Текст книги "Элиза и Беатриче. История одной дружбы"
Автор книги: Сильвия Аваллоне
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Она снова расцвела – с дикой, пугающей силой. Кричащие цвета, роскошные наряды, которые ей одалживала – или дарила? – эта гиена. Снова ходила в салоны красоты, к косметологам, в спа. Ее органайзер стал таким же, как у Джин в ее лучшие годы.
Ее возрождение было словно неожиданно раскрывшийся бутон; и все же больше походило на четко просчитанную программу, направленную на достижение определенных целей, тогда еще для меня неясных.
Она никогда не бывала дома. У нее никогда не было времени для меня.
С конца марта Тициана Селла стала брать ее с собой на все конференции: Милан, Турин, Париж. Оплачивала билеты и гостиницу. И это еще не все. Она завалила ее новыми возможностями: компьютер последней модели, фотографы, контакты. Они созванивались, переписывались днями и ночами напролет, и если я была рядом, то Беа прятала смешки, прикрывала рукой рот, чтобы я не слышала, не догадалась по губам. Они играли в гуру и ученика, в Пигмалиона и Галатею. Эта ведьма взяла на себя роль менеджера – роль, которая должна была быть моей.
И потом это случилось. Грандиозное, легендарное начало. Бесповоротное. Не предыстория, которую я излагала до сих пор, а История, которую знают все. Беатриче Россетти, сидя в своей комнатке одной апрельской ночью, уничтожила «Секретный дневник лицеистки» – стерла с лица земли, как и блог Беа и Эли, – и создала этот свой мегаизвестный блог. Настолько популярный, что «Нью-Йорк таймс» нервно курит в сторонке, и когда она рекламирует, к примеру, какую-нибудь помаду, то в течение суток ее подчистую сметают в Китае.
Честно говоря, с этого момента мои воспоминания становятся обрывочными. Вот кусочек Беа мелькнул в полночь в понедельник, пока я занималась на кухне: едва поздоровался и исчез в ванной. Вот еще обрывок Беа появился на пороге моей комнаты: «Извини, не одолжишь прокладку?» Она все время куда-то торопилась в те месяцы. Становилась все красивей. А я не понимала. Я продолжала с пренебрежением смотреть на интернет. Застыла среди книг. Их я теперь тоже обвиняю, кстати. Потому что в то время, как в сети о Беатриче начали говорить уже всерьез, в Старом Свете она по-прежнему оставалась неизвестной. Была просто моей подругой, жившей со мной на виа Маскарелла.
Она удаляется, и я теряю ее из виду.
26
9 июля 2006 года
Это самая ужасная глава.
В которой я становлюсь собой – не по желанию, а вынужденно.
Моя бывшая психоаналитик считает, что мне хотелось снова оказаться внутри матери, а потом, когда ее не было рядом, – внутри Беатриче. Забиться между сердцем и кишечником и оставаться в этом безопасном месте, чтобы сердечный ритм и деятельность внутренних органов убаюкивали меня; погрузиться в эту ткань и никогда не рождаться. Потому что настоящая жизнь, согласно доктору Де Анджелис, начинается лишь «когда предаешь того, кого любишь, чтобы не предавать себя; когда уходишь, чтобы стать собой. Но вас, Элиза, это разделение всегда страшило. У вас до сих пор кружится голова от обретенной свободы».
На самом деле про девятое июля 2006-го я еще никому не говорила – ни Де Анджелис, ни родителям, ни, разумеется, себе. Разделение было столь травматичным, что если бы события меня не вынудили – тринадцать лет, пять месяцев и пятнадцать дней спустя – все рассказать, то сама я ни за что и никогда не стала бы этого делать и оставила бы травму внутри в хроническом состоянии.
Этим утром, если можно так назвать полдень, я возвращаюсь домой с четырьмястами граммами тортеллини и упаковкой бульонных кубиков. Вале в пижаме играет в «Нинтендо», машинально раз в минуту выуживая печенье из пачки перед собой; глаза приклеены к экрану, и он, верно, думает, что и пообедать так удастся. Я уже собираюсь упрекнуть его, но тут осознаю, насколько эта сцена напоминает тысячи подобных сцен на виа Тросси, когда мы с Никколо сидели одни. Прикусив язык, я разуваюсь и захожу в гостиную с объявлением:
– Я купила тортеллини!
