аспектов». Что касается непосредственно смысла и семантики, то Деррида интерпретирует их гуссерлево различение следующим образом: «Эта проблема, конечно, всегда ставилась, особенно в начале шестого логического исследования. Но пути, которые к ней ведут, здесь <в «Идеях 1»> различны не только в силу самых общих оснований (подход к открыто трансцендентальной проблеме, обращение к понятию ноэмы, признанное главенство ноэтико-ноэматической структуры), но особенно благодаря различию, которое вводится между тем для объединения понятий Sinn и Bedeutung. Не то чтобы Гуссерль теперь признавал различие, предложенное Фреге, которое он опроверг в Исследованиях б, он просто находит его пригодным, чтобы приберечь термины bedeuten – Bedeutung для уровня выражающего значения, для речи в строгом смысле <т. е. для отнесения значения только к сфере языковых актов сознания) и чтобы расширить понятие смысла (Sinn) до всей ноэматической стороны опыта, связанного с выражением или нет». Ключевое здесь последнее утверждение: фактически Деррида, как видим, также констатирует, что Гуссерль понимал смысл шире языковой семантики, распространяя сферу бытия смысла за ее пределы и выводя смысл из жесткой зависимости от того, связан ли он или нет с языковым выражением как таковым (это, напомним, не значит, что внекоммуникативные акты логического означивания и языковые акты в целом выводились Гуссерлем из состава «участников» создания смысла: смысловой статус они сохраняли, но сфера их действия сужалась).
Точно и емко реконструируя гуссерлево разведение смысла и значения, Деррида не соглашается и с ним. Мы уже описывали соответствующую аргументацию Деррида в работе о Лосеве «Эйдетический язык», вот ее сжатый смысл. В шестом разделе «Голоса и феномена» Деррида оспаривает не только гуссерлево разведение актов выражения и актов извещения, но и разведение смысла и значения, подвергая сомнению гуссерлев «предвыразительный» (доязыковой, предъязыковой, а значит – вне семантический) слой смысла. В противовес идее «предвыразительного» смысла Деррида сближает здесь сознание с голосом, толкуя первое как немыслимое без второго. «Именно всеобщность, – говорит Деррида, – de jure и в силу своей структуры диктует то, что никакое сознание невозможно без голоса». Если в этом тезисе имеется в виду та гуссерлева «всеобщность» значения, о которой мы уже говорили, то Деррида надо понимать так, что никакое сознание и никакая его смысловая жизнь невозможны без (до) языковой семантики. Сознание возникает и существует, говорит в подтверждение этой идеи Деррида, как самоотношение, субстанцией которого является извне «приходящий» или «пришедший» язык. Или иначе: язык – само бытие сознания: «Голос есть бытие, которое обнаруживает свое самоприсутствие в форме всеобщности, как сознание». Острый вывод, что «голос есть сознание», допускает преобразование в форму «сознание есть голос» или, как сказано у Деррида в другом месте, «сознание есть речь», resp. – смысл есть язык (семантика). Всеобщие значения порождают сознание как форму самоотношения, самоотношение же есть то, что порождает трансцендентальное Я. Без языка, следовательно, невозможно самоотношение, а значит, без языка невозможно и сознание как таковое, и чистое Я как участник самоотношения. Основанность сознания на самоотношении и других типах отношений «в корне предотвращает», говорит Деррида, ту редукцию языка, которую Гуссерль полагал возможной, а значит, самоотношение в корне предотвращает, по Деррида, и ноэтические непрямые смыслы.
Среди различных толкований этого несогласия Деррида с Гуссерлем есть и такое, которое хорошо ложится на разворот этой темы в нашем контексте. В качестве общего вывода к своей оценке гуссерлевых описаний процессов ноэтически-ноэматических стяжений и опущений Деррида предлагает следующие интерпретирующие формулировки гуссерлевой идеи – общую: «смыслу не нужно сопровождаться речью для того, чтобы быть тем, что он есть, речь же способна только как-то повторять или репродуцировать смысл» и частную: «как только протяжение смысла превзойдет протяжение значения, речь всегда будет искажать смысл» (имеется в виду, в частности, стяжение, когда ноэсы имплантированы внутрь ноэматического состава фразы).
