Текст книги "Элиза и Беатриче. История одной дружбы"
Автор книги: Сильвия Аваллоне
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
11
«Лиабель»
Я смотрю на часы: уже два. Квартиру я не убрала, мелкие дела не закончила и даже не пообедала. Пока писала, ушла в прошлое с головой. И теперь встаю из-за стола настолько ошалевшая, что с трудом узнаю свою нынешнюю жизнь.
Я подхожу к окну, смотрю на улицу и прохожих невидящими глазами. И спрашиваю себя: неужели у нас были разборки из-за Лоренцо тогда в лицее? Неужели из технического прибыл целый отряд, чтобы отомстить за Валерию? С удивлением замечаю, что смеюсь в полном одиночестве. Я оборачиваюсь, и мне кажется, будто вокруг меня по комнате кружат скутеры, развеваются выбившиеся из-под шлемов волосы, мелькают наклейки и надписи на бамперах. Да, дойти до рукоприкладства из-за парня, сцепиться из-за него, точно голодные львицы… Я качаю головой, открываю шкаф, ищу, что надеть на улицу. Но потом инстинктивно бросаю взгляд на так и не выключенный компьютер.
Неправда, что если никому не рассказать, то ничего как будто и не было. Еще как было. И я сознаю, что с самого начала избегаю одной темы. Намекаю и соскакиваю. Слегка касаюсь – и иду дальше. Так что эта тема продолжает решать за меня, распоряжаться тут. Но теперь хватит. Если постараться, можно уложиться в час и потом еще даже успеть по дороге в «Бараччо», съесть тост перед работой. И, может, станет легче.
Это не только абсурд, к сожалению, но и трагедия, когда женщины – тут я и о себе тоже – дерутся, рвут друг друга на части из-за мужчины. Который потом, целый и невредимый, идет дальше своим путем и свободно проживает свою жизнь, в то время как мы остаемся позади – с пустыми руками, изувеченные шрамами.
* * *
Мама с Никколо уехали из Т. утром шестого октября, в пятницу, часов в десять.
Накануне после обеда мама так маялась от скуки, что вздумала почитать. Никколо не было дома, мы сидели в гостиной вдвоем: я делала уроки, она размышляла. Вдруг она поднялась с дивана и стала изучать полки, не зная – как человек, который никогда не читает, – за что зацепиться взглядом. И среди сотен томов, выстроенных по алфавиту, выбрала «Фиесту».
Хемингуэй, втиснутый в эконом-издание, пожелтел за десятилетия и так бы и остался навечно в этом углу, если бы мама не решила его потревожить. Она отнесла его на диван, открыла, и тут же ей на колени выпала поляроидная фотография.
Поэтому я и ненавижу фотографии.
Потому что на этом снимке, выцветшем еще сильнее книги, где его спрятали или забыли, была девушка с косами и голой грудью. Дата: 23 апреля 1981 года, за пять месяцев до свадьбы мамы и папы. На обороте надпись: «Моему любимому П., твоя Р.».
Я повторяла греческий алфавит, когда услышала мамино шипение: «Вот подонок!» Прервавшись, обернулась к ней и увидела, что она, белая как мел, таращится на эту фотографию. Кому это вообще сдалось – засунуть жизнь, ее фрагмент, очередной момент в такое вот изображение, которое потом обязательно поймут неверно? Я не знаю, спросите у Беатриче Россетти.
Я не раскрою личность Р., ибо это было бы некрасиво. Она ведь теперь известный специалист по гравитационным волнам. Скажу лишь, что, как я узнала в дальнейшем, они с моим отцом были однокурсниками. И не только, разумеется.
– Мы уже были помолвлены двадцать третьего апреля! – сказала мама. – Два месяца как. А он все путался с этой!
В тот период она редко выходила за пределы квартиры. После прилюдной ссоры на Феррагосто она как-то погасла; июльский подростковый восторг улетучился, и она осталась в полной неопределенности, в сорок два года, с неустроенной жизнью, в чужом городе. Они с папой пытались как-то заштопать прорехи, сгладить углы, как говорится, но мы все из одних углов и ребер состоим, так что постоянно бьемся друг о друга. Они уходили на ужин в ресторан вдвоем, уезжали в воскресенье в какой-нибудь заказник, но в итоге всегда возвращались в ссоре. И причина была одна: дети.
