Текст книги "Элиза и Беатриче. История одной дружбы"
Автор книги: Сильвия Аваллоне
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
21
Таксидермистка
«Но как же стать Беатриче Россетти? Так и не объяснили ведь!» – «Да, почему именно Россетти, а не сотни тысяч других? Что она такого особенного сделала?» Аудитория набита девчонками нашего возраста, когда мы учились в лицее. Они поднимают руки, которые выглядят угрожающе, нетерпеливо ерзают на сиденьях, требуют ответа. Потом высовывается пигалица с красной шевелюрой, посообразительней других, и разоблачает меня: «Не видите, что ли, – она и сама не знает!»
На самом деле я знаю, но не могу объяснить. Ответ застрял в горле – ни сказать, ни крикнуть; напрасное усилие. В пустоте за грудиной развивается паника, сжимается желудок, сдавливаются легкие. Ученицы поднимаются одновременно – толпа Эриний с крашеными волосами, – бросаются ко мне. Я просыпаюсь.
Наверное, это мой самый часто повторяющийся сон в последние два года. То есть с тех пор, как Беатриче пригласили в очень популярную телевизионную передачу, после которой по всей Италии только о ней и говорят. В газетах, в парикмахерских, в кафе; на работе у кофейного автомата мои коллеги упомянули даже Мерло-Понти и «Феноменологию восприятия». Я держала язык за зубами, изумляясь такому остервенению: в том телевизионном интервью Беатриче, по сути, не сказала ничего; ни о себе, ни о политике, ни о наводняющих страну мигрантах, ни о налогах – никаких животрепещущих вопросов. Тем не менее ее появление в прайм-тайм навлекло на нее целый шквал ненависти. В которой не было ни зависти, ни злобы, ни издевки, ни презрения, а лишь растущее раздражение.
Вспоминаю случай, произошедший как-то утром в автобусе: две синьоры, по возрасту примерно как моя мать, элегантные, с яростью рассматривали журнал с лицом Беатриче на обложке. Одна, тыкая Беа пальцем в глаз, с отвращением цедила: «Кто на это клюет? Одно быдло». – «Да уж, – вторила другая, – сплошная липа». И в таком духе они продолжали, бросаясь обвинениями и оценками, словно речь шла об убийце. Я поймала себя на том, что невольно подслушиваю и даже отвечаю в голове: ну я-то, допустим, могла бы все это сказать, но вам она что сделала? «Ничего не умеет, пустышка, никакого содержания!» Когда они принялись называть ее шлюхой, этими своими интеллигентными голосами, в этих своих пальто и с маникюром, я ощутила непреодолимое желание встать и устроить сцену, защищать ее – моего злейшего врага. Никак не могу понять, почему мы не прощаем тех, кто борется, к кому приходит успех. Хотя, наверное, могу, только страх – тема слишком обширная, а у меня тут не монография. Эти двое должны были прекратить немедленно, сбавить тон, выбирать выражения. Мне хотелось кричать, добиваться справедливости. Но я молчала и грызла заусенец.
Начиная с этого вечера «пустышка» становится моей главной заботой: я должна разобрать ее по кирпичику, для себя прежде всего. Должна понять, есть ли еще кто-то за отретушированным снимком на обложке.
* * *
Когда мы с Беа вернулись из Биеллы четырнадцатого сентября 2003-го, то нашли отца, обосновавшегося на кухне, – в пижаме, в очках со склеенной скотчем оправой. Он даже не приехал за нами на станцию. Штаны в пятнах от кофе, борода запущена, глаза красные и опухшие, словно он так и не спал все эти четыре дня.
Он ногой толкнул в нашу сторону большую коробку со всей своей техникой для фотографирования птиц, заявив, что все это ему больше не нужно. Не задал ни одного вопроса про Биеллу, про свадьбу, про маму, про своего сына. Только прибавил, что отныне мы не можем пользоваться его компьютером и вообще заходить в кабинет, потому что он теперь должен целиком посвятить себя одному делу. И что в коробке мы найдем, цитирую: «все необходимое».
