Текст книги "Элиза и Беатриче. История одной дружбы"
Автор книги: Сильвия Аваллоне
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
27
Действительность требует, чтобы было сказано также и это: жизнь продолжается
Когда я снова зашла в квартиру на виа Маскарелла, было девять утра десятого июля. В комнатах гуляло эхо, словно их опустошил ураган. Не умывшись, не позавтракав и даже не глянув в зеркало, я достала со шкафа самый вместительный чемодан и принялась заполнять его одеждой и книгами, сосредоточенно и педантично складывая свитера, трусы, лифчики. Лишь добравшись до Моравиа и Моранте, я потеряла контроль и яростно швырнула их внутрь. И тут же закрыла молнию, чтобы не разорвать их, не заплакать, не закричать. Потом набила второй чемодан полотенцами и постельным бельем, третий – лекарствами, косметикой, еще книгами.
Боялась ли я, что кто-то из них вдруг вернется? Нет, я об этом не думала. Я была уверена, что они сейчас вместе, в обнимку в каком-нибудь гнездышке, наслаждаются вышедшей из подполья любовью. Я знала, что они не посмеют сейчас объявиться, и мне было этого достаточно. Но в крайнем случае я бы и бровью не повела. Я бы не смогла увидеть их, узнать, услышать голос. Они больше не существовали для меня.
Закончив с чемоданами, я перешла к большим и маленьким сумкам. И остановилась, лишь когда не осталось больше ничего моего, даже книжной закладки. Потом взяла городской телефон (мобильника у меня больше не было) и оставила сообщение на автоответчике хозяина квартиры, который, как и все итальянцы, в десять утра еще спал. Сообщила, что вынуждена оставить квартиру прямо сегодня, за два года до окончания срока, и попросила сообщить, сколько с меня причитается за это неудобство, извиняясь за столь раннее и неожиданное расторжение контракта.
Положила трубку, вынесла чемоданы за дверь, протащила их по лестнице, потом приличное расстояние по улице, не ощущая их тяжести, не ощущая ничего. Забила багажник и заднее сиденье своего «пежо», проверила уровень бензина и перед тем, как отправиться в путь, окинула взглядом спящую в великолепном солнечном свете Болонью.
Ты тут ни при чем, сказала я ей, но я должна уехать. До свидания ли, прощай ли – не знаю. Будущего больше не существовало. Я повернула ключ, переключила передачу. И понеслась мимо спящих домов, по пустынной виа Сталинградо, на окружную, где было лишь два несчастных грузовика из Румынии и Польши, устало ползших по правой полосе. Я обогнала их, доехала до автострады А1 и оказалась на развилке: Милан или Флоренция. Что для меня означало: Биелла или Т., мать или отец, место, где я родилась, или где меня бросили. Я повернула на Т. И не спрашивайте почему, причин для действий больше не существовало.
Я ехала назад во времени и пространстве: Ронкобилаччо, Барберино, шоссе Флоренция – Пиза – Ливорно, Коллесалветти. Отупев от происшедшего, в каком-то забытьи. Читала надписи – Розиньяно, Чечина – и летела на скорости сто тридцать, не притормаживая, не останавливаясь. Возвращалась налегке, как тот, кто уже все потерял или даже никогда не имел. Я снова расставалась с каким-то местом, теряла гражданство, вырывала себя с корнем. «Нам предназначено получать одну и ту же травму, повторять одни и те же ошибки, – будет объяснять мне Де Анджелис десять лет спустя, – пока мы не воспротивимся».
После Чечины я увидела море, спокойно искрящееся за сосновой рощей. От его красоты захотелось плакать. В затуманенном мозгу мелькнула картинка: мы втроем на мосту Моранди. Мама, Никколо и я. Рядышком в «альфасуде», передаем друг другу косяк. Я снова увидела пещеры, Марину-ди-Эссе, акрополь в Популонии и впервые в жизни задумалась, какую часть нас хранят те места, которые мы любим; что остается от наших поцелуев, признаний, радости. Ведь наша жизнь должна где-то сохраняться, разве нет? Потому что если она умирает вместе с нами, то это просто трата времени.