– Ну конечно, – комментировала мама в тот день, – что это я себе вообразила? Со мной только трахаться можно, а она – интеллектуалка.
Папа предлагал, чтобы Никколо пошел учиться – хоть на вечернее или в частное заведение. Мама отвечала, что это бессмысленно: она знает, как сложно ему найти дорогу в жизни после того, как его постоянно лишали мужской заботы. Отец получал удар, прикусив язык, жалел о сказанном и переходил в контратаку: «Куда он, по-твоему, без диплома пойдет? Дальше наркоманить? Почему бы не отвести его к психологу?» – «Опять эти твои буржуйские замашки», – обвиняла она, высмеивая его. Они уходили в спальню и проводили целые часы в спорах, без сна. А потом мама нашла эту фотографию.
– Посмотри на нее, Элиза. Сто дипломов, а все равно шлюха шлюхой.
Она передала снимок мне. Я терпеть не могла, когда мама выражалась. Это было унизительно. Я в смущении взглянула на снимок; я не хотела видеть ничью грудь, но она заставила меня.
– Я его ведь спросила: почему ты выбрал меня, а не ее? Я не была беременна, когда мы обручились. Зачем ему понадобилось ее бросать? Я ни капельки не сомневалась, что он мне лапшу на уши вешает, и так оно и было!
Я положила фото на стол лицом вниз, стараясь не пересекаться с мамой взглядом: я не знала, что ей сказать. Ее личная жизнь не должна была становиться темой для разговоров; я не хотела знать о маме все, но она углубилась в детали, вынуждая меня краснеть.
Так что я ненавижу фотографии. Моих в сети так мало, будто я и не существовала никогда. Если коллеги или друзья решают сфотографироваться, я тут же сбегаю и прячусь. Каждый раз, как вижу Р. по телевизору в новостях или в научной передаче (а она теперь в очках, с короткими волосами с проседью), вспоминаю ее хипповые косы и соски – и, сколько ни стараюсь, не могу воспринимать ее серьезно.
Что отношения между мамой и папой висят на волоске, я уже понимала. Как и то, что вместе их удерживает какое-то непонятное, неправильное влечение. Раньше я никогда не хотела, чтобы они сошлись снова, но теперь мы жили в Т. все вместе, почти нормальной семьей, и нельзя было позволить им расстаться.
Я в приступе отчаяния сказала:
– Мама, папа тебя любит.
Мама захохотала.
Когда папа вернулся из университета, она набросилась на него. Я тогда еще не открыла все мамины потайные ящички, не обнаружила невероятные факты из ее прошлого, но теперь, вспоминая, как она накинулась на отца, понимаю, сколько хард-рока было в энергии ее пощечин. Негодование, обида за то, что отказалась от мечты, променяла ее на жизнь с ним; он то в Париже, то в Берлине, а она вечно дома с детьми, запускает одну стирку за другой. Отнюдь не нормальная, а даже жалкая жизнь была у моей матери. Потом они не выдержали, и он нашел кафедру в университете, а она в итоге пошла на фабрику. Что, впрочем, лучше, чем целый день сидеть дома и ждать, когда нужно будет забирать нас из школы.
Бас-гитаристка, исполняющая на сцене Led Zeppelin: от одной мысли у меня разрывается сердце. А та идиотская фотография разбила сердце моей матери.
– Я все могу вынести, но только не то, что ты всегда был влюблен в другую, – бросила она ему в тот вечер. – Слишком огромная ложь. Выходит, двадцать лет моей жизни – это сплошное вранье.
Папа взирал на нее ошарашенно, беспомощно. Ну как объяснить ей, что на самом деле ложь – то, что на фотографии? На его лице отчетливо читалось, что он бы предпочел влюбиться в Р., потому что с ней все было бы в сто раз спокойней. Но любовь зла – и вот вам очередное доказательство.
– Аннабелла, это просто студенческие глупости. Раз уж фотография столько здесь пролежала – значит, все это не важно. Видимо, она мне ее на память дала, откуда я знаю. Абсурд какой-то.