Мы с Беа утащили коробку ко мне в комнату, закрыли дверь. Потом медленно приподняли картонные крылышки и тут же узнали корпус «Контакса», сложенный штатив, телеобъектив. У нас перехватило дыхание. Мне стало ясно, что с этих пор нужно будет заботиться о папе и решать какие-то вопросы. Но я не хотела. Это родители, думала я, должны стучаться в дверь, задавать вопросы, интересоваться, не дети. Беа с энтузиазмом копалась в коробке, доставая одну чудесную вещь за другой.
– Смотри, он нам даже ноутбук отдал!
Именно эта коробка – а может, депрессия отца, тональный крем, маскирующий угри, блеск для губ с ароматом яблока и все лампы в доме, освещавшие ее лицо, – усилила колдовское очарование Беатриче.
Я забываю про себя: начиная с конца сентября того года весь четвертый и пятый класс старшей школы я, судя по всему, сделала миллиона два фотографий Беатриче. И если поначалу у меня руки сводило от тяжести фотоаппарата и я все делала бестолково (уж молчу про Беатриче, которая позировала, например, со шваброй или же нарядившись в тапочки), то потом стало получаться все лучше и лучше.
И прежде всего – контролировать каждую деталь, заслуживающую права попасть в кадр. Уже к зиме мы перестали снимать наобум, строчить как из пулемета, подстегиваемые нетерпением: скорей все пересмотреть, отсеять и запустить в киберпространство. Мы больше не спешили. Завели практику, которая и сейчас еще заставляет меня улыбаться: «предварительное заседание». Сидели на моей кровати и тщательно обсуждали грань между светом и тенью, между обнажаемым и скрываемым. Засос от Габриеле: тень. Следы слез из-за семерки по латыни вместо ожидаемой девятки – если честно, чрезмерных: тень. Выпуклость груди, подчеркнутая новым бюстгальтером: свет. Помада цвета «гипнотический красный»: ярчайший свет. Каждая деталь становилась верхушкой айсберга; она не рассказывала, а намекала на некую тайну. И на этом фронте я действовала решительно: «Беа, наклони голову и смотри на платан… На, возьми этот листок, это как будто письмо. Ага, а теперь намекни, что тебя только что бросили». Потом смотрела в объектив: «С таким освещением очень здорово». – «Не слишком ли это грустно?» – беспокоилась Беа. «Нет, – коварно заверяла я. – Ты вызываешь сочувствие. Будут думать, что что-то случилось, сопереживать».
В зависимости от времени суток и положения солнца я передвигала мебель, перевешивала постеры. Вот что мне нравилось больше всего: не фотографировать, а придумывать. Беа проводила ревизию одежды в шкафу, старалась всегда создавать новые комбинации из уже имеющегося, поскольку отец все-таки давал ей не миллионы, а четыреста-пятьсот евро. Я изучала стены, изобретала ракурсы, обстановку – то вызывающую, то меланхолическую; это было похоже на первые строки романа, который я не решалась написать.
Хотите честно? Мне было весело. Потому что в то далекое время, в период экспериментов, мы с ней были командой: я – автор, она – персонаж. Мы часами возились над одной-единственной фотографией – над кусочком истории, которую знала только я. Наши одноклассницы ходили по магазинам, знакомились, обжимались с кем-то; мы – всегда дома, регулируем свет, поправляем макияж. «У тебя нос блестит, припудри его». Серьезно, профессионально.
Наша дружба превратилась в какую-то съемочную площадку. Мы разбирали декорации, складывали стулья, меняли по двенадцать нарядов в день, подготавливая очередную репетицию к непрерывному спектаклю, в который трансформируется жизнь Беатриче. Мы перебарщивали с перьями, блестками. Помню, был даже снимок в белье – правда, косой и размытый. Это было смело для Т. в провинции Ливорно.
Вот чего не знают те две синьоры из автобуса: что за «пустотой» было что-то живое. Как в ту зиму. Какой это был месяц? Январь 2004-го. За ночь выпала тонна снега. Проснувшись, мы с Беа выглянули в окно и онемели от изумления при виде этой белизны. Снег поглощал все звуки. Беа обняла меня:
– Представляешь, если я в бикини и в лыжных ботинках встану там? Это будет бомба!
