Текст книги "Элиза и Беатриче. История одной дружбы"
Автор книги: Сильвия Аваллоне
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
32
Дружба до гроба
Берлогу мы открыли случайно, тайком прогуливаясь вдоль изгороди по виа Леччи в какой-то из тех дней, когда Беа запретили выезжать на скутере: ее мать так боролась против наших встреч.
Я припарковалась за две улицы от них, чтобы мой «кварц» точно не было видно, а Беатриче выскользнула из дома под предлогом пробежки. Мы прошли последние достроенные виллы, дальше было штук десять заготовок – пустой прямоугольник с редкой порослью и бетономешалкой в центре.
И тут мы его увидели. Дом на отшибе, наполовину скрытый стройкой, к которому от виа Леччи вела узкая неасфальтированная дорога. Не сговариваясь, мы инстинктивно свернули на нее. Приблизились к дому, поднялись на цыпочки и взглянули через изгородь на сад, превратившийся в джунгли, и на опечатанную дверь.
Мы сразу решили, что должны туда зайти. В те дни – в разгар весны 2002-го – наша дружба бешено набирала обороты и требовала новых завоеваний. Правда, потом Беа предложила позвонить Габриеле и все испортила.
Они реже виделись с тех пор, как Джин стала болеть, и такое гнездышко рядом с домом было бы идеальным вариантом. Но я не могла позволить, чтобы кто-то еще делил это убежище с моей подругой, и закатила сцену.
«Не впускай его сюда, – потребовала я. – Это будет наш секрет. Твой невозвратный взнос в котел нашей дружбы». Я живо помню, как Беа улыбнулась с садистским удовлетворением: «А что ты мне дашь взамен?» Я, подумав, торжественно ответила: «Я перелезу первая. – Потом подняла планку: – Разобью камнем стекло и заберусь в окно. – И прибавила отчаянно, поскольку было видно, что я ее не убедила: – А если мы решим там тусоваться, то я сделаю уборку».
Только сейчас, ослепляя фарами своего «пежо» выстроившиеся в ряд виллы – все одинаковые, погруженные во тьму и уже постаревшие, хотя лет им примерно столько же, сколько и нам, – я сознаю, что это было самое открытое проявление любви за всю мою жизнь: пробираться в тот дом, цепляя головой паутину и замирая с подкатившим к горлу сердцем от каждого скрипа.
Я сворачиваю на неасфальтированную дорогу, сбавляю скорость, чтобы объехать ямы. Мне приходит в голову, что кто-нибудь может увидеть меня, и я выключаю фары – глупость, конечно, но иначе мне совестно. Я паркуюсь перед калиткой, но не нахожу в себе смелости выключить мотор.
Берлога недвижимо покоится в тишине. Невозможно поверить, что, пока весь мир ищет тебя, ты просто здесь отсиживаешься.
Мне кажется, что это шутка, как тогда с джинсами, – ты на такое способна. Тонкий серп луны не освещает ни дом, ни окрестности. Я внимательно оглядываю стены, окна и наконец замечаю точечки желтого света рядом с оконной рамой, а это значит, что внутри горят лампы или свечи. Что внутри – ты.
Я поворачиваю ключ, и двигатель затихает. Глядя в темноту за лобовым стеклом, я говорю: «Привет, Беа». Тон выходит суровый, похоронный. Пауза на запятой слишком акцентированная, нехорошо. Ты не должна сразу же догадаться, что я пришла с войной.
Пробую снова: «Привет, Беа!» Теперь я слишком сильно улыбаюсь, с восклицательным знаком переборщила. Не могу я ничего изобразить, когда это действительно требуется. Делаю еще две попытки, прибавляя фразы, которые бережно хранила для тебя несколько дней, вернее, лет. Однако уже 20:57, хватит этих глупостей. Я зажигаю свет в салоне, бросаю финальный взгляд в зеркало: я подвела глаза и карандашом, и тушью, и даже тени наложила, как ты меня учила. Ни разу в жизни так не красилась.
Выхожу из машины, и меня подталкивает порыв ветра. В руках я держу два пакета: в одном – лучшее шампанское, которое я могу себе позволить, в другом – микс разных пицц и салатини из пекарни вроде того, что я заказывала на празднование дня рождения Валентино.