Но мама не желала его слушать. Р. сделала карьеру, а она никто, и это несоответствие давило слишком тяжким грузом. Вспоминая теперь, как она ругалась с фотографией, я провожу параллели. Мое противостояние с Валерией, и потом еще одно, несравнимо более серьезное, о котором в какой-то момент мне придется рассказать; я сознаю, насколько нелепыми были эти схватки за мужчину, разрушившие мою жизнь. Внутри нас – сплошные вопросы без ответов, сплошные жертвоприношения.
Мы не ужинали. Никколо вернулся поздно. Родители все еще ругались. Он спросил, что случилось, я рассказала. И он заявил, что пойдет и запрется в своей комнате, а то иначе что-нибудь сломает.
В полночь мы с братом встретились на кухне – ситуация для нас не новая – голодные до спазмов в желудке. Мама с папой ушли в одиннадцать, уехали на машине и все не возвращались. Дом погрузился в тревожную тишину.
– Я боюсь, что они больше не вернутся, – сказала я, поедая вместе с ним кексики Buondí.
– Не думаю, что папа способен на убийство, – ответил он. – Скорее уж наоборот.
Дальше я помню, что спала и без конца просыпалась. Меня выбрасывало из сна, я бежала на кухню и отодвигала штору в надежде снова увидеть «пассат», припаркованный под нашим балконом. В час, в два, в три. Ничего.
Они вернулись в шесть.
Послышался шум мотора, звон ключей, шаги в коридоре; дверь спальни открылась и закрылась, и я тут же пошла подслушивать.
Они говорили измученными голосами, точно до этого всю ночь орали, перекрикивая ветер на побережье. И в итоге все кончилось тем, что папа сказал (я это помню очень отчетливо):
– Элиза должна от тебя отдалиться. У вас нездоровые отношения, которые не дают ей взрослеть. Она должна общаться с другими, жить в спокойной обстановке, иметь какие-то стимулы, культурно расти. Никколо мы уже потеряли. Мы не можем потерять и ее тоже.
Услышав такое, я оцепенела; и закричала безмолвно: «Мама, нет! Не соглашайся, умоляю!»
Но мама ответила:
– Ты прав.
* * *
Наутро, в десять часов, я смотрела, как исчезает за зеленой изгородью «альфасуд», загруженный как попало, в спешке, с незакрытыми чемоданами, с грудой сумок за задним стеклом. Мама за рулем, Никколо рядом, и никого на заднем сиденье. Оторвавшись от окна кухни, я укрылась у себя в комнате, сжимая ее пижаму с сердечками.
– Ты не можешь! – кричала я перед этим, бросаясь между ней и раскрытым чемоданом на их супружеской кровати. – Не оставляй меня одну! Я еду с тобой.
Я вынимала из чемодана все, что она туда клала.
– Нет, – отвечала мама, глядя на меня с каменным лицом, означавшим, что обсуждения не будет.
Я выдернула у нее из рук ворох бюстгальтеров, швырнула на пол. И получила ее фирменную пощечину. Окончательную. Я с плачем забилась в угол, на стул, где папа всегда оставлял брюки. Но даже слезами невозможно было пробить ее намерение срочно вернуться в Биеллу.
– Ты остаешься! – крикнула она мне, словно обвиняя.
Единственное, что я смогла придумать для минимизации ущерба, – это стащить из-под подушки пижаму, в которой она спала несколько дней.
Закрывшись на ключ в своей комнате, я уткнулась носом в воротник – там, где ткань трется о шею. Сквозь застилавшие глаза слезы прочитала надпись на бирке: «Лиабель».
Была пятница. Я не болела, но в школу не пошла. Отец позвонил в университет, отменил занятия. Я не могла поверить, что мы остались с ним вдвоем. Было тепло, солнечно, некоторые еще купались. А я ощущала себя совсем чужой в этом доме в то утро. Что отец написал мне в дневнике, как объяснил мое отсутствие? Плохое самочувствие? Простуда? Мог он написать: «Упадок духа»?