Наконец я приехала в Т., и он принял меня. Не осуждая, не сердясь, повел по второстепенным улицам, сквозь неизменные виды, на виа Бовио, 53. Я припарковалась под кухонным балконом, вылезла из машины, позвонила в домофон. Увидела лицо отца, вышедшего на площадку, – сначала недоверчивое, потом обеспокоенное. Не в силах ничего объяснить, я лишь попросила его сообщить маме, что я здесь, и помочь мне с чемоданами. Он кивнул, оглядывая мои драные, измазанные колени. Потом спустился в тапочках за чемоданами, не решаясь задавать вопросы.
Я бросилась под душ, соскребая с тела прошлую ночь – пыль, грязь, плаценту, околоплодные воды. Потом с прилипшими к щекам волосами, с которых еще капала вода, подошла к зеркалу, открыла рот и выкрутила штангу из языка. Секунду я держала ее большим и указательным пальцем: хирургическая сталь, зеленое свечение. Просто маленький предмет. Я резко раскрыла пальцы, и она скользнула вниз, в сток раковины.
* * *
Я не разговаривала больше двух недель. Голова будто освободилась от всех слов, оставив лишь базовый набор: да, нет, ушла, вернусь позже, рыба на ужин отлично.
Папа настороженно следил, как я ставлю книги обратно в шкафы в алфавитном порядке. Эльза Моранте, Альберто Моравиа, Сандро Пенна, Витторио Серени; каждого я хоронила в своей нише навсегда, не собираясь больше к ним возвращаться. Папа помог мне избавиться от вещей, оставшихся по ту сторону границы между «до» и «после» – непроходимой стены с колючей проволокой и автоматчиками – и сделавшихся неуместными, лишними: подарки, письма, фотографии сами знаете кого. Снабдил меня большими черными мешками, в которые я побросала все, даже не глядя, и как следует завязала. Он понял, что случилось нечто серьезное, поэтому сейчас не время для расспросов. И со своим обычным тактом лишь следил, чтобы я вставала утром, завтракала, не забывала причесываться, следить за собой. Все это немного походило на те времена, когда мы с ним только начали жить вместе, вдвоем, и изучали друг друга на расстоянии, одновременно и стремясь к сближению, и избегая его. Вот только теперь мы уже стали отцом и дочерью.
«А как были его дела?» – спросит читатель. Что ж, если своим переездом в Болонью я нанесла ему удар, то своим возвращением в Т. тем летом, вероятно, добила окончательно. В тот период он по-прежнему существовал в пижаме и выходил лишь за едой, водой и предметами первой необходимости. Хотя все же сумел порвать отношения с Мадонной. Приписываю себе эту заслугу – это я его побудила.
Двумя месяцами ранее, устав приезжать к нему и видеть лишь его спину или – еще интереснее – закрытую дверь его кабинета, где он чатился как ненормальный, я подняла вопрос: «Папа, нельзя воображать, будто любишь человека, которого не видел ни разу, тем более если ты из-за этого скатился в такое состояние». – «С каких это пор любовь зависит от зрения? – парировал он. – Ты все такая же материалистка. Любовь – это диалог двух душ, это место, где можно быть искренними». – «Где можно врать напропалую, ты хотел сказать? Садись на самолет и лети к ней – вы уже целый год переписываетесь! Чего ты боишься?» Тут он вдруг вскочил со стула, запустил руки в волосы, потом в бороду: «У нее пятеро детей. Все парни. Муж сидит в тюрьме десять лет. Если я туда поеду и просто даже к домофону подойду, меня застрелят!» Я вытаращила глаза, и, думаю, одного только выражения на моем лице было достаточно. Однако я решила, что этого мало. «Ты и супруга мафиози, папа? Ты? – спросила я. – Вот для чего, значит, нужен интернет?» Папа молчал.