– Где – там?
– Под платаном.
Под нашим единственным деревом.
Вы скажете: вот глупость какая. А вот и нет: как я узнала от соседок, известнейшая Кендалл Дженнер в своем заснеженном саду в Лос-Анджелесе воплотила эту же гениальную идею, только с четырнадцатилетним запозданием.
Мы побежали в ванную, даже не позавтракав. Беа накрасилась, я протерла объектив. Потом мы вышли на улицу. Беа в купальнике продвигалась вперед, утопая в снегу. Наклонялась, лепила снежок, бросала в меня. Папа, наблюдая за нами в окно, качал головой. Что они делают, эти двое? С ума сошли.
Беатриче встала в позу. При определенном ракурсе можно было подумать, что платан где-то в Кортине или в Санкт-Морице. Она замерла, точно изваяние; я дрожала. Всего лишь игра, наша игра. И я участвовала в ней, считая ее безобидной; а еще потому, что она делала Беа счастливой. Я бессознательно училась создавать абсолютно нереальное, но живое существо. Таинственное, любимое.
И я была последней, кто осознал возможные последствия этой любви.
* * *
Двадцать второго февраля Беа исполнилось восемнадцать.
В девять тридцать я залезла к ней в кровать и разбудила ее. Было воскресенье, и у нас впереди был целый день.
– Отстань, – пробормотала она, поворачиваясь, – я спать хочу.
Накануне она ходила с Габриеле ужинать во «Влюбленного Гарибальди», потом еще где-то пропадала до четырех утра. Теперь была моя очередь.
– Давай-давай, ты уже совершеннолетняя!
Я пощекотала ее. В комнате было холодно, на окнах скопился конденсат. Я встала поднять жалюзи, распахнула окно, впуская солнечный свет.
– Восхитительный день, – сообщила я. – Я подарю тебе потрясающую фотосессию.
Беа приоткрыла один глаз, глянула на меня:
– И больше ничего?
– А что? Габри-то тебе подарил что-нибудь?
Она вытащила руку из-под подушки, помахала безымянным пальцем, на котором сверкал зеленый огонек:
– Белое золото, изумруд. Три зарплаты.
– О, так вы теперь прямо помолвлены, – отозвалась я без энтузиазма.
Беатриче наконец полностью открыла глаза:
– Ну, а у тебя что?
Сучка, подумала я.
– У меня даже одной зарплаты нет.
Я сходила к себе в комнату, вернулась с прямоугольным пакетом. Беатриче села, взвесила его на руке.
– Книга? Скукота.
– Открой хотя бы.
Она разорвала обертку, достала «Анну Каренину» в твердом переплете – самое красивое издание, какое я вообще видела; я неожиданно наткнулась на нее в глубине единственной, темной, пыльной библиотеки Т., которую посещали лишь пенсионеры и такие аутсайдеры, как я. Месяц карманных денег.
– И что я буду делать с этим кирпичом?
Вернувшись к жизни, она перестала читать.
– Неблагодарная! Прочитай, что я тут написала!
– Беатриче, – прочитала она вслух, – моей подруге, сестре, второй половинке. Навсегда.
Она улыбнулась. Растрепанная, в розовой пижаме.
– Ты тоже навсегда.
Чуть позже мы сели на скутеры и поехали на Железный пляж. Хорошо помню, потому что это было последний раз. Дул ветер, парковка была пуста. Мы бросили «кварц» и «реплику» и по заросшей вереском тропинке спустились к берегу. Там не было ни души, лишь чайки парили над водой, подставив крылья мистралю. Паромы вдалеке торопились на Эльбу. Свет был прекрасный.
Мы дошли до рудников. Я достала из рюкзака фотоаппарат, штатив и шерстяное одеяло. Сказала Беатриче разуться, она послушалась: ей нравилось реализовывать мои фантазии. Она говорила, что во мне есть нечто, чего не хватает фотографам; что я хоть и снимаю хуже, но умею достать из нее силу. Пока она позволяла мне затаскивать ее на развалины какой-нибудь заброшенной фабрики, в какую-нибудь старую школу, соглашалась перелезать через сетку, нарушая запреты, я могла лепить из нее свою Анну Каренину, мадам Бовари, Соню Мармеладову.