Солнце заливало комнату, раздражая меня. Ремонт в доме напротив, соседи на балконе, прыгающие по изгороди дрозды – любое проявление жизни действовало мне на нервы. Пока я тянула вниз жалюзи, наконец-то осознала факт существования платана на заднем дворе. Забетонированный бессмысленный квадрат, втиснутый между двумя домами и выходящий на овраг, затянутый сеткой. Я миллион раз его видела, этот платан, но не обращала на него внимания: он был такой бесполезный. Я прикрыла дверку своего альтер эго, собственного внутреннего мира, словно желая затенить его. Зажгла свет, и энергосберегающая лампа залила комнату холодным сиянием. Почти бункер. То что надо.
Я осмотрела белый шкаф с розовыми ручками из романтического гарнитура для девочек, отделения «четыре сезона» по бокам кровати и сверху. Что мне делать со всей этой болью? Не внутри же держать – она разорвет мне горло. Я распахнула дверцы шкафа и принялась выгребать одежду. Свитера, рубашки, джинсы, все подряд. Открыла и выпотрошила каждый ящик: майки, трусы, пижамы. Когда выгребать было больше нечего, я взглянула на груду одежды на кровати и наконец обрела покой.
Я погрузила туда руку, наугад зацепила кончиками пальцев штанины комбинезона. «Молодец, Элиза, попробуй-ка найти куртку к нему». – «Хорошо, мама». Я снова запустила руку по локоть, нащупала что-то вслепую, выудила трусы. «Нет, не то, давай еще раз». Мне почудился фабричный запах. Я как будто воспроизвела освещение той огромной комнаты без окон. Радость субботних вечеров, проведенных в магазинчике при фабрике. Долгую охоту среди отрезов ткани, среди старых выставочных образцов, сваленных в корзины для рытья, как их называла мама.
Счастье в детстве я ощущала, в основном когда рылась в этих корзинах. И до сих пор, бывая в Биелле, паркуюсь у фабрики «Лиабель», делаю глубокий вдох и вхожу. Хоть мне и не нужно, беру детское боди или шерстяную маечку в погоне за призрачным раем: я и мама вместе. Без папы, без Никколо, без мужчин. Неразделимые.
Беатриче как-то, будучи в грустном настроении, призналась мне, что для нее одежда – это нечто большее, чем маска: спасительное убежище. А еще одна дама – в возбужденном состоянии – говорила, что, когда открывает шкаф и подбирает себе одежду, комбинируя не соответствующие друг другу вещи, чувствует себя волшебницей, словно варит магическое зелье и творит чудеса.
Для отца одежда ничего не значит. Один из атрибутов жизни.
Для меня одежда – это скорее руки матери. Полотно времени, проведенного с ней.
Не знаю, сколько часов я в тот роковой день там провозилась, играя в корзины для рытья. Думаю, перешла все мыслимые границы, потому что папа стал стучать в дверь и говорить, что мы должны поесть, «несмотря ни на что», и что пришло время «поговорить». «Да? – подумала я. – И о чем?» Поглощенная тем, чтобы сохранить за собой безымянный лоскут, ощупать материю, оценить качество хлопка. Как на распродаже.
Отец настаивал, и в конце концов я открыла. Он округлил глаза при виде бедлама на кровати. Но мне не хотелось объяснять, а ему – спрашивать.
Вместе мы молча разложили все по местам.
12
Рождество 2000 года
Два с половиной месяца спустя, 23 декабря, в субботу, мы с папой молча сидели на скамейке у второго пути и слишком часто проверяли табло прибытия в ожидании «Интерсити» из Генуи.
Темно было, как ночью. Термометр рядом с аптечной вывеской показывал один градус. Возле четырех платформ царило некоторое оживление. Из кафе доносился запах горячей пиццы, и я вспомнила «Луччолу».
За железкой дети играли в футбол под светом фонаря. Вклинился женский голос из какого-то окна:
– Уже холодно, Тито, смотри, не вспотей!
Я подумала, что мама нам никогда так не говорила. Другие матери постоянно давали какие-то наказы, и я все удивлялась, как можно все это осуществить – стоять на месте, не бегать быстро? Как это – не потеть? Мама приводила нас в парк и предоставляла самим себе. «Идите, – говорила она, – дайте мне подышать». Ложилась загорать – и больше не глядела на нас, и не общалась с другими женщинами, погруженными в контроль и раздачу запретов. Возможно, предавалась мечтам, пока я качалась на качелях, а Никколо вовсю потел.