Калитка открыта, я вхожу. Слушаю свои шаги по дорожке; наверное, ты тоже их сейчас слушаешь. Я подхожу к разделяющей нас двери, и во мне поднимается сомнение: пицца на ужин – ужасно нелепо, да и кюве брют не бог весть что по сравнению с тем, что ты обычно пьешь.
Я мысленно пробегаюсь по своей одежде: черная кофточка с вырезом, облегающие джинсы. Делаю вдох. Смотрю на свои красные туфли – единственное, что у меня есть приличного на каблуке. Я в итоге отбросила все амбиции, кроме одной: не показаться тебе с первого же взгляда похожей на синьору Марки. Переступаю с ноги на ногу, чтобы не рухнуть вниз. От страха разочаровать, встретиться с тобой лицом к лицу. Я вдруг испугалась тебя, реальности. Но еще я тебя ненавижу, и так сильно, что намерена сказать тебе в лицо: ты всего лишь видимость, Беа, всего лишь гора.
Я стучу и жду.
* * *
Дверь тонкая, и я должна была расслышать сквозь нее хоть какой звук, пока ты идешь, уловить какое-то движение, но нет. Смотрю по сторонам, коротая время, воскрешая в окружающей темноте оставленные здесь воспоминания. Свистящий в ветвях мистраль, запахи леса и травы воскрешают в моей памяти тебя в тот момент, когда мы с тобой тут виделись последний раз. В тренировочном костюме, в кроссовках, без макияжа, с седым волосом на голове, с печатью боли, наложенной на тебя болезнью матери. И мое сердце немного смягчается.
Раз ты вот так исчезла почти на месяц, тут должен быть какой-то печальный мотив – депрессия, наркотики, страшный диагноз. Я все еще люблю тебя, в глубине души. И у меня есть инструмент – литература, не мишура какая-нибудь, – чтобы помочь тебе. Я ощущаю себя более сильной. Совершаю эту непростительную, грубейшую ошибку.
Дверь внезапно распахивается, и открываешь ее не ты.
А Беатриче Россетти.
Мало того: передо мной, возвышаясь сантиметров на двадцать и распространяя вокруг себя свечение, стоит не просто какая-то Россетти, а ее самая лучшая версия – для бала Мет-Гала, для Канн, для торжественных случаев. И не на фотографии, а вживую. В полную величину. И я словно бы уменьшаюсь в размере: меня положили на лопатки, я совершенно не готова видеть, как хлопают эти длинные ресницы, как сокращаются мускулы лица, как рот нарушает неподвижность знаменитой улыбки, извергая этот голос: «Элиза, рада тебя видеть!»
Я с трудом держусь на ногах.
Сжимаю в руках пакеты.
Беатриче смягчает тон:
– Заходи, а то простудишься.
Я вхожу, закрываю за собой дверь. Продвигаюсь по комнате, которая, помнится, должна быть кухней. Я словно иду по валикам в комнате страха в луна-парке, пол выскальзывает из-под ног. Я вижу рассеянный свет, ощущаю тепло, которое не согревает, но не могу ничего разглядеть, потому что мой взгляд прикован к ней.
Какой там спортивный костюм, боль, депрессия. Ты ведь немножко надеялась на это, а, Элиза? И глянь, как она тебя обвела. В сотый уже раз.
Она тоже изучает меня. Вернула свою непроницаемую улыбку и направила ее мне в лоб, прямо между глаз. Я, наверное, должна сказать что-то, придумать какой-то ход и освободиться. Но я не могу – я парализована. Я еще никогда не видела такого представления вживую.
* * *
А теперь я вам расскажу, как она была одета. Или, лучше, как она укрыла себя. Вернее, приоткрыла. Как те восхитительные цветы, что прямо-таки взрываются по весне. Или как дикие животные, которые вдруг выпустят когти, обнажат клыки, поднимут дыбом шерсть, хвост. И я не могу понять, красота это или свирепость.
Каскад темных кудрей спадает на плечи и обнаженную спину. Россетти ведь никогда не мерзнет, даже в нежилом доме в разгар зимы. И пока я ежусь в своем пальто, она стоит с расслабленными руками – одна уперлась в бок, другая лежит на спинке дивана; поза отчасти естественная, отчасти отрепетированная, но в любом случае – королевская.