– Носки тоже сними, – сказала я. Завернула ее в одеяло, точно младенца, растрепала ей волосы, размазала послюнявленным пальцем черный карандаш вокруг глаз. – Теперь ложись у этой скалы в позе эмбриона и сделай вид, что ты единственная выжившая.
– После чего?
– После Чернобыля. Или наводнения, или конца света.
– Какая ты драматичная!
Она засмеялась – свободно, беззаботно. И никак не могла остановиться. Я их все сохранила, напечатала: фотографии, которые нельзя было публиковать. Приклеила универсальным клеем в дневник. Они постарели, как это обычно бывает с предметами: следы пальцев, потертости.
Когда мы вернулись к нашим скутерам, был уже полдень. Мы не поехали домой, а решили пообедать в «Корсаре». Предупредили отца по телефону, он не отреагировал. В тот период он ходил совершенно отрешенный: есть мы или нет, все равно; даже забыл про день рождения Беатриче.
Но если подумать, то жили мы совсем неплохо: свободные, забытые.
Мы сели за стол. Одни, как взрослые. Заказали бутылку вина, самую дешевую, и две «Маргариты». Я была так счастлива за нас двоих, что казалось, будто все прошлые события – мой приезд из Биеллы, безумства моей матери, смерть матери Беатриче – предназначались для укрепления нашей дружбы.
И потому я объявила ей наше будущее:
– Поехали в Болонью, Беа.
Беа, улыбавшаяся с бокалом в руке, вздрогнула.
– Лоренцо уезжает туда в сентябре, – объясняла я, – но я не могу отправиться к нему без тебя. Ты тоже должна ехать! Болонья чудесная, а мы с тобой не можем разлучаться.
Беатриче побледнела. Но я в своем стремлении навязать ей свои планы не обратила на это внимания. Не хотела обращать. Я так страстно желала повзрослеть и была так наивна:
– Будем жить все вместе, втроем, будем вместе на лекции ходить. Я запишусь на литературный, а ты? Уже решила?
У нее сделался совершенно пустой взгляд. Она словно лишилась всех слов, желаний, грез, регрессировала к зачаточному состоянию. Покачивалась на стуле, как безнадежно брошенный ребенок. Ее лицо осунулось, глаза уставились куда-то мимо меня, мимо этого мира.
– Ты все время спрашиваешь, – заканючила она. – Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? Да откуда я знаю! Хватит спрашивать. Пастушкой? Принцессой? Что ты хочешь услышать?
– Беа! – Я перепугалась, потянулась к ней, схватила за руку, чтобы вернуть в реальность.
Она пришла в себя, отпила глоток вина, равнодушно пожала плечами:
– Экономический? Юридический?
Унесли тарелки из-под пиццы. Беа, как всегда, съела меньше половины. Я что-то сломала: прежней атмосферы, такой интимной и беззаботной, больше не было. Я поднялась под тем предлогом, что мне нужно в туалет, прошла на кухню и спросила, есть ли у них какой-нибудь десерт, похожий по форме на торт. Придумала сюрприз, пытаясь все починить.
Вскоре пришел официант с шоколадным медальоном, в котором горело восемнадцать свечей.
– Загадай желание, – предложила я.
Беа посерьезнела, поглядела на меня долгим взглядом, будто желание было как-то связано со мной.
Потом задула свечи, а я зааплодировала и бросилась целовать ее. В сантиметре от ее лица я стала умолять:
– Обещай, что мы уедем вместе!
– Но это больше чем через год…
– Поклянись. Если предашь меня, я возненавижу тебя на всю жизнь.
Она улыбнулась:
– Ты не сможешь.
* * *
Папа больше никуда не выходил, кроме как на работу. Рубашки – неглаженые – заставлял себя надевать только в университет, соблюдая минимальные приличия. Все остальное время носил старые черные спортивные костюмы, протертые на локтях и коленях, и загнивал в них. Часто даже не утруждал себя переодеванием и оставался в пижаме. Борода стала длинней, чем у бен Ладена. Ногти отросли. И изменился запах. Папа разрушался, словно старый необитаемый дом, обрастающий мхом и плющом.