ИС 503, прибытие в 17:47.
Оставалось одиннадцать минут. Я боялась, что поезд вдруг как-то исчезнет или приедет, но без них. Не знала, куда деть руки, ноги, свою тревогу. Папа листал «Коррьере делла сера», и ему, очевидно, тоже было непросто. В каком качестве он видел себя, ожидая ее? Бывший муж, отец детей или тайный воздыхатель? Боялся ли и он, что в последний момент они передумали ехать?
Я и папа – самый скучный в мире семейный тандем. Но мы старались. Все последние дни, когда я приходила из школы, мы готовились: протерли пыль с книг, постирали шторы, заказали в рыбной лавке рождественский ужин, в кондитерской – кулич без свечей, которые мама не любила. Вместе мы серьезно потрудились, чтобы организовать предстоящие две недели и сделать их более-менее сносными, распределили спальные места.
– Где будет спать мама? – спросила я сразу.
– В моей комнате, – ответил отец. – Я могу спать на диване.
– Нет, – возразила я, – она спит со мной. А Никколо – в своей прежней комнате.
Отец покачал головой:
– Тебе почти пятнадцать, Элиза.
Да, только я не видела ее уже семьдесят восемь дней.
Было уже 17:39. Папа делал вид, будто читает прогноз погоды. Громкоговоритель объявил о задержке поезда – к счастью, не нашего. Я издалека узнала вывешенные в газетном киоске свежие номера подросткового журнала: раньше я иногда просила маму купить мне его, чтобы понять, что такое петтинг, о котором говорят все мои одноклассницы, или пройти тест на тип личности в зависимости от того, как ты красишься. Любишь тушь? Ты романтичная. Тональный крем? Неуверенная. Помаду? Решительная. Для меня эти страницы были словно трактат о подростковом возрасте, а мама всегда в итоге забирала журнал себе и делала тесты сама. Как же ей нравилось ставить галочки в клеточках и потом читать мне результат! «Я выгляжу неуверенной?» Как же мало мы знали самих себя.
В 17:44 я перестала смотреть на детей, пинающих мяч, на напряженное лицо отца, на улыбающихся, похожих на Лоренцо блондинов на обложках журналов. И повернулась на север. Вперилась взглядом в туннель, где скрывались пути, и принялась считать – один, два, три, – как в бессонные ночи, чтобы не утонуть в круговерти вопросов, воспоминаний, мыслей о том, что я не знаю, как мне выпутаться. Сто двадцать, сто двадцать один – и «Интерсити» проткнул фарами темноту. Зеленый нос, горстка грязных вагонов; обычный старый лязгающий состав. Но мне он казался нескончаемым и даже величественным. Как в самый первый раз, когда мы с мамой встречали поезда и она держала меня на руках – в восемьдесят седьмом или восемьдесят восьмом на станции в Биелле.
* * *
Я случайно, когда прибирала в ее комнате на виа Тросси два месяца назад, в середине октября, узнала, что мама – по паспорту Аннабелла Дафне Чони – с восемнадцати до двадцати двух лет играла на бас-гитаре в рок-группе.
Я не просто не подозревала об этом, а даже и вообразить такое не могла.
Если бы мне потребовалось кратко изложить ее биографию на основании того, что я сама лично видела и слышала от нее, я бы написала что-нибудь вроде: «Аннабелла, единственная дочь возрастных родителей, которые ни разу (по крайней мере, в присутствии внуков) не обменялись ласковым словом, выросла в Миальяно – второй в списке самых маленьких коммун Италии. Способностями не блистала, ничем не интересовалась и бросила учебу, чтобы выйти замуж, сбежать, создать новую семью – такую же безнадежную, как и старая».
Я представляю себе эти пронизанные скукой миальянские вечера в комнатке окнами на дорогу, воскресные дни на площади со сверстниками из церковного прихода. Чем они занимались – камни бросали? В государственную гимназию она не прошла; пробовала педучилище – с тем же результатом. Записалась в частный лицей, но до диплома не доучилась: в восемнадцать послала все к черту, бросила занятия, и родители потеряли над ней власть.