Теперь же Мадонна, к счастью, сошла со сцены, и интернет неожиданно из предмета поклонения превратился в предмет возмущения. Именно в это время папа ополчился на поисковые сайты и их алгоритмы: «Они хотят, чтобы мы все стали одинаковыми, Элиза, управляемыми, тупыми! Ты себе не представляешь, какие дьявольские планы они вынашивают! Они уничтожат демократию! Интернет превратится в супермаркет!» Он пророчествовал, как Кассандра, и, конечно, в 2006-м еще никого испугать не мог. «Должен был быть какой-то рубеж, освобождение, а вместо этого… самое ужасное предательство в истории».
Он принялся перечитывать Маркса, Гегеля, Платона, задумав монументальное исследование темы предательства. Но хоть он и стал теперь разочарованным мятежником, ему все еще требовалась приличная детоксикация, потому что он таки иногда заныривал в чаты, блоги и американскую соцсеть, которая захватила Италию два года спустя и перед которой он не мог устоять: «Чтобы победить врага, Элиза, нужно вступить на его территорию». Добавлю между прочим, что с Иоландой – единственной нормальной женщиной в его жизни – он познакомился не в интернете, а в рыбной лавке.
Как бы то ни было, я после приезда отказывалась покупать новый телефон, проверять электронную почту и почтовый ящик. Хоть и знала, что мне никто не напишет. Не хотела рисковать, очутившись вдруг перед пустотой – акцентированной, подчеркнутой, брошенной в лицо. С другой стороны, я и не хотела, чтобы меня искали. Что они могли мне сказать? Что любят друг друга? Я буквально складывалась пополам от этой мысли. Я отбрасывала ее, потому что мое тело не способно было ее переварить. Книг я избегала, поскольку они не могли меня спасти – пока не могли; журналы, кино, культура – все было бесполезно.
Я стала ходить. Передвигаясь бесцельно, наобум, как раньше на «кварце», только теперь, после кораблекрушения, – пешком.
В пять вечера я выползала из дома, шла на набережную, смотрела на парней, игравших в мяч на берегу, на смеющихся девчонок в купальниках за столиками в баре, на счастливые семьи, на любимых детей, на других, к числу которых я не могла бы принадлежать. Доходила до бухты Каламореска, до пьяццы А., созерцала острова, облака, лодки, и мне достаточно было ощущать под собой землю – как телу, которое уже было утонуло, но вдруг сильная волна вернула его на берег.
Я возвращалась домой примерно в восемь, ужинала с отцом, слушая его нападки на тайные экономические интересы и на теневую власть. Потом помогала ему убрать со стола, загрузить посудомойку и закрывалась у себя в комнате, как в те времена, когда мне было четырнадцать. Опускала жалюзи, закрывая платан – «пышный, покрытый листвой, уединенный, одинокий». Бросала быстрый, вороватый взгляд на верх шкафа, в правый угол потолка. И с каким-то сладостным ощущением погружалась в свою школьную кровать.
Семнадцать дней я провела вот так, словно амеба.
А потом произошел перелом.
* * *
27 июля, четверг, – говорит мой дневник за 2006 год. А дальше тишина. Ибо эта страница пуста – так же как и девятнадцать предыдущих, и все последующие.
Теперь придется писать по памяти, но я не думаю, что будет сложно: мистраль и ясное небо я помню отчетливо, а вместе с ними и словно бы вмерзшее в меня ощущение бесполезности и пустоты.
В тот день я поднималась по дороге к бухте Каламореска. Забыла сказать, что это чудесный залив с крупной галькой, с бельведером, откуда со скамеек можно любоваться Эльбой и где ветер напоен ароматами мирта, можжевельника и вереска. Я шла, по обыкновению избегая других прохожих и надеясь не встретить какого-нибудь бывшего одноклассника, который бы узнал меня и стал спрашивать про мои дела, как вдруг на особо крутом участке меня пригвоздила к месту жуткая усталость, какой я еще никогда не испытывала и от которой у меня подогнулись ноги, вынуждая срочно искать скамейку, свободную от парочек, – а они были повсюду, черт бы их побрал! – чтобы сесть и справиться с этим оцепенением.