Вале, не взглянув на меня, отвечает:
– Где ты, блин, пропадала.
Даже без вопросительной интонации. Мои добрые намерения тут же улетучиваются:
– Мне не нравится, когда ты так говоришь. И мне не нравится, что ты постоянно торчишь у этой штуки, которая разъедает твой мозг. Читать полезно; бывать на улице, гулять, общаться полезно; играть в видеоигры – нет. Валентино, ты меня слышишь?
– Сегодня канун Рождества, а мы еще даже елку не поставили.
Я знала, что он мне это предъявит: дети такие консерваторы. Я, вздыхая, ставлю на пол сумки с покупками и падаю в кресло, не сняв пальто. Вале не прекращает играть, чем безумно меня раздражает. Потом обвиняет дальше:
– Тебя в последнее время просто нет.
Я закрываю глаза.
– Я сейчас очень занята, прости.
– Ты всегда занята.
Я пытаюсь защищаться:
– Работа – это важно, это фундамент. – Самое противное – что я вру, потому что я даже работу запустила из-за этой ведьмы. – Если у тебя нет занятия, увлечения, то нет и свободы, ничего нет.
– У меня и так уже ничего нет.
Дети вдобавок еще такие драматичные.
– Неправда: у тебя футбол, школа, много друзей.
– С которыми ты мне не даешь встретиться на Новый год.
– С которыми ты, когда придет время, увидишься и на Новый год.
– Хорошо, но семьи у меня нет.
Я начинаю сердиться:
– Как ты можешь такое говорить, придавать столько значения какой-то елке! – Мне жарко, я снимаю пальто. – У тебя есть бабушки-дедушки, которые тебя обожают, дядя-идиот, который тебя любит, и…
– Мама, – прерывает он. – Ты уже целую неделю не в себе, целыми днями и ночами сидишь там и пишешь, ничего не помнишь, холодильник пустой.
Мне возразить нечего, потому что он прав. Я чувствую себя дерьмовой матерью и сознаю, что всегда такой была. Он заслуживает объяснения: он мой сын, ему двенадцать, он не дурак и уже не маленький.
– Я пишу одну очень важную вещь и должна ее закончить.
– К Рождеству?
– Ну, как можно скорей.
– Это что, статья?
Вот всегда дети с миллиметровой точностью засовывают тебе палец в рану, и меня это выбешивает.
– Ой, никогда ты моей работой не интересовался, и именно сегодня вдруг приспичило? Я пойду воду для бульона греть, уже час.
Я оставляю его заканчивать игру, которую он поставил на паузу. Иду на кухню, набираю воду в кастрюлю, бросаю бульонный кубик и машинально включаю телевизор. Там новости, но мне некогда следить за ними: я занята тем, что накрываю на стол и обвиняю себя за это утро, проведенное в библиотеке над книгой про этрусков, а не с сыном за украшением рождественской елки. Я всю жизнь обвиняла свою мать, а в итоге стала даже хуже нее.
Бульон готов, я кидаю тортеллини и слышу имя Беатриче. Как обухом по голове. Бам! Оно выстреливает из телевизора. Как кулаком в грудь. Я резко оборачиваюсь, словно меня выследили и накрыли. По TG2 тоже о ней говорят, боже ты мой. Целый репортаж – и не в конце, после культуры и спорта, а в середине. Я сжимаю половник, цепляюсь за него. Валентино приплелся на кухню с мобильником в руке, садится, не отрываясь от экрана, потом поднимает голову и видит Беатриче во весь экран:
– Абсурд какой-то это все, да, мам? О ней везде говорят. А ты знала, что она из Т.?
Я снова отворачиваюсь к плите, помешиваю тортеллини, следя, чтобы не переварились. Меня прошибает холодный пот.
– Ну да, – комментирует он мое молчание, – ты же небось даже не знаешь, кто она, Россетти. В общем, она из Т., твоего возраста, и, может, вы там даже пересекались где-нибудь. – Он смеется над абсурдностью такой возможности.