Бабушка Текла была ненормальная. В буквальном смысле. Второй человек, подтверждающий мои подозрения, что есть какая-то порча, какое-то проклятие, неизвестно кем насланное на женщин нашей семьи. Но дедушка Оттавио – учитель в начальной школе в соседнем городке – был еще хуже. Суровый и скаредный до такой степени, что никогда не дарил ничего нам с братом, никогда не возил жену и дочь на море, никогда не разрешал моей матери выходить по вечерам. Вечеринки, танцы, пиццерии – все было под запретом. Лишь на одну вещь он не скупился: занятия музыкой. Сольфеджио, гитара, фортепиано. С пяти лет мама была обязана ходить на музыку в школу синьоры Ленци в Андорно. Дед даже купил концертный рояль, чтобы она могла заниматься дома. Он хотел любой ценой сделать дочь музыкантом. И в результате мама, едва ей исполнилось восемнадцать, отплатила тем, что исполняла AC/DC и Led Zeppelin в брюках клеш, лифчике и бандане на праздниках в коммунах Камандон, Камбурцано и Гралья.
Но все это я узнала лишь в этом году, в 2019-м, разбирая последний мамин ящик.
Их рок-группа – целиком женская – именовалась «Лиловоснежки». По газетным вырезкам, собранным в папке, я смогла составить примерное представление о том, какой скандал прокатился по окрестным горам и долинам из-за этой четверки: бесстыжие, полуголые, но при этом, по словам некоторых журналистов, – талантливые, новаторские и обреченные на успех.
Я нашла сотни фотографий и пленок в коробке из-под обуви. Много некачественных снимков – косых, размытых, с пальцем в объективе; но на других, профессиональных, где мама крупным планом, бросалась в глаза ее красота и та загадочная аура, которой окутаны знаменитости. На одной фотографии мама играет, прислонив губы к микрофону, с такой широкой и счастливой улыбкой, какой я никогда у нее не видела. На другой она в обнимку с бородатым хиппи, где-то в толпе, и они целуются, подняв бутылки пива.
После этого открытия я села на пол, ощущая глубочайшее смятение. Я не могла оторвать взгляд от бунтовщицы, которая – тогда она была на тринадцать лет моложе меня нынешней – стояла на сцене под прожекторами так, словно для нее это обычное дело. Эта незнакомка могла бы стать Кортни Лав или Дженис Джоплин, но стала моей матерью. Еще я обнаружила с десяток подписанных видеокассет – там были даты и места концертов, но пока я не могу решиться посмотреть их.
Потому что она, вероятно, чего-то стоила. И раз в восьмидесятом «Лиловоснежки» поехали в Турин выступать на первомайском концерте, то мама могла бы чего-то добиться в жизни, оставить какой-то след, а не превратиться в нашу тень. Она никогда об этом не рассказывала, но я, перебирая фотографии, вырезки, письма того периода, с семьдесят шестого по восьмидесятый, осознаю, как дорога была ей эта четырехлетняя отдушина в ее жизни. Мама, обычно такая неорганизованная, прекрасно справлялась с поддержанием порядка в этом ящике с воспоминаниями.
Однако в канун Рождества двухтысячного, когда я увидела, как она выходит из «Интерсити», меня совершенно не интересовала ее жизнь. И даже хуже: все, чего я хотела, – это снова завладеть ею целиком. И продолжать считать, будто до меня в ее жизни ничего не было, будто мое рождение являлось единственным значимым событием. Я пошла ей навстречу, побежала, бросилась на шею, ощущая себя безжалостным тираном.
Мама долго и крепко обнимала меня. Никколо вышел, волоча два больших чемодана. Отец неуклюже пытался помочь, но был проигнорирован. Я распахнула на маме пальто, прислонила голову к ее свитеру, прижалась ухом к груди, чтобы слышать биение сердца. Мы уже стали одного роста. Два равноправных тела, разделившихся, чтобы вести независимое существование. Но она ведь укачивала меня, переодевала, поила молоком, и это наше прошлое было для меня самым обожаемым мной местом. Как «Луччола», Мукроне, палаццина Пьяченца, «Лиабель».