Я поглядела на остров в море – ясный, четкий, словно рождественский вертеп, с черными пещерами, из которых этруски добывали железо две тысячи лет назад, с тенистыми горными хребтами, россыпями миниатюрных домов. Помню, в баре на пляже играла песня «Аплодисменты Фибре». Стайка детей собиралась нырять с самого высокого камня под заброшенным домом. И в этот момент незнакомая боль пронзила живот. Не желудок, а то место, на которое я никогда не обращала внимания. И я, хоть и не имела ни знаний, ни опыта, тут же догадалась. Тут же.
– Невозможно, – сказала я вслух.
«Прошу», – взывала я к Богу, который должен же был существовать, когда я в нем нуждалась. «Только не это, пожалуйста». А в голове ясно всплыла упаковка с двумя пропущенными таблетками; и следом всплыла я, обнаружившая это и как идиотка глотающая три таблетки разом в уверенности, что пронесло. Мозг принялся подсчитывать недели, дни, тогда как я могла лишь бессильно возражать.
Нет.
Я стала мерзнуть. Подавив желание заснуть прямо там, на скамейке, я дошла до ближайшей аптеки вся издерганная и страшно напряженная, словно измученный олень в засыпанном снегом лесу, хотя на улице было плюс тридцать и все вокруг шаркали шлепками – веселые, обожженные солнцем. Аптекарь дал мне то, что я просила, проверив взглядом наличие кольца на левом безымянном пальце; кольца не было. Я вышла оглушенная, побрела вдоль набережной с усиливающимся сердцебиением – сердце так и бухало в груди. Закрылась в туалете первого попавшегося бара, выпив предварительно бокал вина, чтобы подготовиться к результату – или же надеясь отвести беду. И в этом выложенном белой плиткой укрытии спросила, можно ли умереть второй раз, через девятнадцать дней после первого. И тест ответил: да, определенно. Можешь умереть насмерть, Элиза.
Папа готовил, когда я вернулась. Услышав мои рыдания, он заглянул в гостиную, присел на диван, куда я повалилась. Я наконец заговорила, но произносила лишь что-то бессмысленное, бессвязное. Папа взял мою голову в ладони, мягко сказал успокоиться, посмотреть на него, быть взрослой.
– Что случилось?
– Катастрофа.
– Расскажи.
– Я беременна.
Он дал этому слову завершиться, затихнуть, упасть на пол. Больше удивился, нежели встревожился, потому что из всех легкомысленных и безрассудных девчонок на планете я все же была наименее легкомысленной и безрассудной. Сохраняя спокойствие, ответил:
– Не надо все-таки представлять это как трагедию, хоть и…
– Я только первый курс закончила! – выкрикнула я. – Мне нужно экзамены сдавать, диплом получать! Я не хочу жить!
– Над жизнью надо думать, Элиза, нельзя всегда ополчаться на нее или падать духом. Надо поразмыслить, принять во внимание мнение других, и, думаю, прежде всего Лоренцо.
Я яростно повернулась к нему:
– Нет больше никакого Лоренцо!
Папа понял, что дело серьезное и это не просто юношеская драматичность.
– Тогда, может, я позвоню Беатриче, попрошу ее приехать?
Я не ответила. Испустив бессмысленный крик, поглядела на него с таким страхом, что он потерял дар речи. Начала бредить. Папа заметил, что я горю, и уложил меня в постель, подоткнув одеяло. Я дрожала, и он принес еще одеял. Я смутно видела, что он встревожился и тоже не знает, как быть. Потом он принял решение – пошел в ванную бриться.
Я долго слушала жужжание машинки, стуча зубами под своими одеялами, а снаружи надрывались цикады. Не представляю, сколько времени он избавлялся от этой бороды, помню лишь, что исчезла также и пижама, и, когда он снова появился на пороге моей комнаты, на нем были вельветовые брюки и голубая рубашка в клетку, застегнутая на все пуговицы, и он опять – вне всякого сомнения – стал профессором Черрути.