Не хочу снова врать сыну и потому упорствую в своем молчании и лишь молюсь, чтобы репортаж скорей закончился. Ставлю на стол тортеллини, тарелки. Когда мы начинаем есть, новости сменяются потоком бессмысленной рекламы.
Вале ест с удовольствием: это его любимое блюдо. В какой-то момент я решаюсь и, не донеся ложку до рта, говорю:
– Дай мне два часа. Не больше, обещаю. Я правда должна дописать эту вещь, это жизненно важно. Потом спустимся в подвал, клянусь тебе, и принесем елку.
Вале, бросив на меня косой взгляд, разочарованно берет телефон и делает вид, будто кому-то отвечает.
– Елку ставят восьмого декабря, а не двадцать четвертого. Пиши себе сколько влезет.
Я кладу ложку, подавив глубокий вздох. Очень трудно не вывалить перед ним сейчас на скатерть всю правду.
Пересекалась ли я с Россетти? Пересекалась?
* * *
Одиннадцатого апреля 2006-го Беа забыла про мой день рождения. Шокирующий случай, затмить который смогло лишь другое преступление, совершенное ею в тот день вечером: она рассталась с Габриеле по телефону. Все так сошлось, что и Лоренцо, которому – не помню зачем – срочно приспичило уехать в Т., тоже про меня забыл, и я, злая как черт и сочащаяся ненавистью, подслушала весь разговор.
Между ними уже несколько месяцев – вероятно, с самого сентября – тянулась какая-то резина. Не такой они были парой, чтобы сохранять отношения на расстоянии, – ничего у них не было общего, кроме плотского влечения. К тому же оба нищие, с трудом скидывались на один билет на поезд, встречались редко и неудачно, сразу же занимались любовью, а потом все выходные ссорились. Габриеле в Болонье терялся, Беатриче больше не хотела бывать в Т. Все резко ухудшилось, когда он потерял работу, а она с идеальной синхронностью впала в депрессию. Габри при всем желании не мог ей помочь. И никто не смог бы. Чтобы ожить, Беатриче нужен был «Кэнон» за три тысячи евро и все остальные прибамбасы, которыми эта проклятая Селла ее обеспечила.
Как раз десятого апреля Беатриче вернулась из Парижа и обессилено, но удовлетворенно рухнула на диван:
– Ох, какая красота! Я там вообще не спала!
В золотых туфлях от Лубутена – и, когда я спросила, кто их ей подарил, она испустила деланый вздох, который меня выбесил. Рассказала, что жила она ни больше ни меньше в L’Hôtel, «где умер твой Оскар Уайльд». Ела устриц каждый вечер: «Пятьдесят евро за четыре устрицы, Эли, представляешь?» И прямым следствием этой поездки явилось то, что на следующий день она, не удостоив меня ни подарком, ни даже поздравлением, взяла телефонную трубку с намерением, о котором я уже сказала.
Начала она с того, что денег мало, – и потому сразу к сути. Обвинила Габриеле в том, что он висит у нее камнем на шее. Мешает взлететь и завоевать весь мир. Она не собирается больше приезжать в «этот сраный город» и терять время; она не может больше позволить себе убивать выходные – она, которая теперь останавливается в L’Hôtel, имеет доступ к престижным мастер-классам в Риме, Париже, Цюрихе. Ей нужно общаться с оригинальными, богатыми, продвинутыми, а он сидит на пособии по безработице, не имеет ни целей, ни амбиций, живет в какой-то конуре, и для счастья ему достаточно двух косяков, пары пива и мультика Миядзаки. Он так и превратится в прах, не оставив на этой планете ни малейшего следа; она же намерена вырыть целый кратер.
Она резала его живьем. Лишила возможности защищаться или перейти в контратаку. И настолько неистово, расчетливо, холодно, что я все порывалась распахнуть дверь, за которой пряталась, и прекратить эту бойню. Габриеле был – и, думаю, остался – хорошим человеком и не заслуживал такой расправы. Но какое я имела право вмешиваться? К счастью – или к сожалению – через десять минут деньги закончились. Послышался звук разом рухнувшего на постель тела, заскрипело железное основание, сетка, и раздался отчаянный плач, длившийся всю ночь.