Теперь мне думается, что ее возвращение в Биеллу и правда было благом по отношению ко мне. Насильно отдалить меня, не дать мне сгноить себя рядом с ней, позволить родиться заново. Но в то время подобные мысли не могли прийти мне в голову.
Дальше я помню, как поезд с лязгом тронулся в сторону Рима, как дети уходили из сквера, пиная мяч, а мы шли к «пассату», смеясь и щекоча друг друга, а потом втроем втиснулись на заднее сиденье.
Вел машину папа, поглядывая на нас в зеркало заднего вида, как таксист.
* * *
Канун Рождества мы провели у плиты. Вначале все были скованы, то и дело случайно толкали друг друга, открывая дверцу или ящик, потом извинялись, опустив глаза, ощущая дискомфорт оттого, что мы опять все вместе на кухне. Хотя я на самом деле была счастлива. Остальные – не особенно; но потом, благодаря Rancid почти на полной громкости и бутылке вина, откупоренной в три часа (мамина идея: «Давайте праздновать!»), все начали постепенно расслабляться.
У нас было запланировано ризотто с морепродуктами и рыбное ассорти в кляре. Папа трудился в поте лица, координируя нашу работу, помешивая тут и там, добавляя соль и перец. Мама взялась перебрать мидии на предмет открытых раковин. Я получила задание приготовить кляр для жарки и все вокруг заляпала мукой и яичным белком, но меня никто не ругал. Никколо неожиданно тоже захотел внести свой вклад. Слэмясь и напевая: I’m a hyena fighting for lion share[17]17
Я гиена, и я сражаюсь за львиную долю (англ.).
[Закрыть], он отобрал у меня яйца, надел фартук и затеял морковный торт.
Мы не ставили елку – притворяться было незачем. К четырем часам все уже опьянели. В какой-то момент я обвела взглядом папу, маму и Никколо, которые почти что веселились, и меня пронзила мысль: а ведь мы могли бы вот так существовать, скатываясь под откос, называя себя не семьей, а каким-то другим словом. За ужином оказалось, что ризотто переварено, ассорти недожарено, но никому и в голову не приходило жаловаться. Мы откупорили шампанское, прикончили кулич и впервые проговорили до поздней ночи. Как однажды в субботу мама потеряла нас в супермаркете и пришлось делать объявление по громкоговорителю, но мы к тому моменту уже вышли – с шоколадным печеньем под курткой. Как Никколо в третьем классе начальной школы упал с карусели, сломал руку, и потом заставить его носить гипс было целой драмой. Как мама пришла забрать меня из палаццины Пьяченцы («Оставила ее там на пару минут, знаешь, чтобы парковку найти»), а я написала ей на листочке: «Мама, я тебя люблю» – без единой ошибки, в четыре с половиной года. Папа с сияющими глазами слушал рассказы про жизнь, которую он пропустил. Но теперь он был тут, с нами, и я вдруг поняла, что могу простить его.
На следующий день было Рождество, и мы встали в полдень. Организовывать традиционный праздничный обед в этот час не имело смысла, тем более что на улице светило солнце, а на голубом небе – ни единого облачка. Мы быстро позавтракали и загрузились в «пассат», не решив толком, куда ехать. На первом светофоре меня осенило: «Может, на Железный пляж поедем?» И папа ответил, что это отличная идея.
Мы приехали туда к двум, когда все нормальные люди сидят за столом. Мы пытались укрыться от ветра в этом уединенном уголке. Расстелили на песке покрывало, упали сверху, молча разлеглись на солнце – этакая горстка костей каракатицы – в приятном оцепенении, полные счастья, которое мы наконец заслужили.
Вскоре мы с Никколо разулись, сняли носки, джинсы и устроили забег к морю в трусах. Зашли по колено – и тут же выскочили: вода была ледяная. А песок теплый, и мы совали его друг другу в волосы, в рот, за шиворот. Мама с папой говорили о своем, улыбаясь нам издалека и поглядывая, как мы дурачимся. Чем и занимаются обычно с детьми нормальные родители, хотя мы уже были не совсем дети.