Не будем здесь вдаваться в общий вывод, обратимся к частному. Да, Гуссерль говорил о сущностной двусмысленности языка и его склонности искажать смысл, но он говорил не вообще, а именно о двусмысленности языка по отношению к ноэтической и ноэматической сторонам смысла – о гибридной сращенности этих сторон в семантике языка и, соответственно, о необходимости – в целях преодоления искажений смысла – всякий раз осознавать, к какой из этих сторон примыкает выражение. Дело здесь не в большей протяженности смысла и не в необходимости соответствия ему протяженности речи, Гуссерль говорил о другом параметре – о поэлементной и синтактической несимметричности смыслов сознания и семантики языка. «Протяжение языковых значений» может быть длительней и многосоставней протяжения смысла – и не выразить его; и наоборот, «протяжение языковых значений» может быть короче – и выразить смысл (что можно видеть на примере анализа начала бунинской «Сказки о козе» в параграфе про «опущения»). Нельзя забывать и того, что Гуссерль, эксплицируя и обосновывая всё это, искал в противовес «двусмысленности» языка форм полного и прямого выражения не для живой речи, а для логических значений, направленных на выражение априорной истинности, вне всякой их связи с коммуникативностью. У Деррида же речь, насколько можно судить, идет, как и в феноменологии говорения, именно о живом языке. Распространять суждения Гуссерля о логических значениях и эйдетических выражениях на живую речь все равно, что распространять на поэзию формальные законы, например, арифметической речи. Ведь когда Гуссерль приводит в пример «Карета! Гости!», он никак не имеет при этом в виду, что живая речь здесь не адекватна смыслу и что эти восклицания в целях достижения адекватного выражения смысла необходимо в речи всегда «продлевать», восстанавливая всё обстояние ситуации (по типу «Гостей долго ждали. Въехала карета, кто-то воскликнул, что, наверное, это они, гости»). Гуссерлевы реконструкции стяжений и опущений в логической речи – не литературоведческие перефразирования, алогические процедуры. Относительно живой речи Гуссерль считал, что хотя между смыслом и значением принципиально нет изоморфности, речь, тем не менее, может выражать смысл адекватно – причем не столько вопреки неизоморфности, сколько ее же силами. Нельзя забывать и того, что, ища пути в противовес «двусмысленности» языка к формам полного и прямого выражения, Гуссерль недвусмысленно высказался в конце рассуждений на эту тему и насчет того, что двусмысленность – не помеха для живого языка, поскольку он всегда может применить непрямые (косвенные, обходные) формы для передачи смысла, выходящего за рамки всеобщих значений и опирающегося на подразумеваемую ноэтическую ситуацию высказывания.
§ 38. Ноэма и имя. Функциональный аргумент «за» разделение смысла и семантики. В качестве аргумента в пользу того, что ноэма и ее эксплицированное имя, а значит, в некотором отношении, смысл и семантика – это не «одно и то же» (что сознание не «есть речь» и, соответственно, смысл не есть язык), можно привести функциональное сравнение сферы актов сознания и языка. В живой речи ноэма и ее языковое имя, которые были соединены в акте номинации при логическом выражении, могут быть в любой момент разведены без смысловых потерь, в то время как ноэма и ноэса неязыкового акта сознания разведены быть не могут вследствие их всегда только совместного, по образу двух сторон монеты, существования. Высказывание может разводить в речи ноэсу и ноэму одного акта именно потому, что оно может разводить имя (семантику) и ноэму (смысл), т. е. именно потому, что они разводимы и раздельны. Другая сторона того же: именно потому, что высказывание может разводить ноэсу и ноэму одного акта, оно способно адекватно выразить смысл.
О том, что имя и ноэма действительно могут быть разведены живой речью в любой момент, свидетельствуют не только тропы, но и, собственно говоря, любая загадка или даже любой фразеологизм. Можно, конечно, возразить, что это разведение условное, что, например, в метонимии исходное имя остается тем же, пусть и не называемым, но подразумеваемым, и что поэтому это имя «в действительности» не разводится со своей смысловой предметностью. В метонимии, как по сути не протяженном синтаксическом тропе, не требующем переконфигурации ноэс и ноэм, наверное, так и есть (хотя факт разведения, пусть и условного, тем не менее и здесь налицо). Но непрямое говорение ведь может пониматься и без того, чтобы при этом активировалось опускаемое имя. Непрямое говорение вообще может передавать такой смысл, который не имеет «за» собой прямого имени, т. е. передавать смысл, в принципе не поддающийся облачению в семантику.