– Не волнуйся, – попытался он меня утешить, – мы тебе поможем.
«Мы? – подумала я. – Кто эти мы?»
Папа взял телефон, поискал чей-то номер в контактах, поднес к уху и в ожидании ответа принялся мерить шагами коридор, потея и без конца трогая свои очки и волосы. Потом остановился, и я услышала, как он вежливо заговорил:
– Аннабелла, да, Элиза еще здесь. Нет, все в порядке. У нее температура, и она говорит, что не хочет жить. И что она беременна.
Повисло молчание. Я старалась не заплакать, но не вышло.
– Думаю, тебе стоит приехать. В этот раз я один не справлюсь. Попроси мужа войти в ситуацию…
Нет, папа, ты не можешь такое делать. Я попыталась сесть. Как тебе только в голову взбрело? Я хотела подняться и прекратить это сумасшествие, но не было сил. Я представляла, чего ему стоило позвонить; слышала, как он ходит из одного конца квартиры в другой, как мои родители снова говорят обо мне. Хуже начать взрослую жизнь просто нельзя было. Еще чуть-чуть – и я бы освободилась, добилась чего-то в жизни. А теперь что?
Папа всю ночь менял мокрые компрессы у меня на лбу, вот только исцелить меня было невозможно. В какой-то момент он принес свой ноутбук, чтобы было не скучно. Наблюдал за мной и блуждал по сети. Где именно? В какую сторону? Может быть, искал средства от лихорадки, от дочерних ошибок? Я зависла на пьяцце Верди, приклеилась глазами к этому поцелую; я не спала, не могла спать, мне было жарко, было холодно.
Еще бы она сюда явилась.
* * *
На следующий день моя мать проехала на всех четырех поездах, связывавших одну часть меня с другой, и после бесконечных часов в дороге распахнула дверь моей комнаты – темной, затхлой.
Зажгла свет, села на пол рядом с кроватью – седые косы, подсолнух за ухом. Я так растрогалась оттого, что она здесь и держит меня за руку, что спрятала лицо в подушку. Мама погладила меня по голове, дождалась, пока я снова повернусь к ней, и приложила губы к моему лбу.
– Тридцать девять, – заключила она.
Она не поздоровалась, не стала задавать вопросов. По ее тону я поняла, что прежде всего она должна сказать кое-что.
– Я научилась, когда ты была маленькая. К твоим трем годам мне уже не нужен был градусник, достаточно было посмотреть на тебя: ты сидела какая-то обмякшая перед телевизором, глядя мультики, глаза блестят, щеки красные. А я каждый раз готова была застрелиться, лишь бы на работу не звонить.
– Мама, – пробормотала я, – прошу тебя, не рассказывай мне ничего.
Она поднялась, пошла беседовать с отцом. Вернулась, принесла полстакана воды и парацетамол. Заставила меня сесть, положила таблетку на язык, как раньше.
– Если бы мне кто-нибудь помогал, – продолжала она, – какая-нибудь там соседка, сестра, кузина, то я совершенно точно была бы лучшей матерью. Но мне каждый раз приходилось звонить на работу и…
– Мама… – просила я.
– Пей таблетку.
Она подошла к окну, открыла его, впуская свет и свежий воздух. Повернулась ко мне, уперев руки в бока: суровая поза, я даже вспомнила бабушку Теклу.
– Элиза, ребенок – это сумасшедший дом. Но я клянусь, что помогу тебе.
От слова ребенок я снова начала плакать. Невозможно было слышать его – оно убивало, разрывало мне сердце.
– Элиза, – продолжала она, снимая с меня одеяла, – клянусь тебе, что ты не будешь как я. – Тут она прервалась: – Паоло, ты извини, – крикнула она, чтобы было слышно в кухне, – не хочу тебя критиковать, но если так кутать, то температура не упадет, а поднимется.
Папа с растерянным лицом появился на пороге. Пролепетал:
– Она дрожала, мерзла…
Мама вручила ему одеяла:
– И запомни: парацетамол надо обязательно давать, всегда. И не делай такое лицо. Ты не знал, теперь знаешь.
