Текст книги "Элиза и Беатриче. История одной дружбы"
Автор книги: Сильвия Аваллоне
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
– Да, на кухне у нас Светлана, – отозвалась Беатриче, когда я поделилась с ней своими мыслями. – Жаль, что она не может провести праздники со своими детьми в Украине. С другой стороны, я этому рада, потому что хотя бы могу пойти к ней отвести душу, пока она готовит.
– Ну это ты преувеличиваешь! – засмеялась я.
– У нее там каппеллетти, лазанья, жаркое, и мне можно поклевать – честно, моя мать прямо так и говорит. За столом они с тетей Надей спорят, у кого дети самые красивые, самые хорошие, самые спортивные, самые умные, все в таком роде…
Мне нравилось слушать рассуждения Беатриче, ощущать ее пальцы на затылке, видеть, как она развенчивает идеальное семейство, которое я увидела на Феррагосто.
– Ты не представляешь, какой это ад – для всех, кроме мамы.
Должна признать, что симпатии к Джинерве Дель’Оссерванце я не испытывала. Она пригласила меня на обед, ввела в заблуждение, когда мы с ней познакомились, но потом не только не сдержала слова, но даже сказала Беатриче, что я похожа на бездомную. Сейчас я думаю, что она могла слегка ревновать. Потому что я в некотором смысле отнимала у нее дочь: Беатриче при любой возможности делала уроки у меня. А может, мать Беа всерьез боялась, что я помешаю строить ее великолепное будущее. Как же она ошибалась.
– Ты не поверишь, – продолжала Беатриче в тот день – а было это то ли двадцатого декабря, то ли двадцать первого, – но больше всего я ненавижу, когда мы начинаем фотографироваться. У мамы просто мания. – Она перестала массировать меня и потянула вверх, чтобы я села и слушала внимательно. – Мама все снимает сама – своим «Кэноном», который целое состояние стоит. И выдает восемь-девять пленок. На родственников отца она тратит три кадра – кое-как, наспех, только ради приличия, а вот на нас отрывается. Ставит нас у камина, сажает на пол вокруг елки, а если на улице снег – вытаскивает в сад. Заставляет держать в руках фигурки из вертепа, зажженные свечи – и никогда не бывает довольна. Настоящие фотосессии, причем обязательно до еды, потому что потом помада сотрется и живот будет выпирать под одеждой. А мы все голодные. В конце отец должен снимать ее, и это целая катастрофа. Никогда не садимся за стол раньше двух. В два, в полтретьего.
Все это Беатриче рассказала мне больше забавляясь, чем всерьез, и я заключила, что, как бы там ни было, Рождество у нее празднуется все же лучше, чем у меня. Мы решили, что пусть пройдет основная часть праздников, и потом мы увидимся – после святого Стефана, в один из этих мертвых дней перед самым Новым годом. Встретимся на площади с бастионом или погуляем на пляже вместе с моей матерью: Беатриче хотела с ней познакомиться.
Вместо этого она позвонила мне двадцать шестого, в девять тридцать утра.
Позвонила ровно в тот момент, когда отец на кухне кричал как сумасшедший:
– Ты соображаешь, что ты нам наркотики подсыпал? Наркотики, господи боже мой!
Брат мялся на стуле, поигрывал печеньем к завтраку, попытался даже надеть наушники, но отец вырвал их у него и швырнул в стену. Я еще никогда не видела его в такой ярости. Мама тем временем кусала ногти, стоя поодаль у окна и не решаясь принять чью-то сторону.
В общем, когда зазвонил телефон, только я одна и была в состоянии ответить. Я подняла трубку и едва успела сказать «алло», как Беатриче выпалила:
– Надо увидеться.
– Сегодня? – удивилась я; мне не терпелось вернуться на кухню, проследить, чтобы мама снова не поругалась с отцом и не решила тут же опять вернуться в Биеллу.
Беатриче ответила:
– Прямо сейчас, это крайне срочно.