§ 39. Вопрос о необлекаемых в семантику смыслах. Случай их «символической неименующей референции». В противоположность описанной выше позиции, согласно которой считается, что невозможность дать или восстановить при перефразировании прямое семантическое облачение имеемому в виду смыслу – это сигнал отсутствия во фразе какого-либо дополнительного (непрямого) смысла или что (оборотная сторона той же идеи) в метафоре, например, выражается именно то, что в ней семантически (буквально) выражено, здесь – как уже понятно – принимается другая известная версия, согласно которой возможны смыслы, которые никогда не могут получить прямого семантического облачения или прямого выражения, но которые, тем не менее, остаются смыслами и остаются сообщимыми – через непрямое говорение (через фигуры и тропы, иронию, пародию, двуголосие, антиномические конструкции и т. д.).[322]322
Эта позиция поддерживается многими, в частности, П. Рикером, говорящим фактически то же – с той, правда, разницей (причины которой не место здесь определять), что в качестве несемантизуемого, неподдающегося «непосредственному выражению», но только косвенному, понимается не «смысл», как предлагается здесь, а некоторые «аспекты нашего бытия-в-мире» (Время и рассказ. Т. 1. М.; СПб., 2000. С. 98).
[Закрыть] Идея в том, что – да, непрямые смыслы не могут становиться предметом прямой семантической экспликации и номинации, но это не лишает их статуса смысла, поскольку они и в такой ипостаси могут быть выражены как непосредственные участники подразумеваемой ноэтической ситуации. Так, при разборе двуголосых конструкций мы видели, что смысловой эффект от наложения двух голосов не может быть выражен в одноголосом сколь бы то ни было развернутом перефразировании без ущерба – эта разновидность неподдающегося семантизации смысла чисто ноэтической природы (получаемой от наложения двух разных голосов на одну и ту же семантическую конструкцию).
При описании символических конструкций Вяч. Иванова мы видели особую языковую стратегию, направленную на погашение именовательных потенций языка, фактически – на погашение семантического смысла и на превращение семантики из непосредственного «дома смысла» в средство передачи непрямых смыслов ноэтической ситуации. Напомним: в ивановских антиномических конструкциях у их «референтов» нет (и не может быть) исходного прямого имени; более того, в них намеренно гасятся именовательные потенции всей использованной лексической семантики. При такой символически непрямой стратегии между собой сочленяются только ноэсы (раньше это обозначалось нами как «чередование и мена предикатов без объективированных гнезд»), и эта скрещенная комбинаторика ноэс создает эффект осознания (понимания) семантически не именуемого смысла, не только способного входить в «общую» подразумеваемую ноэтическую ситуацию, но способного занимать в ней центральное место интенционального объекта.
Тонкость при выражении и передаче «сквозь» семантику не имеющих прямого семантического облачения смыслов в том, что, хотя форма языковой передачи такого рода поставляемых в позицию интенционального объекта непрямых смыслов синтаксическая (синтактико-ноэтическая), сами эти смыслы схватываются и осознаются на пересечении ноэтических трасс в качестве интенционального объекта фразы, получая тем самым статус ноэматического смысла и – в пределе – «референта». В точке скрещения по-особому соотносимых между собой семантизованных ноэс (антонимов и голосов) вспыхивает для понимания семантически необлаченный ноэматический смысл – это не именующее выражение ноэматического смысла, а его «косвенный показ» через «монтаж ноэс» (разновидность инсценировки). У Вяч. Иванова это описывается как случай символической неименующей референции, когда что речи (несемантизуемый интенциональный объект или ноэма) инсценируется через сочленение разных как (ноэс): ноэма или интенциональный объект вспыхивают как осознаваемый смысл на скрещении лучей этих разных как. Так, в ивановских строчках «ложь истины твоей змеиной иль истина змеиной лжи» их символический смысл-референт осознается (понимается), оставаясь при этом и не семантизированным, и несемантизуемым в принципе, и необъективируемым. Высказывание здесь одновременно и семантически говорит, и несемантически инсценирует понимание ноэматического смысла. Референциальная направленность высказывания в антиномических конструкциях как минимум раздвоена или (что то же) – два референциальных луча от разных ноэс наслоены друг на друга. В терминах феноменологии это значит, что в таких случаях внутренне расщепляется единая интенция, но за счет антиномического контраста расщепивших ее ноэс она, тем не менее, сохраняет референциальную силу, сохраняет ноэматическое «зрение» (в статье «Антиномический принцип Вяч. Иванова» можно найти описание и других способов неименующей символической референции).