Пришла весна, вернулись сойки. Но он не загружал багажник «пассата», не ездил по воскресеньям по природным паркам. А наоборот – выкинул бинокль. И просто сидел все время, погребенный в своем кабинете, залипая в интернете. Бредил идеями вроде «интернет спасет демократию, освободит народ от невежества». Мы с Беа верили, что он там занимается, что углубился в монументальное исследование на тему интернет-революции и ее пользы для человечества. Не тут-то было. Как я вскоре узнала, он там только и делал, что чатился целыми днями и ночами. Знакомился с новыми людьми, с женщинами, тщетно гоняясь за призраком моей матери.
Фактически он нас бросил. Я теперь готовила на всех, Беа накрывала на стол и убирала со стола. Приходилось кричать по сто раз, чтобы он вылез из своей норы и пришел на кухню поесть. И когда это случалось, разговором он нас не баловал. Часто вообще уносил еду в кабинет, заявляя, что должен работать. В общем, водил нас за нос. Теперь подростком был он, а на нас держалась разваливающаяся семья. Повсюду вырастали горы из его грязных вещей. Он начал курить – в пятьдесят! – и прокоптил табаком все комнаты. И наконец, показал нам новую платформу для создания блогов и страниц, набирающую популярность в Америке.
Не просите меня рекламировать здесь интернет-гигантов: они в этом не нуждаются. Кроме того, это бессмысленно, ибо то, что было сверхпопулярно в 2004-м, к 2019-му уже умерло; причем так, как умирают в интернете: целиком и полностью, не оставив следов ни в чьей душе. Если те синьоры из автобуса или Эринии из моих снов потребовали бы у меня ответа на вопрос: «Что скрывается за громким успехом Россетти?» – то самый очевидный звучал бы так: это все из-за той новой платформы и из-за моего отца, который каждые полгода преподносил Беатриче новый способ «дружить, открываться миру, расширять горизонты».
В итоге мы с Беа тоже окопались у себя.
Беатриче начала отказывать мне: Железный пляж – нет, заброшенная фабрика – нет, берлога – нет. Перестала быть моим персонажем. Потому что теперь загружать фотографии было гораздо легче, а места под них стало больше. Слова были разжалованы в аксессуары и считались, цитирую: «туфтой».
Для Беатриче, как я теперь понимаю, это был переломный момент.
Она выбрала приятный фоновый цвет: пыльная роза. И название как у дешевого романа: «Секретный дневник лицеистки». Разумеется, ничего секретного в нем не было; просто куча вранья, подправленного мной, возбуждающего, бьющего точно в цель. И если вам покажется, что это звучит завистливо и злобно, так все потому, что рождение второго блога тут же вызвало смерть первого.
Блог Беа и Эли был обречен. Вылезло окошко вверху справа: «Хотите удалить этот блог?» Два варианта: «Да»; «Нет». «Ну конечно, – ответила Беатриче, – хочу сейчас же уничтожить его, стереть с лица земли». Со мной не посоветовалась, кликнула – и все. Понятно – я ведь там ничего не писала, не участвовала. Она стерла меня. И мне почему-то было неприятно.
Новый блог – хотя цифры были пока еще не впечатляющие – имел больший успех. Уже и в провинции у входных дверей все чаще появлялись сотрудники интернет-компаний, занимавшиеся установкой ADSL-модемов. На просторах интернета писателей-любителей среднего возраста разбавила молодежь, нацеленная на успех: музыка, провокационные фото в трусах и лифчиках. Беа начала учитывать чужую реакцию – позитивную или негативную, не важно: главное, чтобы тот, кто причалил к ней, уже больше никуда не уплывал. Прощайте, черные шали, размазанный макияж и футуризм с фотороманами.
Теперь, когда она поднимала голову от уроков и говорила: «Эли, сделаем пару снимков», я вздрагивала. Потому что игра превратилась в пытку. У меня уже был один мертвец в соседней комнате, а теперь и она рядом со мной заболевала. Она изучила, с какой улыбкой лучше получается, с каким выражением лица, в профиль или анфас. Просчитала все выгоды, разложила все по полочкам. И потому теперь требовалось кровь из носу соблюдать параметры счастья и красоты, добиваясь практически недостижимой точности.