От слова ребенок я ощущала себя одинокой и беспомощной, как никогда в жизни. Оно словно перечеркивало будущее, о котором я мечтала, и прошлое, которое я проклинала; не было никакого решения, никакого спасения. А потом еще и это, душераздирающее: папа со стопкой одеял в руках растерянно глядит на маму, она кладет ему руку на плечо.
– Мы все преодолеем, вот увидишь.
Мама, вернувшаяся ровно в ту точку, где она бросила меня в 2000-м, и этот жест, который ничего не мог исправить, починить. А может, мог.
Парацетамол подействовал, и я провалилась в сон. Я спала несколько часов, а может, дней. И однажды утром, в одиннадцать, воскресла. Поднялась с кровати, снова ощущая прилив сил и страшно голодная. Приоткрыла дверь, услышала веселые голоса родителей на кухне, и это было странно и даже здорово. Я на цыпочках вышла в коридор. Комната, принадлежавшая сначала Никколо, а потом Беатриче, спустя столько лет снова была открыта. Я заглянула, увидела разобранный чемодан матери, сложенные на кровати треники и пижамы из «Лиабели» и растрогалась.
Я зашла на кухню. Папа и мама сидели вместе за столом, пили кофе. Они посмотрели на меня. Я ничего не знала – какое решение принять, что значит иметь ребенка, но вот они улыбнулись – и я поняла, что значит быть ребенком.
Они налили мне кофе, подвинули пачку печенья, и я села между ними: вот мое главное место.
Я снова начала есть, размышлять. И с этих пор они двое – преподаватель и бывшая бас-гитаристка – никогда не оставляли меня одну. Ходили со мной ко всем врачам, на анализы, на УЗИ. Внимательно выслушали сильно отредактированную версию событий девятого июля. Кармело, который любезно согласился продолжать турне по биеллезским фестивалям в одиночку, звонил каждый вечер узнать, как я себя чувствую. Мама днем выходила со мной гулять, часто и отец присоединялся. В разгар августа на набережной мы были такие одни – бледные, одетые. Но нас это не волновало. Нам хорошо именно так, мы это поняли. Мы можем существовать лишь в такой странной, неправильной и неуклюжей форме. И пусть себе косятся – остальные.
Этим мучительнейшим летом моей жизни мы однажды даже загрузились в машину и поехали в восемь вечера на Железный пляж, где никого уже не было, и вместе купались до заката, а потом, не высохнув как следует, рванули до Марины-ди-Эссе, съели пиццу, пошли на проспект, где еще сияла витринами «Роза Скарлет», купили вафель и миндального печенья. В начале сентября мы вернулись в природный парк Сан-Квинтино, все трое с биноклями на шее. Сойки готовились к отлету. Ничего, оставалось еще много всякого, простого и важного, обыденного и особенного: чайки, камыш, море, Паоло и Аннабелла, которые, наверное, впервые в жизни исполняли роль родителей вместе. Я думаю, что это «вместе» и решило дело.
Смягчило, переоценило, укротило слово «ребенок».
* * *
Нужно сделать паузу: два часа уже прошло. Я закрываю Word, выпихиваю себя из комнаты и стучусь к Валентино:
– Можно?
Я тихо открываю дверь. Вале что-то делает за компьютером, досадливо фыркает, но видно, что он доволен: я сдержала обещание.
– Пойдем, – зову я, – займемся этой проклятой елкой.
Он смеется. И я снова, как и всякий раз, когда слышу его смех, примиряюсь со всеми тяготами, одиночеством, неизвестностью; растить его было вовсе не легко. Но как в 2006-м я не могла представить свою жизнь с ним, так теперь, узнав его, не могу представить свою жизнь без его разреза глаз, без его легкого, общительного – не то что у меня – характера, без его голоса, который как раз начал ломаться, без его сияющих золотистых волос.