Ее лицо – произведение искусства. Назвать это макияжем язык не поворачивается. Скорее, это красочная венецианская маска. Она похожа на куклу тончайшего фарфора – волшебное существо, которое раньше временами искрилось в ней, теперь излучает непрерывный поток ослепляющего света. Золотые тени. Бриллиантовая пыль на скулах. Алая помада. Такой контраст между сиянием и тенью, между грацией и силой бывает лишь у литературных героинь, не существующих в природе.
И потом платье. Что за платье! Как его описать? Оно сияющее. Словно сделано из чешуек какой-нибудь сирены, воспламененных солнцем и водой, и пришито к телу как вторая кожа, и такого же сумасшедше-изумрудного оттенка, что и глаза. Разрез открывает левую ногу от щиколотки до паха. Небольшой шлейф удлиняет и без того высокую фигуру. Окажись мы на красной дорожке, и то это было бы слишком, а уж в берлоге – тем более. И туфли хрустальные. Не буквально, конечно, но эффект именно такой, и каблук-шпилька в три раза выше моего. Она словно Золушка-экстремал на балу, а я со своим низким каблуком и в красных туфлях – Дороти Гейл, унесенная ураганом.
– Потрясающе, да? Я знаю. Жаль, что в сеть это не выложу, набрала бы три-четыре миллиона лайков. – Загадочность ее улыбки нарастает, и я, кажется, вижу все ее белоснежные сверкающие зубы. – Но я выбрала его не для других, а для тебя.
Я заставляю себя сделать какой-нибудь жест, все равно какой.
Замечаю, что пальто до сих пор на мне, а пакеты в руках. Ищу, куда бы их положить. Беатриче опережает меня:
– Можешь положить на стол, спасибо.
Ее отшлифованный любезный тон коробит меня.
Я думаю, что на ней моя годовая зарплата, а я до сих пор еще слова не вымолвила. Ты же в университете преподаешь, говорю я себе, нельзя вот так пасть без борьбы. Я ставлю на стол вино, пакет с набором закусок. Теперь я вижу, что повторила нелепую идею отца, когда он организовывал наш первый совместный полдник, и без того непростой. Стянув пальто, я отчетливо произношу:
– Ты очень красивая, Беатриче. Но ты же знаешь, что я ценю другие вещи, не одежду.
Ее улыбка разгорается.
– Но ты сегодня разоделась. Даже попробовала растушевать тени по веку. Как я тебя учила тогда, помнишь? Когда ты тайно заехала ко мне перед своим свиданием.
Как она может помнить такое? Я пытаюсь взять себя в руки, сканируя комнату, осматриваясь. Разглядываю стол: все тот же, из ДСП, что и в 2002-м, но кто-то – сложно вообразить, что сама Россетти занималась этим, – поставил возле него стулья. Он накрыт одновременно и небрежно, и с претензией. Бумажные салфетки и льняная скатерть; пластиковые тарелки и хрустальные бокалы. Рядом с моей пиццей я замечаю коробочку с суши, которые я никогда не пробовала, из-за чего Валентино и Лоренцо меня постоянно подкалывают. Этикетка на бутылке в ведерке со льдом гласит: «Дом Периньон 2000 розовое».
Я вижу, что кухня в целом не изменилась: отколотая плитка, сломанный диван, – но добавились подушки и картины на стенах. Рассматриваю расставленные тут и там торшеры, раскаленный электрический обогреватель и, проследив взглядом за проводами, обнаруживаю генератор в углу рядом с плитой.
Тянусь за своим кюве. Теперь, увидев «Дом Периньон», я хочу спрятать его подальше. Беатриче снова читает мои мысли:
– Можно поставить его на подоконник охлаждаться.
Она показывает на окошко в ванной – то самое, которое я разбила, чтобы залезть сюда в самый первый раз, по-прежнему небрежно прикрытое тканью. Но смотрит оно в ночь, на сверкающую в небе Венеру, а вот окна в кухне закрыты плотным картоном.