Так она никогда раньше не говорила. Не можешь сообщить по телефону, в чем дело, подумала я, а у нас тут тоже чрезвычайная ситуация. Но ей я ничего не сказала: такой у нее был тон.
* * *
Мы встретились через четверть часа на бельведере. Когда я приехала, ее скутер уже был на месте. Я узнала ее со спины: волосы собраны в хвост, сидит на спинке последней скамейки – той самой, где мы с Лоренцо чуть не стали официально влюбленными.
Я подошла – и обомлела. Искаженное лицо, синяк у виска. Тональный крем и тонкий слой помады на губах не помогли ничего замаскировать. А глаза так опухли, что она даже не смогла их накрасить. Я поняла, что она плакала всю ночь.
– Что случилось?
Я осталась стоять. Беатриче не ответила. Она глядела на приближавшийся с запада холодный фронт. На огромные черные тучи, бросавшие на море широкие тени, похожие на острова. На сгибавшиеся под сильным ветром деревья.
– Я должна была догадаться сразу, – сказала она, – потому что, когда пришло время фотографироваться, папу и бабушку с дедушкой она просто проигнорировала.
– Это кто – она? И что у тебя со лбом?
– Да и нас щелкнула всего четыре-пять раз, даже не настраивая фотоаппарата. Попросила отца не делать никаких портретов, а только один совместный с нами снимок. Обняла нас, и мне показалось, что у нее на глазах слезы. Но ты же знаешь вот это чувство, когда не желаешь ничего видеть? Я сама разбила голову об стену: вдруг поможет не думать.
Она говорила спокойным, нейтральным тоном, словно излагала какие-то ординарные вещи, события из чужой жизни.
– И когда папа уже почти убрал фотоаппарат, она вдруг сказала, что хочет еще одну. Со мной. – Беатриче взглянула на меня. – Вдвоем.
Теперь я размышляю о значении этой последней их совместной фотографии, о том, какой вес она имела в ее жизни.
Я села. Смотреть на нее было мучительно. Впервые мне стало жаль ее, такую подавленную, не накрашенную, человеческую – и все равно такую красивую и сильную.
Я погладила ее руку, она отдернула ее.
– Она настояла на том, чтобы открыть шампанское, а не спуманте, и сама захотела произнести первый тост и всех поздравить. Сказала, что любит нас больше всего на свете, что дети – это все, что они все тебе возмещают, что мы все особенные и вырастем замечательными людьми. К еде не притронулась, с тетей Надей словом не обмолвилась, и… – Она замолчала.
– Ну, говори, – встревожилась я.
– В шесть часов все ушли, даже Светлана, и мы сидели на диване и смотрели телевизор. Мама взяла пульт, сделала потише и спросила: «Ну что, хороший был день, правда?» Никто ей не ответил. – Беатриче теперь говорила с усилием. – А я даже подумала: иди ты в жопу вместе со своим дурацким днем. Потом она еще убавила громкость, и папа с Людо возмутились. Она посмотрела на нас всех и сказала: «Я должна вам кое-что сказать». У нее потекли слезы, но она продолжала улыбаться. И сказала: «Мне не хочется, но сказать нужно. Простите, но у меня опухоль».
У меня внутри, в животе, словно разверзлась пропасть.
– Вот прямо буквально: «Простите». И потом сказала, что у нее опухоль в груди, злокачественная, и что завтра у нее операция, а потом будет химиотерапия, радиотерапия… – Беатриче разразилась слезами. – И что она специально не говорила раньше, чтобы не портить нам Рождество.
Я с безошибочным чутьем подростка поняла, что теперь больше уже ничего не будет как прежде. Это была мама Беатриче, не моя; это их жизнь рушилась. Но что такое дружба? Ни кровных уз, ни юридических; ни прав, ни обязанностей. Я просто была рядом, на этой скамейке, и проваливалась в эту пропасть вместе с ней. Я обняла ее крепко-крепко. Вытирала ей слезы, пыталась вобрать в себя ее отчаяние. А она, закрывая лицо руками, кусая их, чтобы отвлечься на боль, протестовала:
– Это несправедливо, Элиза! Она умирает!