Мы спускаемся в подвал. Искусственная елка старая, облезлая и пахнет плесенью. Не хватает двух веток, но по большому счету – какая разница? Вале добирается до верхних полок, где лежат коробки с украшениями, потом водружает на плечи наш елочный огрызок, и мы возвращаемся. Приносим в гостиную тонну пыли, и я стараюсь не обращать внимания, не думать об уборке – дом с каждым днем скатывается во все более жалкое состояние. Предоставив сыну – он у нас математический ум – решать, как развесить лампочки и украшения, я ограничиваюсь тем, что подаю ему шары нужного цвета, дождик и игрушки из соленого теста времен его детского сада. В качестве звукового сопровождения он ставит диск с неким Tha Supreme, и, честное слово, если за Сферой Эббастой я еще как-то могла уследить, то тут вообще ни слова не понимаю. Но Вале сосредоточенно подпевает, и я смиряюсь с тем, что пришло его время, не мое.
Елка, несмотря на мрачные прогнозы, с украшениями преображается. Мы гасим свет в гостиной, чтобы полюбоваться на ее сверкание.
– Ты был прав, – признаю я. – Просто грех было держать ее в подвале.
Вале кивает. Он в хорошем настроении. Поэтому я осмеливаюсь спросить, слушает ли он, помимо прочих рэперов, еще и Фабри Фибру. Рассказываю, как в 2006-м, когда я была беременна, его ставили везде, даже в Т., и я купила себе диск. Вале, посерьезнев, заявляет, что авторитет Фибры даже не обсуждается: он был и останется «великим». Пользуясь случаем, я иду дальше:
– А что вам задали читать на каникулах по литературе?
– «Самопознание Дзено» Итало Звево.
– Что? Во втором классе средней школы? – Мне хочется засмеяться. Я обычно вообще-то не критикую преподавателей, но тут… – Похоже, они хотят уничтожить всех читателей еще в колыбели, заранее, до 2020-го. Придется мне признать правоту одной подруги…
– Так что мне делать, не читать?
– Нет, нет, читай, конечно. Но поищи еще у меня Эдоардо Сангвинетти и «Группу 63». Этот Tha Supreme мне их очень напоминает.
Я обнимаю его, и он позволяет. Такое нечасто случается: ведь у нас бесконечные ссоры, и я не знаю, как с ним общаться, – настолько он меня выбешивает. Но я наслаждаюсь этой минутой и не жалуюсь, что она всего одна. Даже успеваю поцеловать его прежде, чем звонит домофон.
А домофон звонит с беспощадной пунктуальностью.
Валентино глядит на часы:
– Ну вот, блин, уже семь.
У меня щемит сердце, но я знаю, что так будет правильно, и потому отвечаю:
– Не ной, все равно тебе с ним будет веселее, чем со мной.
– Но на Рождество я хотел поехать в Биеллу.
– У нас договоренность: один год в Пьемонте, другой в Тоскане. Не переживай, свой любимый Новый год проведешь со мной и дедушкой Паоло.
Вале закатывает глаза к небу, я иду открывать.
Слышу скрип закрывающейся двери подъезда, потом его кашель, его шаги по лестнице, и это всегда ох как непросто – видеть, как он появляется на площадке, здороваться, улыбаться:
– Привет, как ты?
– Нормально, а ты?
– Я тоже нормально.
Посторонившись, я впускаю Лоренцо. Он снимает пальто, касается моего плеча – или это просто воздух, или шарф. Лоренцо, как всегда, очень элегантен. Я отмечаю крой пиджака, материю рубашки, небрежно выпущенной из джинсов, и осознаю, что сама весь день только и делала, что писала. Все эти дни. Делаю шаг к зеркалу в надежде, что он не заметит маневра. Выявляется то, что я и так знаю: собранные резинкой волосы, помятое лицо, старый бесформенный домашний свитер, на котором уже дыра появилась. И я, хоть у меня и нет на то причин, краснею от смущения.
Лоренцо не замечает мое лицо, мою одежду.
– Где Вале? – спрашивает он только.
– В гостиной.