– Беатриче, – в ужасе говорю я, – ты что, все это время скрывалась здесь, как глава картеля?
Она хохочет. Подходит к картонке, которую я принесла, приподнимает край, заглядывает. Вздыхает, словно говоря: «Только тебе могло прийти в голову принести эту выпечку». Потом смотрит на меня и очень спокойно отвечает:
– Я прихожу сюда только днем. Здесь я расслабляюсь, могу подумать. Я обустроила этот дом немного, добавила комфорта, не предавая изначального духа. – Она подмигивает. – Но наверху электричества нет, так что ночую я у своих, сплю в своей старой комнате. Кто бы мог подумать, да?
– Ты живешь с отцом?
– Временно. Он болен, у него опухоль. Когда Костанца сказала мне, я почувствовала, что должна приехать помириться. – Ее лицо на секунду омрачается. – Но вообще я не из-за него вернулась. Еще десять дней назад я находилась на потрясающем курорте в Омане.
– Сожалею насчет твоего отца.
Я не знаю, что еще сказать, и потому иду в ванную поставить шампанское на подоконник. Я растерялась оттого, что Оман, опухоль и берлога переплелись в одной истории. И уже начинаю жалеть, что пришла. У меня нет ничего общего с этим человеком; мы никогда не знали друг друга. Но все же после своей двухнедельной писанины я считаю, что она должна дать мне объяснение. Поэтому я решительно возвращаюсь в кухню. И обнаруживаю Беатриче, сражающуюся с бутылкой шампанского.
Для надежности она зажимает «Дом Периньон» коленями. Но бутылка, коснувшись ткани, – что это, металл? пойди пойми, из чего сделано платье, – начинает скользить и едва не падает на пол. Беатриче с забавной гримаской сдувает с лица локон.
– Может, стоит придержать его до полуночи? – вырывается у меня.
– У меня еще есть, не волнуйся.
– Но это двухтысячного года.
Беатриче косится на меня:
– Молодец, по-прежнему все подмечаешь.
Она снова принимается за пробку, но очевидно, что шампанское ей всегда открывал кто-то другой. Ее неуклюжесть настолько грациозна, что мне становится не по себе. Даже когда ей не удается что-то сделать, она все равно выглядит великолепно. Не теряет самообладания, ироничности. Меня все это раздражает до такой степени, что я подхожу к ней и пытаюсь помочь, желая положить конец комедии и выпить уже наконец: мне сейчас это ох как нужно.
Однако я недооценила эффект от близости ее тела. Мы касаемся друг друга, вместе кладем руки на бутылку, наши пальцы встречаются, и этот неожиданный контакт слишком интенсивный, непринужденный. Пробка вылетает, шампанское убегает и заливает нам ноги. Мои замшевые красные туфли испорчены. Но взвиваюсь я не поэтому.
Что я здесь делаю? Пришла, чтобы надо мной посмеялась вот эта? Чтобы бросила мне в лицо свое превосходство – она самая красивая, самая богатая, самая известная?
– Зачем ты меня позвала, Беатриче?
Голос у меня вышел очень суровый.
Я не двинулась, но все тело так напряглось, что, наверное, тронь – и сломается.
Беатриче сохраняет спокойствие. Разливает шампанское, протягивает мне полный до краев бокал. Показывает на диван с торчащим наружу матрасом:
– Элиза, сегодня же Новый год… Давай сначала сядем, выпьем.
Бросает на меня взгляд, который я понимаю так: «Неужели думаешь, что ты командуешь парадом?» И закидывает ногу на ногу.
* * *
Я хватаю стул – пластиковый, прозрачный, какие сейчас в моде, – и сажусь напротив, на некотором расстоянии. Я злюсь. И на нее, и на себя – за то, что согласилась увидеться, бросила из-за нее сына, а пока писала все это, дошла даже до того, что начала понимать ее, вспоминать о ней с нежностью. И главное – даже сделала ее героиней своей первой книги.
Мы не чокаемся, просто пьем. Долгий глоток напитка из винограда, который зрел, когда мы знакомились на пляже на Феррагосто.
Беатриче поднимает взгляд от бокала:
– Знаешь, я за эти годы много раз искала тебя в интернете, но никогда ничего не находила, даже какой-нибудь групповой фотографии.