– Нет, все будет хорошо, – пробовала я утешить ее, сознавая, что лгу. Потому что слова нужны как раз для этого: дать надежду, обмануть, приукрасить, улучшить. Но реальность не такая, и ей плевать на наши желания.
Я держала ее изо всех сил, стараясь смягчить удар, защитить ее своими мышцами и костями, всем своим телом, убедить ее, что она может уцепиться за меня, и я не дам ей упасть, я полечу вместе с ней. Я безмолвно пообещала ей, что сделаю все, лишь бы однажды снова увидеть ее счастливой; возможно, дружба как раз и есть это обещание.
– Она сказала, что уже присмотрела себе парик, очень красивый, и к лету она настолько оправится, что мы снова поедем в Нью-Йорк; что в больнице она будет ходить только в шелковых халатах и вскружит голову всем медбратьям, но это все туфта. Она не поправится. Я знаю, чувствую.
Она оттолкнула меня, вскочила, пнула свой скутер, мой – и обессилела. Потому что самое худшее было не впереди, оно происходило сейчас: незнание, ожидание. Чего? Того, о чем нельзя даже упоминать. Закрытые окна, запах лекарств, молчание, в которое погружаются все комнаты, когда в доме тяжело больной; иссякающая постепенно радость.
Твою жизнь всегда разрушает какая-нибудь новость, и потом ты можешь сделать глубокий вдох, успокоиться, поверить, будто надежда еще есть, пытаться найти в результатах анализов улучшение в ноль целых с запятой, убеждать себя, что выход найдется, когда вызовут очередное светило, потому что реальность не может быть так жестока.
Но она жестока. И хотя тем ветреным утром в День святого Стефана, на бельведере, перед потемневшим морем с пробиравшимися на Эльбу паромами, нам с Беатриче было всего по четырнадцать, мы уже знали, что будущее – это такое время, которое лишь отбирает и ничего не прибавляет.
Часть II
Несчастье и восприятие
(2003–2006)
13
«Достояние навеки»
Минуло два дня с прочтения этих дневников. И что по существу изменилось в моей жизни? Ничего. Правда, сегодня я под надуманным предлогом ушла с работы пораньше – так, без причины, просто захотелось. Прошагала мимо химчистки, но внутрь не зашла, хотя мне нужно было забрать две куртки. И даже не почувствовала себя преступницей оттого, что задержала оплату счета за коммунальные услуги.
Я себя не узнаю: эта бунтовщица не я. На самом деле я просто все время думаю о нас двоих в Т. в начале двухтысячных. Я так долго душила их, эти воспоминания, что теперь они извергаются наружу, точно гейзер. И они не поблекли, не перепутались, напротив – очень даже полны жизни.
Я не иду в сторону дома, а делаю крюк и в итоге оказываюсь вне привычного маршрута. Ощутив себя дерзкой, продолжаю двигаться к тем районам, куда никогда в жизни бы не пошла. И совершенно случайно оказываюсь в наиболее чуждом для себя месте – в пассаже Кавур. Я останавливаюсь перед витринами с зашкаливающими ценами, гляжу на сверкающие платья и драгоценности. Рядом с собой на стекле обнаруживаю отражение Беатриче, которая указывает на сумочку, с сомнением приподняв бровь, потом – уже более решительно – на шарф.
Я замечаю винный магазин, и меня вдруг охватывает желание купить бутылку и отпраздновать. Но что? И с кем? Этого я не знаю. Однако пока еще только полшестого, и времени у меня предостаточно. Я проскальзываю в дверь, спрашиваю бутылку пино бьянко – из тех, что получше. Расплачиваюсь, выхожу, с восхищением смотрю на гирлянды и ловлю себя на том, что улыбаюсь.