Я иду следом за ним на некотором расстоянии, останавливаюсь на пороге и смотрю, как мой сын обнимается с отцом. И сразу отвожу взгляд: это их личное, меня не касается. И потом, кстати, все не так-то просто. Хотя прошло уже много лет и я должна признать, что Лоренцо всегда был образцовым отцом – звонил по вечерам, присылал деньги и подарки, прилетал на самолете на праздники, дни рождения и в свободные выходные. Каждое лето брал Валентино в путешествие – в Швецию к полярному кругу, в какую-то затерянную аграрную провинцию Китая и даже в Сибирь, на могилу Мандельштама, – но все равно этот мужчина тридцати четырех лет остается тем блондином, за которым я наблюдала с пожарной лестницы в лицее. Остается Лоренцо.
Валентино бежит к себе в комнату собирать сумку. Его отец задумчиво стоит в гостиной, глядя на елку.
– А красиво, – говорит он наконец.
– Да, только что поставили, – отвечаю я.
– В сочельник? – удивленно смотрит он на меня.
Не на мой свитер, не на волосы, а на меня. И я против воли ощущаю слабость в ногах, неуверенность. Делаю усилие, чтобы соврать:
– Много работы было.
– Это хорошо, так ведь?
– Даже сегодня писать пришлось, – вырывается у меня, о чем я тут же жалею.
– А что? – спрашивает он, заинтересовавшись.
И продолжает глядеть на меня. А я гадаю, кого он видит, какую женщину. Мать его сына – или неуклюжую девчонку под дубом, теперь уже постаревшую. Или ту, которая хотела писать как Моранте, или неудачницу, которая больше никого себе не найдет, потому что отказалась от попыток.
Я стараюсь соврать получше:
– Одно исследование.
– О чем? – Теперь он прямо-таки сверлит меня своим вопросительным взглядом.
– Об этрусках, – отвечаю я со своим коронным опрокинутым лицом.
Лоренцо улыбается:
– О, правда, ты сменила направление?
И тут мне впервые в жизни приходит в голову одна мысль – то ли догадка, то ли иллюзия, навеянная этим вордовским файлом, который я прячу: возможно, женщина, которую видит Лоренцо, лучше, чем я думаю.
Валентино выходит из комнаты полностью готовый, «в новой одежке» – как в стихотворении Пасколи[24]24
Джованни Пасколи. Валентино.
[Закрыть], навеявшем мне его имя. Я беру его под руку и, пользуясь случаем, ухожу от разговора – или от сомнения.
– Давайте, езжайте, а то в пробке застрянете, – тороплю я Лоренцо. – Говорят, возможно, на А1 снег будет.
Это неправда. Там плюс четырнадцать, а в Апулии цветет миндаль. И Лоренцо, который тоже смотрит прогнозы, конечно, в курсе. Он хмурит лоб, прищуривается, словно уловив, что внутри меня произошло нечто неожиданное. Я опускаю глаза, пытаясь как-то уклониться от него, и через силу признаюсь себе, что, хоть мы и не вместе уже тринадцать лет и все эти годы живем в разных городах, он по-прежнему умеет меня чувствовать.
– Счастливого Рождества, Элиза, – сдается он.
– Счастливого Рождества, мама, увидимся двадцать восьмого!
Секунду я гляжу на Валентино и думаю: ты дитя мечты. Дитя двух подростков, пятнадцатилетнего и четырнадцатилетнего, которые тысячу раз воображали, как встретят свою половинку в библиотеке, – и вот это случилось. И пусть реальность потом не оправдала ожиданий, мечту все равно нельзя бросать. Ты должен был родиться обязательно.
– До скорого, – прощаюсь я. – Напишите, как доберетесь.
Я закрываю дверь и, перестав дышать, слышу слабый толчок сердца, как и все предыдущие разы. Хватаю ртом воздух, выдыхаю. Понимаю, что могу писать всю ночь, без всяких помех, без перерыва.
Могу наконец избавиться от тебя, Беатриче, и ты себе не представляешь, какая это эйфория, какой адреналин.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.