– Беа, это слишком ненатурально! – возражала я.
– Зато оно работает, в отличие от твоего художественного дерьма.
На смену драмам пришли пустые улыбки, строго рассчитанное освещение, жесткие дискуссии на тему сочетаний в одежде. Вместо Карениной у меня в фокусе была Барби. Я вся извелась, умирая со скуки. Но Беатриче нравилось. А я… А я ее любила.
Очень скоро она начала просить меня фотографировать ее перед школой, в парикмахерской, в кафе: откусывала на камеру круассан, который потом съедала я. Если у меня с собой не было фотоаппарата, она просила снять на телефон – ее телефон, поскольку у меня всегда был допотопный. Увидит качели – сядет: «Сфоткай меня». Залезет на скутер: «Сфоткай!» Соберется купить жвачку, прыгнуть через лужу, еще какая-нибудь чушь – и пошла фотография за фотографией. Эта страсть без конца замораживать моменты жизни превратилась в настоящую манию.
Вечерами, после ужина, она сидела до полуночи, пересматривая и отбраковывая снимки прошедшего дня. Изучала себя, словно какую-то незнакомку, не вызывающую особого доверия. Набрасывалась на меня: «У нее тут тень на лбу, как ты не заметила!.. А у этой в зубах что-то застряло!» Говорила о себе вот так, в третьем лице. А может, это уже была не она.
Я же, вместо того чтобы срубить заразу на корню, позволила ей развиваться. И даже хуже – потакала ей. Вы замечали, как ловко, с какой миллиметровой точностью Россетти в любом месте и в любое время хватает мобильник – свой или фаната – и направляет его на себя, прожигая взглядом объектив? Обратите внимание, как повернуто запястье, как расположены пальцы, как поднят подбородок, какой свет: каждая деталь служит одной цели – поддержанию мифа. Это стоило ей изнурительных тренировок. Ее непринужденность – следствие моей строгости. Она стала слишком наезжать на мою писанину, и я отплатила той же монетой.
Однако есть и другой ответ, не столь поверхностный, как «во всем виноват блог». Только что поняла. И связан он с той ее отрешенностью в пиццерии: «Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? Не знаю, что ты хочешь от меня услышать!»
Это было семнадцатого апреля. Когда Беа в первый раз спросила меня про органайзер.
* * *
– Она его тебе не давала?
Я похолодела. Фраза была расплывчатая, а субъект предложения не упоминался так давно, что как будто был под запретом.
Вероятно, я округлила глаза; надеюсь, не побледнела. В любом случае Беатриче не заметила.
– Понимаю, звучит бредово, – продолжала она, – но я уже не знаю, где искать. Я перевернула весь дом, Эли. Спрашивала у брата, сестры, у отца и даже у Энцо. – Она помотала головой. – Он испарился.
Я молчала, и помню как. Липким молчанием.
– Но она не могла его выбросить: там все контакты, адреса, телефоны, собранные благодаря всяким ужинам, вечеринкам, гостям, подаркам… Это труд всей ее жизни!
Мы сидели рядом у компьютера в моей комнате, вернувшись с особенно удачной фотосессии в гавани Пунта-Ала. Мы сделали вид, будто одна из пришвартованных яхт – наша; команда в отсутствие хозяина пустила нас на борт и помогла с подготовкой.
– Вот эту видела? – Беатриче ткнула в экран. – Обратиться к нужным людям – и я вернусь на подиум. Пойдут конкурсы, реклама. Я там всех разнесу в пух и прах.
Помню предательский стук своего сердца, сжавшийся рот, внезапное искушение: может, сказать? Взять стул, влезть на него, вытащить органайзер из пыли? Она простит тебя, Элиза, она ведь будет так счастлива. Ну что тебе стоит?