Хоть у меня и нет подруг с большой буквы, я все же могу рассчитывать на трех соседок, которые живут в квартире надо мной и которые мне симпатичны. Решаю выпить вино с ними и возвращаюсь домой. Не предупреждая по телефону, не рассуждая. Я становлюсь такой же импульсивной, как моя мать.
Звоню в дверь, открывает Дебора.
– Вы никуда не собираетесь? – спрашиваю я. – Я не помешаю?
– Куда мы можем собираться? Ты что, нас не знаешь, что ли?
Мы общаемся с тех пор, как они сюда переехали, с 2016-го или 2017-го. Сначала одалживали друг у друга сахар, яйца и вообще то, чего не доставало в холодильнике в воскресенье вечером, когда магазины уже закрыты. Потом начали болтать; выяснили, что мы все приезжие, провинциалки, и это нас объединило.
Я снимаю пальто, иду за Деборой через узкий темный коридор, типичный для таких старых домов в историческом центре, где снимают жилье в основном студенты или без продыху работающая молодежь. Деборе на вид лет двадцать семь, она изучает антропологию на курсах при университете и на полставки работает промоутером. По-моему, она только что откуда-то вернулась, потому что на голове у нее кепка «Нинтендо».
Мы вваливаемся на кухню, где за столом сидят Клаудиа с Фабианой, в трениках и тапках, как всегда по будням вечером. Уже без макияжа, волосы собраны наверху заколкой-крабом, перед каждой – чашка ароматного травяного чая.
– Девочки, я принесла вино, – объявляю я.
Девочки оживляются. Клаудиа отправляет чай в раковину, открывает буфет и достает бокалы.
– Что празднуем? – интересуется она, отчего я впадаю в ступор, не зная, что сказать. Правда в том, что за последние сорок восемь часов я исписала сотню страниц. Сотню! Это кажется невозможным, неслыханным. Да, опять я завела свою песню, знаю. И все же…
– Ничего, просто уже почти Рождество… – лепечу я.
– Худшее на свете! – отзывается Фабиана. – Я даже на один день вырваться не могу. Двадцать шестого надо на работу. Эксплуататоры.
Клаудиа протягивает мне штопор. Я открываю бутылку, наливаю всем вина.
– Найди что-нибудь другое, уволься, – вырывается у меня. Я вообще не из тех, кто дает смелые советы, но сегодня я другая, анархическая. – Пошли все к чертям, возвращайся в Апулию, создай себя заново.
Они втроем смотрят на меня с некоторым удивлением, молчат. Создать себя заново? В тридцать лет, в этой стране? Что я несу?
Телевизор работает на минимальной громкости. Мы чокаемся за нас и за наше выживание.
– Ненавижу своего шефа, – заявляет Клаудиа, расслабившись.
– Я своего во сне вчера видела. Закрыла его в морозильной камере. Хотела работать в колбасном отделе с той мегерой, – говорит Фабиана. – Она, по крайней мере, на мои сиськи не пялится.
Дебора смакует вино и, осознав, что на голове у нее до сих пор рабочая кепка, срывает ее и швыряет в противоположный угол кухни. И вытягивает ноги на диване.
– А я хочу убить своего бывшего. Так и сыплет сердечками под всеми провокационными фотками моих подруг.
– А ты себя запустила, – укоряет ее Клаудиа. – С тех пор как он тебя бросил, ты на пугало похожа. Посмотри на себя! У тебя на легинсах дыра.
– И что? Я же не Россетти.
Мне давно следовало привыкнуть. Всегда, в какой бы беседе я ни участвовала, особенно здесь, неизбежно в какой-то момент выстреливает ее имя. И я каждый раз опускаю взгляд, покусываю губы, чтобы отвлечь себя от замешательства, от пронзившего тело озноба, – конечно же, это быстро проходит. Я словно бы совершила ограбление двадцать лет назад и теперь боюсь, что все всплывет (это все из-за джинсов?). Нелепый, но неизменный страх. Потому что вокруг каждый день твердят о Беатриче. Все указывают на нее как на пример – не важно, хороший или плохой. Все в курсе того, что она сказала, что сделала, словно это лично их касается.