Думаю, это было лучшее Рождество в моей жизни. Оно даже, по-моему, залечило все предыдущие.
Вернулись домой мы такие голодные, что сразу же, в полседьмого, поужинали, просто распахнув холодильник и выгребая из него все, что есть: остатки вчерашнего, мясные нарезки, моцареллу, а потом добавили по два куска морковного торта каждому. Несколько раз прозвучали комментарии, что привкус у него странный, но в целом он хорош.
– Что ты туда положил, специю какую-то?
– Ну да, – весело ответил Никколо.
С тех пор как его взяли в «Вавилонию», он ощущал себя реализовавшимся. Отрывал билетики, наливал пиво и – как он сам любил говорить – получал деньги за то, что слушает Misfits живьем. Он собирался вернуться на несколько дней в Биеллу на «великий новогодний рейв». Снова сошелся со своей бывшей и сделал себе тату – ее имя на сердце дракона, – которая наконец-то, после сотни эскизов, стала реальностью. Никколо специально ждал рождественского вечера, чтобы показать ее нам. После ужина он поднялся из-за стола, снял майку, и папа выказал первую реакцию: легкое покачивание головой.
Дракон в красно-фиолетовых тонах, изрыгая пламя, тянулся наискось с левого плеча и хвостом уходил под резинку трусов. Мама, видевшая его не в первый раз, была в восторге. Я подумала, что это чересчур, но сказала, что красиво. Папа поправил очки на носу, напрягся, но смог лишь наморщить лоб и кивнуть.
Пока мы убирали со стола, мне показалось, будто я хожу по яйцам. Вообще все стали какими-то рассеянными: спотыкались, роняли приборы, смеялись без причины. И только когда мы уже перешли в гостиную и уселись на диване перед телевизором, собираясь смотреть «Пиноккио» в девять вечера, нас накрыло как следует.
Говорящий сверчок раскрыл книгу, начал рассказ о дождливой ночи, когда он проскользнул под дверь Джеппетто. И вдруг он уже был повсюду – мелькал по экрану, вещал с потолка. Папа, с недоверчивым видом придвинувшись к Никколо, спросил ошеломленно:
– Ты какого черта туда положил, в этот свой торт?
Глаза у него полезли на лоб, и он не мог ни рассердиться, ни вернуться в нормальное состояние.
– Наслаждайся путешествием, папа, – ответил Никколо – радостный, на пике эйфории. – Семь граммов сказочного суперсканка. – Он поцеловал кончики пальцев.
* * *
У Беатриче дома праздники проходили совершенно по-другому.
Как-то днем перед каникулами, когда у них никого не было, Беа позвала меня к себе, и я своими глазами увидела двухметровую елку – с белым напылением на ветках, всю в украшениях – и несметное количество гирлянд в гостиной и в саду. Я была ошарашена.
– Наверное, классно вы Рождество справляете, – сказала я.
Беатриче повалилась на диван, точно мешок, и вздохнула:
– Не особенно.
Потом позвала меня сесть рядом и положить голову ей на колени: хотела продемонстрировать, как хорошо она делает массаж.
– Каждый год она ставит одни и те же диски, – рассказывала Беа, совершая мелкие круговые движения у меня за ушами. – «Тихую ночь» и Паваротти. Чтоб они сгорели. Накануне мы все идем к Энцо, даже папа и Людо, а утром двадцать пятого встаем в семь утра, как в казарме. Вспомни самую неудобную одежду для дома – последнее, что бы ты надела. Так вот, мы должны это носить. Красный бархат, лоден, и это с бешеным отоплением, от которого мы тут как в сауне. Она выстраивает нас в гостиной у дверей, чтобы мы встречали родственников и улыбались. При том что половину из них она сама ненавидит. И мы должны через силу быть любезными, иначе мама нас убьет. Но за что?
Я слушала и думала, что мне бы понравилось иметь родственников: секретничать с кузенами, отвлекаться от родительских ссор с молодыми веселыми тетушками и дядюшками; вдыхать атмосферу большой семьи, где сообща управляются с тарелками, курсируя на кухню и обратно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.