И вот опять: сколько раз я порывалась постучать? Спросить: почему, Беа? Ведь это твой парень, твой первый. Может, ты и не влюблена в него больше, но все же хорошо к нему относишься, ты привязана к нему, я знаю, я уверена. И потом, почему именно сегодня? Даже меня не поздравила.
Но я безмолвно опустилась на пол, прислонившись виском к дверному косяку, и долго слушала эту заглушаемую подушкой боль, эти безутешные рыдания. «Собой становишься, когда предаешь того, кого любишь, чтобы не предавать себя». Почему я не постучалась?
Потому что знала, что я – второй камень на ее шее.
* * *
Наступил май, потом июнь. Блогеров теперь было много, о Беа начали говорить, и она со своими дефиле и фотосессиями снова стала хорошо зарабатывать, как при Джинерве. Она уже была почти как нынешняя Россетти – манеры, цвет волос, очищенный от тосканского акцента выговор. Для завершения образа не хватало лишь одной детали, последнего, но решающего штриха. Но чтобы добавить его, требовалось сначала избавиться от меня.
Дома она проводила гигиенический минимум времени – сходить в душ, переодеться. Ничего мне не рассказывала, всегда витала где-то там, снаружи. И лишь наружность имела значение: ведь мысли не видно, а тело и одежду – да. Она стала высокомерной, я ее просто не узнавала. Я же, со своей стороны, чванливо сидела под университетскими фресками, ходила на занятия по романистике в полной уверенности, что держу в руках ключи от будущего, и в очередной раз не захотела или не сумела увидеть, на сколько тысяч километров отдалилась от меня Беатриче.
Однажды она меня даже прямо спросила: «Почему бы тебе не сменить факультет, Эли? К двадцатому году кругом будет один сплошной интернет, никто не будет читать книги. Литература уже устарела, как ты этого не видишь?»
Но я сейчас вообще-то о другом.
Прошли май, июнь, близилось девятое июля. Однажды Беа ворвалась ко мне в ванную. Заперла изнутри дверь на ключ, уселась на край ванны напротив меня – а я сидела на унитазе – и устремила на меня свои пронзительные глаза.
– Ты меня предала.
– Что?
– Ты только о нем и думала, и весь этот год тоже. И никогда обо мне. Всегда приходила домой и бежала к Лоренцо, даже не взглянув на меня. Вчера купила на ужин лазанью, хотя знаешь, что я не могу ее есть, и вы жевали ее тут у меня на глазах.
– Беа, – прервала я, – ты никогда дома не ужинаешь, кто же знал…
– Ты была моей лучшей подругой, Элиза. Значила для меня больше, чем сестра, больше, чем семья. Ты была мной.
– Я и есть, и всегда буду!
– Нет, – она покачала головой. – Эта наша жизнь втроем была твоей идеей, очень плохой идеей. Этого я тебе не могу простить.
Я вижу, как я вскакиваю, даже не натянув трусов, бросаюсь обнимать ее и, разразившись слезами, все повторяю и повторяю (настолько жалкая сцена, что даже трудно рассказывать): «Пожалуйста, прости меня, я больше не буду, я виновата, давай будем жить вдвоем, ты для меня важней всего на свете. Если скажешь мне бросить Лоренцо, я его брошу».
Ты была невозмутима и красива. Ты ведь уже все решила, верно? Это был просто спектакль, чтобы почву подготовить. Но до этой версии я, конечно, дошла только сейчас. Наверное, ты даже заранее нашла себе квартиру. И пока я прижималась к тебе, ты не отвечала мне объятием на объятие; в тебе не было веса, тебя не было, я ощущала лишь биение твоего сердца. «Если хочешь стать тем, кто ты есть…»
Ты должен уйти.
* * *
Думаю, никто тем летом не ожидал, что Италия выиграет чемпионат мира. Это было время скандалов и разочарований, в барах поносили и игроков, и руководство – мол, одно ворье кругом, и доставалось им больше, чем политикам. Нашу сборную списали со счетов еще до начала чемпионата. Может быть, именно поэтому, освободившись от всяких ожиданий, она пошла вперед, раскидывая противников, и к июлю всех уже лихорадило.