Дебора, подскочив на диване, хватает пульт и прибавляет громкость. Фабиана и Клаудиа тоже во все глаза уставились на экран. Там парень, некий Даниеле, загорелый, с ухоженной бородкой, с завивкой волосок к волоску. Сидит в гостевом кресле на каком-то шоу и что-то говорит убитым голосом.
– Так я не поняла, – прерывает его ведущая, – это правда или нет, что вы должны были пожениться?
Парень смотрит на нас. Как мы сидим у себя дома. И с волнением признается:
– Я еще никому этого не говорил, Барбара, клянусь тебе. Но на Феррагосто, когда мы были на острове Форментера, я сделал ей предложение.
– И она?
– И она сказала «да».
– Брехун! – взрывается Дебора.
– Один месяц? Два? – считает Фабиана. – Сколько они были вместе, он и Россетти? Да он уже на всех каналах женихом представляется.
Они спускают собак на этого качка, который теперь плачет. Они про всех ее мужчин знают: с кем Беатриче встречалась, с кем просто флиртовала. А я знаю лишь одного, и вот теперь начинаю думать о Габриеле.
Он бы такого никогда не сделал. Не выставил бы себя на сцену, под лучи прожекторов, не распространялся бы о полуночном купании голышом, о целых днях, проведенных безвылазно в номере гостиницы. За все это время Габриеле ни разу не проговорился не только прессе, но и вообще никому из тех, кого я знаю, – что был с Беатриче. И не один-два месяца, а несколько лет. И что был у нее первым. Он, как и я, хранил полное молчание. Держал секрет при себе. К горлу подкатывает волна ностальгии, чувство товарищества, какой-то общей принадлежности, и я вскакиваю со стула, придумав оправдание, будто мне срочно нужно приготовить ужин.
Я сбегаю, оставив наполовину полный бокал. С мыслью, что в последние два дня я уже столько лжи нагородила, словно у меня вдруг появился любовник.
* * *
Я открываю дверь квартиры, раздеваюсь, бросаю все – сумку, шарф – как попало на комод. Бегу в комнату, сажусь за компьютер, набираю имя: «Габриеле Мазини» в популярных соцсетях. Да, у меня тоже есть аккаунты, но в них ничего: ни фотографии, ни одного слова. Они нужны не для того, чтобы меня нашли, а для того, чтобы тайком подлавливать других.
В строке поиска я набираю «Габриеле Мазини из Т.», но интернет не выдает ничего подходящего. Как и на «Габри Мазини». По возрасту – я подсчитываю: сорок – тоже мимо. По интересам – мотоциклы – опять не то. Все или слишком старые, или слишком молодые, или блондины, или шатены, или поседевшие. Время идет, а у меня ничего не движется. Не могу его найти. Я расстроена, но не удивлена.
Габриеле никогда не стремился привлекать к себе внимание. И даже так ни разу и не дал Беатриче сфотографировать себя для этих проб, которыми она так загорелась. Он был красив как Аполлон, в сто раз красивее Даниеле. Я даже больше скажу: задолго до того, как Беатриче превратилась в несравненную «Мавританку» и заблистала на всю планету, Габриеле-мавританин блистал в переулках старого города Т. Он выходил из дома в рабочем комбинезоне, и все матери и дочери, онемев, провожали его взглядом. Ему достаточно было щелкнуть пальцами, чтобы попасть на подиум, на телевидение. Он мог бы иметь любую женщину, рушить браки, жить за счет богатых миланок, бывавших в Тоскане на отдыхе. Но остался в своем уголке, покуривая косяк и глядя мультики Миядзаки, довольствуясь своей жизнью – неповторимой, цельной, без лжи и чар, вдвоем с девчонкой – пусть и особенной, но все же в те времена просто четырнадцатилетней пигалицей.