– Так ты меня искала! – Я в таком изумлении, что не могу себя контролировать, и тут же начинаю ненавидеть себя за то, что я такая простофиля.
Беатриче беспечно пожимает плечами:
– Я периодически проверяла, не завела ли ты сайт или страницу где-нибудь. И ничего не знала о тебе, пока ты не стала заниматься научной работой. Уж в университетский профиль-то могла фотографию поместить? Зато я прочитала список литературы по твоим курсам: ты выбрала те книги, которые тайком читала под партой на физике и математике.
Наверное, это из-за выпитого: я чувствую, что моя защита еще больше пошатнулась. Насколько далека реальность от того, что я себе воображала?
– А потом, – продолжает она, – когда твой сын получил разряд, я увидела его на сайте «Болонского футбола». Я сразу его узнала, копия Лоре.
Лоре. Я ставлю бокал. Цепенею в приступе ярости.
– Кто тебе сказал, что у меня есть сын?
– Лоренцо, – отвечает она так, словно это очевидно. Я ненавижу безмятежность, с которой она о нем упоминает. – Он написал мне сообщение недели через две после рождения сына. Мы еще какое-то время общались, потом потеряли друг друга.
Моя ярость разрастается, давит горло, она вот-вот взорвется. Вся накопившаяся за тринадцать лет злоба поднимается на поверхность, и я не собираюсь ее усмирять, – напротив, я хочу вылить на нее это сразу, хочу бросить в лицо фразу, которую десятки раз репетировала перед зеркалом и сейчас еще в машине повторяла.
– Ты разрушила мою жизнь, Беатриче.
Я произнесла ее. Тон вышел неправильный, слова прозвучали нелепо.
– Вовсе нет, – возражает она. – Ты преподаешь в университете, у тебя красавчик-сын…
– Я могла бы иметь семью, – прерываю я. – Ты понятия не имеешь, что значит растить сына одной, на какие жертвы приходится идти. Ты, со своей блистательной жизнью, с одной-единственной заботой – быть еще идеальнее, каждый день, каждый час! Какие у тебя могут быть проблемы? Если бы ты не целовала его, – воспоминание еще больше ожесточает меня, – если бы вы оба не предали меня вот так… – Я поднимаюсь, смотрю на свое пальто на спинке стула, на шампанское на столе. Хватаю бутылку, наливаю себе еще. – Нет, я не могу тебя простить.
Беатриче тоже встает, осторожно забирает у меня «Дом Периньон» и наливает себе. Бутылка опустела. Она недоверчиво трясет ее, комически округляет глаза:
– Если ты не против, я пойду схожу за твоей бутылкой. В такой вечер нам обязательно нужно выпить, согласна?
Она проходит мимо меня – веселая, оживленная, словно я сейчас не сказала ничего особенного. Я хочу наброситься на нее, рвать волосы, царапать кожу – сделать то, на что не осмелилась тогда на пьяцце Верди.
Но снова сажусь. И пью, пью. Когда Беатриче возвращается из ванной с моим кюве, то спотыкается и чуть не падает; хватается за стул, смеется. Я не смеюсь. Но понимаю, что мы прикончили бутылку на пустой желудок. Мысли начинают пузыриться в голове. Нужно съесть что-нибудь, вернуть себе ясность, пока не поздно.
Беатриче, видимо, рассудила так же, потому что открывает коробку с суши. Я поднимаюсь на ноги, ощущаю секундный приступ головокружения. Разворачиваю салатини. Мы накладываем себе еду стоя, словно у нас шведский стол. Мы совсем как дети, одна младше другой, возимся с этими пластиковыми тарелками. Глядя, как она позволяет себе взять салатини с сосиской, я немного смягчаюсь: вспоминаю тот день, когда она наелась до отвала у меня дома. Но моя ярость не улеглась, и мне нужны ответы.
Тут Беатриче, поднося ко рту кусочек пиццы, решает, что момент настал.