В день финала даже мы вывесили из окна флаг. Меня на звездные вечеринки не приглашали, и я рискнула организовать свою; позвала самых близких приятелей с литературного и постаралась затариться как следует – дешевое вино, море пива, попкорн, орешки. Потому что исторический матч Италия – Франция никак нельзя было смотреть в одиночестве.
Поскольку у Беатриче, за исключением Тицианы Селлы, друзей не было, а Лоренцо не смог связаться со своими инженерными, то квартиру на виа Маскарелла заполнили ботаники-неформалы в пенсне как у Грамши, в куфиях, с дикими бородами и тоннелями в ушах, с аллергией на любой вид стандартной «униформы» и с неодобрительным к ней отношением. Беатриче с Лоренцо косились на них с подозрением. Я же была по-щенячьи счастлива: сновала на кухню и обратно, снабжая гостей алкоголем и наполняя орешками пустеющие вазочки. Вообще вечер был чудесный. Во всей Болонье, да и, скорее всего, по всей Италии с 20:30 вечера все вымерло. Хоть окна и были распахнуты из-за жары, не слышно было ни скутеров, ни голосов, ни шагов под портиками. Лишь жужжали в унисон настроенные на один канал телевизоры. Необычайное событие смягчило Лоренцо, вытащило на свет погребенного внутри него тайного поэта и успокоило Беатриче, которая хоть и воротила нос от моих подруг («вот чучела, как немецкие туристки на пароме на Эльбу»), но стала приветливей и помогала мне с закусками и вином. К началу матча все были уже пьяные.
Что касается самой игры, то про нее все известно, и я не буду на этом задерживаться – я забросила сына на Рождество не для того, чтобы рассказывать про футбольный матч. Отмечу лишь – для тех, кто тогда еще не родился, – что на седьмой минуте забил Зидан, на девятнадцатой – Матерацци, потом игра застыла на мучительном 1:1, и в моей гостиной, как и по всей Италии, все только и делали, что потели, ругались и прежде всего пили. Нам было двадцать, и в тот вечер каждый уж точно как-то соотносил ситуацию на поле со своим будущим. Помню, как Беатриче внимательно следила за игрой: высокомерие ушло, но сидела она в сторонке. Понимаю, что она уже была не с нами. Лоренцо, напротив, теснился на диване вместе с остальными, побратавшись с ними на почве спорта, как это умеют только мальчики, – за считаные минуты. Меньше всех увлечена была я и единственная из всех рисковала пропустить гол, лишь бы принести еще вина. Но если я останавливалась в дверях и смотрела, то видела волнующую картину: мой дом полон друзей, я живу в Болонье, я закончила первый курс. Что мне еще выигрывать?
Матч пошел по военному сценарию – окопы, мучительное ожидание, дополнительное время. Мы уже все извелись: сто двадцать минут – слишком много. И вот случилось необъяснимое: Зидан ткнул головой Матерацци, и грубое нарушение правил отозвалось в каждом сердце. Чрезвычайная ситуация оборачивалась безумием, и никто уже не мог усидеть на месте. Глубокий, мощный зов откуда-то из глубины веков требовал, чтобы мы шли на улицу, искать остальных, и, когда по телевизору объявили пенальти, Лоренцо вскочил с дивана:
– Идем на пьяццу Маджоре.
Мы последовали за ним, не споря, не рассуждая, бросив дома кошельки, сумки, мобильники. Налегке, точно животные, побежали, сбившись в стаю в ночной темноте, по виа Дзамбони; вот и пьяцца Маджоре – настоящий вулкан. Освещенная огромным экраном, бурлящая ногами, руками, криками.
Началась серия пенальти. Помню гнетущую тишину перед каждым ударом, вопли после. И больше ничего, поскольку с моим ростом я почти ничего не видела за частоколом плеч и голов. Лишь вертела головой, чувствовала запах и плотность толпы. И всеми силами старалась не потерять Беа, Лоренцо, остальных. Я переборщила с выпивкой и уже пожалела об этом, даже немного испугалась. Потом Гроссо установил мяч, разбежался, и с экрана понеслось: «Го-о-ол! Го-о-ол! А теперь давайте все вместе…»
Италия победила. Это было нечто невероятное, знак судьбы для нас всех под этим звездным небом, живых, настоящих.