Нет – рявкнуло тело. А может, сознание или страх. Руки онемели от напряжения, я пробормотала пару каких-то банальностей. Я прямо вижу, как сижу там, откинувшись на спинку, совершенно раздавленная. Сейчас я уверена – верни я ей тогда этот органайзер, она бы поучаствовала в паре показов и от нее ничего бы не осталось. Несколько статей в местных газетах да призовая лента мисс-чего-нибудь – повесить на стену в стандартной гостиной в ипотечном жилье. Но я промолчала.
Беатриче разглядывала свои мелированные розовым волосы, юбку и топ в бело-синюю полоску, в морском стиле, босые ступни, легкую улыбку – на носу яхты, которая, если я правильно помню, называлась «Черная звезда». Потом сказала:
– Я выгляжу счастливой.
– Да, – поспешила я поддакнуть, – выглядишь отлично.
– Сегодня ровно год.
Ровно год? Я не поняла. Беатриче закрыла глаза, пытаясь сдержать слезы. Год после чего? Когда я наконец догадалась, что она говорит о смерти матери, то возненавидела себя. Схватила ее руку: моя была ледяная, а ее – горячая.
– Но я выгляжу счастливой, да? – Она обернулась ко мне за подтверждением.
Ее глаза заволокло мокрой пеленой. Она больше не пыталась улыбаться, притворяться. Бросилась на мою кровать, уставившись именно в правый угол потолка – тот самый, над тайником. И впервые со дня похорон заговорила о Джинерве. Этот рассказ я не забуду никогда и постараюсь передать сейчас во всей полноте.
– Когда она узнала, что отец наставляет ей рога, мы с тобой еще не были знакомы. Я была в третьем классе средней школы, Костанца в лицее, Людо… – Она на секунду задумалась. – Еще в начальной. Мы все вместе играли наверху. Шел дождь, несмотря на разгар июня. Людо достал «Твистер» и хотел его выкинуть, Костанца у него отобрала и начала дурачиться. Мы раскорячились на красных и синих кругах и тут вдруг услышали какой-то шум, звук падения, какие-то дикие, нечеловеческие крики. Побежали вниз все втроем и увидели маму, такую… – Она не могла подобрать слова. – Такую одинокую. Она рухнула в кухне на пол, и ноги так вывернулись, словно она их сломала. А в руках она сжимала папин мобильник. – Беатриче презрительно улыбнулась. – Который он забыл в ванной на полочке. И все повторяла: «Я знала, знала, знала». Она поранила голень осколком тарелки. До сих пор помню эту кровь у нее на колготках – черных, полупрозрачных, со швом сзади, как у Мэрилин Монро. И она была некрасивая.
Она произнесла это – и запнулась, удивляясь, как могла сказать такое. Поправила себя:
– Нет, мама всегда была такая элегантная, молодая, даже в пятьдесят. Но тут как будто постарела. Как будто ее лицо, волосы, ее жизненная сила вдруг сказали правду. Она увидела нас, но не попыталась как-то прикрыть себя, спрятаться, а закричала: «Ваш отец изменяет мне с двадцатилеткой, ясно? Трахает девчонку». Словно это мы виноваты.
Беатриче села, а потом, не в силах оставаться неподвижной, принялась бродить по комнате – точно животное в клетке, которому некуда бежать.
– Она однозначно была не в себе. Иначе ни за что бы не произнесла слово вроде «трахает». Я чувствовала себя ужасно, наверное, Костанца и Людо тоже. Я думаю, что даже после одного этого слова мы уже не могли остаться прежними. Однако мама не избавила нас и от деталей: гостиницы, обеденные перерывы, минеты, оргазмы. Но мы же были дети, нам нельзя было слушать все эти вещи, но нельзя было и сбежать от них. Она нам прочитала штук двадцать или тридцать сообщений. Вероятно, все, что нашла. И я думала: хватит, мама, убери уже этот телефон! Но теперь я понимаю. У нее больше никого, кроме нас, не было. Ни друзей, никого, вся жизнь отдана семье. Но мы-то даже не знали, что такое минет. Лишь догадывались, что в нем кроется какая-то катастрофа. Наконец, она поднялась, расколотила телефон об стену, блеванула в раковину. Взяла щетку, принялась за уборку. Костанца в слезах выбежала на улицу, и мы услышали, как она уезжает на скутере. Людо ушел к себе и заперся. А я осталась с ней.