– Ты единственная там была счастлива, в Болонье, – пригвождает она меня к месту. Голос по-прежнему спокойный, но с ноткой напряжения. – Только ты не хотела понимать, не отпускала нас. Мы столько раз пытались сказать тебе – и я, и Лоренцо, – что нам в другую сторону, что наши пути разошлись, но ты не хотела слушать. – Капля томатного соуса падает ей на платье, но она не обращает на это внимания. – Тот поцелуй был импровизацией, просто вдруг пришло в голову. Я знала только, что не могу больше там оставаться, что я ненавижу эту комнату на виа Маскарелла больше всего на свете.
– Вы могли бы поговорить со мной.
Она берет кюве, открывает – на этот раз аккуратно.
– Нет, не могли. Это было как об стену горох. Стоит мне произнести «Милан» или «Рим», ты перестаешь меня слушать. Ты была отвратительна весь тот год. – Она наполняет бокалы, морщится, фыркает: – Мы что, правда об этом говорим? О том, что было… Сколько лет назад? Двадцать?
Я знаю точную цифру, но молчу.
– В любом случае, – заключает она, снова удобно усаживаясь на диван и сбрасывая золушкины туфли, – Лоренцо, конечно, классный парень, но не мой типаж. Не знаю, с чего тебе взбрело в голову, что мы с ним можем быть вместе. Он – твоя любовь, не моя. – Она устремляет на меня глаза: – Моя любовь – ты.
Я принимаю удар. Сажусь. Делаю глоток.
– Что ты прошептала мне тогда перед уходом, на пьяцце Верди?
Беатриче не понимает.
– Одно слово. Ты сказала что-то перед тем, как отвернуться.
Беатриче напрягается, восстанавливая в памяти эту деталь, колоссально значимую для меня и второстепенную для нее.
– Прощай. Вот что я тебе сказала. Потому что знала, что мы расстаемся.
– И куда ты потом пошла? С Лоренцо?
– Опять Лоренцо! – Она недоверчиво округляет глаза. – Да не видела я его с тех пор, Лоренцо твоего! Мы только в соцсетях иногда переписывались… В ту ночь я пошла к Тициане, помнишь ее? Тициана Селла.
– Как ее забудешь, ведьму эту! Я ее иногда вижу на виа Дзамбони.
– Я ночевала у нее две ночи. Она помогла мне найти новое жилье, выбрать более подходящий учебный курс, организовать все это.
И она рассказывает мне о своем «бизнесе», об этом победоносном завоевательном походе. Я смотрю на часы: почти одиннадцать. Мы здесь уже два часа. Кто эта Беатриче, излагающая мне тут принципы цифровой экономики? В ней нет ничего от моей прежней подруги, ни малейшего намека. Я хочу уйти. Хочу покончить с этой историей.
– Ты мне еще не сказала, почему ты меня искала.
– Потому же, почему и исчезла.
– Но почему? – не отстаю я.
– Я тебе расскажу, обязательно. Просто я не спешу.
Вдалеке слышатся звуки петард.
– А я спешу.
– Уверена?
Она поднимается. Босиком подходит к буфету, открывает ящик, что-то достает. Возвращается и бросает это передо мной на стол.
– Потому что из нас двоих предатель – ты.
* * *
Я проваливаюсь в пропасть.
Это зрелище жжет глаза, душит горло.
– Узнаешь? Органайзер моей матери.
Я не могу заговорить, пошевелиться.
– Вижу, для тебя это сюрприз. Беа стерва, Беа эгоистка, разрушительница отношений, думает только о своем успехе, о нарядах. А в итоге выяснилось, что стервой все это время была ты.
– Я поступила так ради твоего блага, – лепечу я. Но звучит фальшиво даже для меня самой.
– Очень смешно. – Она не садится, остается на ногах. Выпивает еще бокал и постепенно свирепеет. – Ты отобрала у меня мать. И этим определила мое будущее, отняла его у меня. Возможно, если бы я раньше прочла ее дневник… Это я тебя не прощаю.
Я плачу.
И чувствую себя ничтожеством.