«Мы чемпионы мира, чемпионы мира!» Я искала в толпе лицо Беатриче, она тоже искала мое. Одно хрупкое, вневременное мгновение мы смотрели друг на друга.
«Обнимемся же крепче! У нас сегодня большая радость! – кричал комментатор. – Радость, потому что сегодня мы победили!»
Глаза Беатриче сверкали. Теперь я вижу, что тот знак был только для нее одной на всей планете. Пока я пыталась пробраться к ней, чтобы поцеловать, ее уже унесло бешеным потоком тел.
Город содрогался, пылал в огне. Приходилось цепляться друг за друга, чтобы не упасть, чтобы тебя не уволокло, не затоптало, не поранило битыми бутылками, не задело взрывающимися петардами. Дым, дуделки; мужчины с голым торсом, женщины в бюстгальтерах. Помню стоящий автобус на виа Риццоли: люди карабкаются по стенкам, прыгают на крыше. Какой-то тип залез на знак «Стоянка запрещена» и колотил по нему.
Мы с трудом выбрались с пьяццы Маджоре, превратившейся в поле боя. Вообще цивилизованность ретировалась со всех улиц, однако на пьяцце Верди, как оказалось, можно было хотя бы дышать и продолжать выпивать в пабах, ресторанах. Вот только на какие деньги? Беатриче повернулась ко мне:
– Эли, сходи ты за кошельками, и телефон мой возьми, обязательно нужно сделать фото!
Вероятно, кто-то вызвался сходить вместо меня – может, даже Лоренцо. Но Беатриче настаивала, чтобы пошла именно я, потому что я, мол, знаю ее мобильник и ее кошелек и быстро управлюсь. Я тогда, помню, подумала: «Извини, а ты сама сходить не можешь?» Но ничего не сказала. Поскольку, увы, она уже целую вечность не просила меня фотографировать, и я была счастлива вновь заслужить эту привилегию.
От пьяццы Верди до виа Маскарелла триста пятьдесят метров. Триста пятьдесят, представляете? Секунда, глазом не моргнуть; и я понеслась, наивная. Ибо жизнь всегда поджидает момента, когда ты счастлив и беззащитен, чтобы нанести тебе удар в спину.
Я забежала домой, взяла деньги, мобильник, принялась искать телефон Беатриче среди остатков картошки фри, пустых бутылок, пробок, валявшихся повсюду на полу. На минуту я снова оказалась одна в четырех стенах, пока весь мир снаружи праздновал. Я улыбнулась: нет, теперь я больше не аутсайдер.
Я нашла телефон Беатриче, ее кошелек, положила в карман, глотнула еще вина из открытой бутылки и в эйфории бросилась на улицу. Когда я прибежала на пьяццу Верди, все сидели на земле в кругу, играли на бонго, и в центре этого действа были они: Беатриче и Лоренцо.
Я увидела их. И до сих пор от этого зрелища у меня останавливается сердце.
Беатриче держала его лицо в ладонях и засовывала язык, губы, всю свою рожу в его рот.
Лоренцо отвечал на эту похабщину, лапая ее грудь и задницу.
Мое сердце не выдерживает, лопается, скатывается на землю.
Не выдерживают легкие, желудок, нервы.
Глаза высыхают, трескаются, не в силах отвернуться от этого свирепствующего, упорно разворачивающегося передо мной поцелуя; я словно не существую, словно никогда не существовала. И потом я вижу – а может, это лишь галлюцинация, – как на бесконечно малую долю секунды Беатриче открывает левый глаз и направляет зрачок ровно туда, откуда я должна была появиться, проверяя, на месте ли я, вижу ли. И этот дьявольский зеленый глаз глядит на меня и, сверкнув, закрывается.
Задуши меня поцелуем.
* * *
Земли под ногами больше нет. Исчезли друзья, незнакомцы с барабанами в кругу, оперный театр, капелла Санта-Чечилия, базилика Сан-Джакомо-Маджоре, исчезли все формы, все звуки.
Я проваливаюсь, возвращаюсь в инертное состояние нежеланного ребенка с высокой температурой, напичканного парацетамолом, завернутого как капуста и брошенного в комнате с книгами. Чтоб они сгорели, какой от них толк!