Я закрываю интернет и открываю Word. Возвращаюсь к любовнику. Потому что это правда, он у меня есть: это текст, который я пишу. И который до сих пор не знаю, как назвать: выпуск пара, дневник, роман? Но определения не имеют значения.
Я вспоминаю один из тех дней, когда Россетти еще не появилась. Была только Беа в бикини, растянувшаяся рядом со мной на песке на пустом пляже: сезон еще не начался. Она загорала, чтобы «подсушить прыщи», а я, завернутая по своему обыкновению в длинную и широкую, точно ночнушка, футболку, повторяла Фукидида. Широкое беспокойное море, островки и корабли до самого горизонта, история, которая, если писать ее со всей возможной точностью, становится, по словам Фукидида, «достоянием навеки». В какой-то момент мне надоело повторять «Историю Пелопоннесской войны» к завтрашнему опросу, и я спросила:
– А как вы с Габриеле познакомились?
Беа распахнула свои легендарные глаза, сделавшиеся на ярком солнце яблочно-зелеными.
– Помнишь мастерскую Дамиано? – начала она. – Прошлым летом у меня на скутере тормоза забарахлили, и я отвезла его туда чинить. Мама ждала меня в машине, даже двигатель не глушила. Я зашла и наткнулась прямо на этого потрясного красавчика, Эли. С голым торсом. Руки в масле, валяется под мотоциклом, помогает Дамиано. И тогда я скрылась из поля зрения матери.
Я думаю: как это было просто в четырнадцать лет. Ты заходишь куда-то – в мастерскую, в библиотеку, не важно, – и тут же начинается история любви, разрушительной, на всю жизнь.
Габриеле, со своим неграмотным итальянским, с тремя классами средней школы, должно быть, на лету схватил, что в этой девочке есть что-то необыкновенное. По словам Беа, они «взглянули друг на друга – и мир остановился». Потом она уже явно начала приукрашивать, привирать, выдумывать детали, потому что ее конек – не хроника, а роман.
Лучше всего я помню – и, вероятно, это единственный правдивый кусок в ее истории, – что на страже за помутневшим стеклом стояла колдунья Джинерва: с кондиционером на полную мощность, с идеальной укладкой и со страстным стремлением скорее попасть в свой излюбленный бутик. Беатриче понимала, что нужно срочно ловить момент, и потому, пригнувшись, прокралась в кабинет Дамиано, вырвала из блокнота листок, написала свое имя, домашний телефон и дала указание: «Когда будешь звонить, представься Винченцо из фотостудии Бараццетти». И назначила свидание на следующий день у дамбы на том самом пляже, где мы теперь лежали.
– Погоди, ты сама ему назначила свидание? – недоверчиво переспросила я.
Беатриче села, серьезно посмотрев на меня:
– Если рядом с тобой что-то сверкает, почему бы это не схватить?
* * *
Что-то я совсем увязла, Габриеле уже направляет мою руку. Надо бы навести порядок в моем повествовании, снова выйти на нужный курс.
– Отбирай главное, – принялась бы наставлять меня Беатриче. И действительно, не могу же я описать целиком весь 2001-й, 2002-й, всю нашу юность.
– Соблазняй, – приказала бы она. Но я тут одна, соблазнять мне никого не нужно. Я открываю дневники, перелистываю их, чтобы освежить память. С того жуткого Дня святого Стефана, на бельведере, и до весны 2003-го не произошло ничего заслуживающего упоминания. Что касается лично меня, то я лишь научилась взрослеть без матери.
Беатриче компенсировала эту пустоту, обманывала ее. Она – и я сейчас с волнением осознаю это – не давала мне жить дистанционно, как я всегда делала и как снова принялась делать после нашей с ней ссоры. Я была уверена, что ненавижу ее. И я ненавижу ее до сих пор.
Тем не менее теперь я почему-то надеюсь, что была для нее такой же заземляющей силой, как и она для меня, особенно в том трагическом 2003-м.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.