– Я его даже не открыла ни разу. – Мой рот набит слезами и стыдом, голос выходит плаксивый, чрезмерно пронзительный. – Ты должна мне поверить, Беа. Я сволочь, я прошу прощения, но я не знала, что это дневник… – Тут в моей голове щелкает, и я тоже встаю; опьянение сняло всякую скованность. – А какое это будущее я у тебя отняла? Это я провожу одинокие вечера на кухне, воя от тоски, ни для кого не существуя. Сижу с телефоном в руке и смотрю на тебя – на кромке бассейна, на борту пришвартованной у Фаральони яхты; кусаю локти перед лицом твоего безграничного счастья. Ты понятия не имеешь, каково быть на другой стороне.
Беатриче не дает себя сбить с толку. Ее лицо напряжено.
– Я спрашиваю тебя: почему?
Я с трудом заставляю себя не отводить глаза и выдержать ее взгляд.
– Потому что не хотела тебя терять. – Я очень хочу, чтобы она поверила. – И не хотела, чтобы ты превратилась в мечту своей матери.
Беатриче берет свой бокал, допивает.
Разъяряется.
– Ты завистливая стерва, ты только косишь под ботана, Элиза.
Кудри лезут ей в лицо, мешают. Она хватает проволочку от пробки и скалывает ею волосы. Помада размазалась, сияние на скулах погасло, на кончиках ресниц подрагивают злые слезы. Я вижу, что ее маска качнулась. Я хочу, чтобы она спала полностью, и иду ва-банк.
– В тебе было еще что-то. Я видела. Что-то, что делало нас похожими.
Она бросает на меня яростный взгляд:
– Не надо меня учить, что в жизни ценно, а то я надаю тебе пощечин.
– Откуда он у тебя? – показываю я на органайзер.
Ее лицо немного проясняется.
– От твоего отца.
Она вытирает слезы, от которых вокруг глаз уже размазался карандаш.
– Он нашел его, когда переставлял мебель в твоей комнате, чтобы покрасить стены. Открыл, понял, что это такое, и написал на адрес Коррадо, указанный на сайте. – Она смеется: – О, это письмо просто произведение искусства! Коррадо сразу переслал его мне, так как понял, что оно предназначено мне, а Паоло Черрути, должно быть, хорошо мне знаком.
Я чувствую благодарность к отцу и снова к нему ревную.
– Я заказала машину и поехала в Т. в тот же вечер. Был конец ноября. Очень приятно было вернуться в твой дом и поужинать вместе ним. Он приготовил дораду в духовке, до сих пор ее вспоминаю… – Беатриче перестала улыбаться. – Потом я прочитала дневник. И узнала о своей матери такие вещи, которые знать не хочу. Участие в дефиле в Латине через постель, неудачный брак с папой – измена на измене с самого начала. И еще я там нашла описание себя. Пугающе подробное. Не тогдашней себя, а какой я стану в будущем: обложка «Вог», красное платье – очень похожее на то, в каком я действительно впервые появилась у них на обложке…
Она расстегивает молнию сбоку на платье, которое теперь давит ей. Разваливается на стуле с бокалом в руках.
– Она все предвидела, – продолжает Беатриче. – Рекламные кампании, телевидение. Все, чего я достигла, она уже описала. На следующее утро мне нужно было записывать ролик, но я всех послала. Первый раз отменила рабочее мероприятие. Потом еще несколько дней пыталась ходить на встречи, вернуться в привычную жизнь, но не могла: все изменилось, и, кажется, навсегда. То есть я, – она силится улыбнуться, – в точности исполнила все ее мечты. «Кем ты хочешь быть, когда вырастешь?» – спрашивала она меня постоянно. Как будто у меня был выбор.
Она делает паузу, смотрит на меня пристально.
– Мне тебя не хватало, Эли. Не хватало лицея, наших поездок на Железный пляж на скутере, наших дурачеств. У меня здесь словно дыра была, – она показывает на грудину, – насквозь. Поэтому девятого декабря я спустилась в подвал и принялась рыться в старых коробках от переезда, искать шляпу, которую ты мне подарила. И когда нашла ее, завернутую в пыльный целлофан, то очень удивилась. Я и забыла, что она такая красивая. Я надела ее, сделала фото, выложила. И позвонила Коррадо сказать, что беру паузу.
Теперь мы слышим настоящую канонаду. Взрывы петард, крики, вопли с каждого балкона в Т., из каждого двора и переулка, салют на краю пьяццы А., который запускают со скамейки у маяка.