Они не спасли меня. Мой взгляд затуманивается. Город крутится вокруг меня, но не со мной. Меня нет ни для кого: ни в чьих-то глазах, ни в чьем-то сердце. Это не паническая атака, это беспросветное одиночество. Я клонюсь к булыжнику, голову пронзает мысль: Элиза, тебе не четыре года, ты больше не нуждаешься в матери.
Я стараюсь дышать, успокоить сердце. Поднимаюсь на ноги. Направляюсь к ним, подхожу, размахиваюсь и со всей силы бью. Беатриче отшатывается, бросает на меня почти испуганный взгляд, но тут же приходит в себя. На ее лице удивительно непроницаемое выражение. И я ее ненавижу. Как никого еще в жизни не ненавидела. Я хочу разорвать на ней одежду, соскрести ногтями макияж, чтобы обнажились прыщи, сосуды, кровь. Ты пустышка, блеф; однажды все узнают, какое ты ничтожество. Но она, выдержав мой взгляд, смотрит на меня с вызовом и совершает нечто, что до сих пор повергает меня в шок: протягивает руку к моему карману, берет телефон, бумажник, что-то говорит мне – всего одно слово, беззвучно, одними губами. Слово, которое я не могу разобрать.
И уходит.
Поворачивается спиной и уплывает, поглощенная толпой, дымом, петардами, – невозмутимо, элегантно. И я не пытаюсь удержать ее.
А Лоренцо остается.
Неловко и патетично извиняется. Я думаю: подонок. Он нагромождает слова: «Я слишком много выпил, не знаю, что на меня нашло». Я думаю: скотина, ты был с дурнушкой, но все время хотел красавицу. А он продолжает: «Мы же выиграли чемпионат, не надо принимать это близко к сердцу». Я, не дослушав, отвешиваю ему пощечину. Он мне противен. Я хватаю его за руку, тащу прочь, за первый же поворот, на виа Трамбетти; потом – наобум – за следующий, где уже совсем темно и пустынно: на виа Сан-Сиджисмондо. Швыряю его под портик, в нишу в стене, где никто не ходит. Он так пьян, что не стоит на ногах. Я осыпаю его ударами и кричу:
– Почему?
Почему, почему, почему? Он не может ответить. Глядит на дорогу, что-то бормочет, ищет повод избавиться от меня и вернуться на праздник. Потому что это ночь без правил, и лишь я этого не поняла, лишь я одна опять привязалась к нему.
Я достаю мобильник, сую ему в руку, приказываю:
– Давай, сфоткай меня, сделай видео!
И начинаю раздеваться. Я беззащитна. То, что от меня осталось. Настаиваю:
– Давай, фотографируй, я потом выложу в интернет – пусть все видят, все комментируют.
Лоренцо, сжав мой телефон, бьет его об стену. Расплющивает. Наверное, это его последняя попытка выразить то ли сострадание, то ли любовь ко мне.
Но я уже разрушаюсь. Я отчаянно цепляюсь за него, уничтожая себя, уничтожая все. Спускаю ему штаны, трусы. Умоляю, вынуждаю его сделать это стоя, на улице, у столба, как две собаки, кончить в меня; и после стыд настолько чудовищен, что мы не можем даже смотреть друг на друга.
Лоренцо, шатаясь, уходит в сторону пьяццы Верди. Я нахожу в себе силы крикнуть вслед:
– Теперь можешь идти к ней!
Но он не оборачивается, и я сдуваюсь. Одеваюсь, плачу. Отдаюсь течению толпы, точно труп, вливаюсь в виа Петрони, зависаю в водовороте на пьяцце Альдрованди. Бреду, исключенная отовсюду, не понимая, где нахожусь. Что там? Палаццина Пьяченца? Или лицей Пасколи? А это Мукроне? Эльба? Я оказываюсь на виа Каноника и валюсь на тротуар без сознания. Или во сне.
Когда я открываю глаза, солнце стоит высоко над грязным, развороченным городом, над пустыми бутылками, флагами, остатками петард. Я поднимаюсь на ноги.
Моя жизнь закончилась.
Я свободна.
Я родилась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.