§ 40. Случай наслаивания разнотипных ноэс. Наслоение ноэс свойственно не только символической референции, направленной на не имеющие семантического облика ноэмы, но и не символическим тропам. Тропы часто определяют как чувственные транспозиции – приписывание чувственных качеств, свойственных одному типу ощущений, другим по типу чувственности ощущениям, например, приписывание зрительных свойств осязательным или звуковым ощущениям. Так, в частности, интерпретируется известный пример из Пруста: «"овальное и позолоченное" позвякивание колокольчика садовой калитки».[323]323
Женетт Ж. Фигуры. Т. 2. С. 37.
[Закрыть] В терминологии феноменологии говорения это даваемое через понятие транспозиции объяснение «овального позвякивания колокольчика» можно было бы сформулировать как перенос зрительной ноэсы на слуховую ноэму.
Однако ситуация сложнее и гораздо интереснее: здесь следовало бы говорить не о переносе, а о наслаивании зрительной и слуховой ноэс. Ведь здесь не только перераспределение ноэс, здесь – объемное ноэтическое изображение: когда колокольчик позвякивает, это не только слышимо, но и видимо – колокольчик подрагивает, будучи при этом овальным и позолоченным.[324]324
Здесь «действует» вполне определенная подразумеваемая ноэтическая ситуация непосредственного чувственного восприятия; если же наблюдатель вдали и не видит звенящего колокольчика, он и не назовет его позвякивание овальным. Но и он тоже может назвать его не только тихим или приглушенным, но и «стрекозиным» или «чайным» позвякиванием, и это тоже будет наложение двух ноэс – но уже двух разных слуховых ноэс при опущении одной из ноэм.
[Закрыть] Наслоение зрительного и слухового дает объемное изображение и выражает особый смысл, ускользающий от возможной ноэтически однотипной нарративной перефразировки вроде: «позолоченный и овальный колокольчик садовой калитки позвякивал». Объемная ноэтическая изобразительность, порождаемая наложением разнотипных ноэс, не семантизуема в прямом логическом виде, естественная природная взаимосвязь зрения и слуха выражена здесь непрямо – через наложение разнотипных ноэс на одну ноэму (колокольчик).[325]325
Ср. интерпретацию Женетта: «позвякивание может быть овальным и позолоченным, разумеется, только потому, что таковым является сам колокольчик, но здесь, как и везде, объяснение не несет за собой понимания; несмотря на свое происхождение предикат „овальный“ или „позолоченный“ относится к „позвякиванию“, и в силу неизбежного смешения эта характеристика интерпретируется не как перенос, но как синэстезия». И далее обобщающая фраза, имеющая для нас специальный интерес: «Метонимический сдвиг не только „скрывается“, но превосходно трансформируется в метафорическую предикацию» (Там же).
[Закрыть]
Взаимонаслоения ноэс характерны не только для чувственных восприятий, но и для ментальных движений сознания (Гуссерлем описывались схожего рода наложения разнотипных ноэс в потоке актов чистого сознания). В самом простом случае речь может здесь идти о взаимном наслаивании осмысления и оценивания, точнее же: о естественной сращенности того и другого (аналогичной естественной сращенности зрения и слуха в восприятии овального позвякивания колокольчика). «Безоценочного высказывания» создать нельзя – мыслится ли оно таковым или нет. Кроме сращенности осмысления и оценивания можно говорить о сращенности осмысления с оглядкой на другого: слово другого всегда стоит рядом и наслаивает на наше слово свои обертоны (подробно об этом в эгологическом разделе).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.