«Почему?» – спрашивала я себя. Почему осталась именно ты? И почему ты мне все это рассказываешь? Я вот уберегла тебя от всех этих случаев, когда моя мать бросала меня, а потом возвращалась, дыша алкоголем; и когда она психанула и наградила меня шрамом. Беатриче, прижавшись виском к оконному косяку, глядела на улицу невидящими глазами.
– Я спросила ее: «Ты хочешь уйти от папы?» Она как раз закончила подметать. Но ответила не сразу. Сначала поправила волосы, макияж, а потом, помолодев, сказала: «Шутишь? – и улыбнулась в зеркало. – Я обманутая жена, я никогда не была на обложке журнала, не завоевывала “Мисс Италию”. Он, понимаешь ли, хотел как минимум троих детей. Но кто это знает, Беа, кто поверет? Мы разъезжаем на “мерседесе”. В отпуске на Сардинии даже пили аперитив у олигарха»… Тут она подкрасила губы и чмокнула ими так громко, что я до сих пор помню этот звук. И продолжала: «Правда не имеет никакого значения. Важно, как нас воспринимают, – как видят со стороны, что думают. Я кажусь счастливой, так ведь? Счастливой в браке. А ты иногда кажешься мне идеальной дочерью».
Беатриче снова повернулась и посмотрела на меня. Под красивой маской, под макияжем я распознала страдание. Унаследованное от предыдущих поколений. Оно уходило корнями в Латину, в пятидесятые, в тот фильм Лукино Висконти с Анной Маньяни – «Самая красивая». И еще дальше, к Медее, в глубину веков.
– Она никогда меня не принимала, Элиза. – Беатриче равнодушно указала на свое изображение. – Я не успела ей сказать, да и не посмела, но это так. Только когда она фотографировала меня, когда просила замереть, молчать, не дышать и не существовать, только в эти моменты я чувствовала себя любимой. И еще когда она листала фотоальбомы с Рождества или с летних каникул и восторженно говорила: «Ох, какая же ты красавица!» Не мне, а той, другой. А кто она вообще такая? – гневно спросила она меня. – Привидение? Галлюцинация, пойманная на пленку? Ясно только, что это не я. Я – настоящая дочь, заноза в заднице, с прыщами, с кудрявой головой. А та – идеальная: дочь, о которой она всегда мечтала.
Беатриче успокоилась, словно бы пришла в себя после горячки. Вытерла слезы, огляделась, возвращаясь к реальности. Вернулась ко мне, села рядом, за пару кликов опубликовала фотографию с «Черной звезды», где ветер растрепал ее розовые волосы.
Я не могла пошевелиться. Дышала с трудом, легкие не расширялись, потому что сверху лежал груз, который она туда сбросила. Беатриче же с вызовом смотрела в экран. Ждала, пока внешний мир начнет писать комментарии, ждала затаившись, сосредоточившись, как кот мышей караулит.
«Окончательно “реальность” не принадлежит никакому отдельному восприятию, – пишет Мерло-Понти в “Видимом и невидимом”, – в этом смысле она всегда находится дальше»[22]22
Пер. О. Шпарага.
[Закрыть].
За час прилетел десяток оскорблений. «Кому ты там дала?»; «Жопа есть, а мозгов нет»; «Нарциссистка несчастная». Беатриче не переживала: число посетителей росло, ей завидовали. Только это шло в счет. По карстовому ландшафту интернета к этой ее, по сути, иллюзии стекались потоки из всех провинций, из всех стран. Вселенная начинала концентрироваться вокруг ее лжи, а правда находилась где-то дальше.
С той поры – и я, к несчастью, понимаю это лишь сегодня, – она только и делала, что пряталась под маской и создавала свой искусственный облик. Впрочем, новая эпоха и новые средства коммуникации от всех этого требовали. Просто она была лучшая. Каждый следующий слой крем-пудры, каждое новое платье, украшение – лишь очередной покров забвения, отвлекающий маневр, обложка. Могильная плита, под которой…
То, что мы боимся назвать.
А ты назови, Элиза, раз ты здесь, и прекрасно знаешь, что там.
Грязь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.