Мы с Беа глядим друг на друга. Только мы двое заперлись в помещении, в тишине, в этой комнате, похожей на бомбоубежище, на партизанскую землянку. Весь мир вокруг празднует, и, наверное, в этот момент никто больше не задается вопросом, что случилось с Россетти и где она.
Мы, рискуя потерять равновесие, делаем шаг навстречу друг другу.
Я не знаю толком, что делать, и ты, скорее всего, тоже. Я чувствую себя неуклюжей, неумелой. Я знаю только, что больше не могу выдерживать эту войну.
Мы падаем друг другу в объятья.
Пытаемся обменяться поцелуем, не понимая, в какую щеку целиться, и в итоге целуемся в губы. Это и странно, и стыдно, и трогательно одновременно, потому что мы уже не подростки больше.
– Поздравляю, Эли.
– И я тебя, Беа.
– Погоди… – Ты отходишь к окну, открываешь его, чтобы взять с подоконника третью бутылку: «Дом Периньон 1986», год нашего рождения. – Люблю делать все с размахом, даже в берлоге.
– Не говори мне, сколько оно стоит.
Мы чокаемся – за что, неизвестно. Просто звякаем бокалами.
– Всегда ненавидела Новый год, – произносишь ты, уже плохо выговаривая слова. – И Рождество, разумеется. Но с тех пор как мамы больше нет, я хотя бы обхожусь без вельветовых юбок и без позирования у камина. Еду кататься на лыжах и беру с собой какого-нибудь красивого парня. Но Новый год все равно меня угнетает, ничего не поделаешь.
Мы глядим из окна на далекие огоньки – они вспыхивают и падают в море.
– Но как же? – возражаю я. – Ты всегда организовывала такие масштабные вечеринки.
– Да, но это просто такая стратегия.
– Стратегия для чего?
– Чтобы не признаваться себе, что я боюсь.
– Чего?
Ты отпиваешь еще глоток, думаешь, можно ли сказать мне.
– Изменений, будущего.
Я тоже разуваюсь, снимаю свитер, возвращаюсь на свой стул. Мне хочется ответить, что мы все боимся нового, но я прикусываю язык. Потому что в действительности я каждое первое января надеюсь измениться. Надеюсь, что будущее станет лучше прошлого. Что я уже не буду прежней.
Когда канонада ослабевает, я, набравшись смелости, спрашиваю:
– Что ты теперь будешь делать?
– Хороший вопрос!
Ты снимаешь платье, и оно падает на пол, словно ненужная больше старая кожа. Надеваешь большую футболку, принесенную из ванной. Комната превратилась в парилку, окна запотели. Ты садишься обратно на диван, откидываешь назад голову и говоришь:
– Я все эти годы только и делала, что оставалась неизменной. Ни лишнего килограмма, ни новой стрижки или цвета волос, ни одного нефотогеничного выражения, бойфренд всегда из Серии А или актер. А для чего все это? Оно могло кончиться в любой момент, внезапно, Эли. От Парижа до Т. – доля секунды. И что бы у меня осталось?
Ты не удержала бокал и вылила половину на себя.
– Хочешь знать правду? – Ты вздыхаешь. – Я задолбалась делать одинаковые фото. Австралия в огне, Амазония – слов нет. В Сирии постоянная война. Трамп разлучает детей с родителями на границе с Мексикой. Льды тают, и этот процесс необратим. Все эти люди, которые тонут, пытаясь пересечь море, – безымянные, никогда не существовавшие… Меня это тоже волнует, а ты как думала? Я читаю газеты. Катастрофа за катастрофой – а я все улыбаюсь в объектив… Мне этого мало теперь.
– Если б тебя сейчас Давиде услышал, он бы не поверил…
Я пытаюсь сесть прямо, потому что меня озарила идея – а может, это я ляпнула просто спьяну:
– Ты должна заняться политикой, Беа.
– Да ну тебя. – Ты еще пьяней меня. – Там уже все поделили, я бы растеряла всю поддержку.
– А какая тебе разница? Делай то, что хочешь!
Ты поворачиваешься к окну ванной, через которое просвечивает россыпь звезд. Переменных, переливающихся.
– Я тебя спрашивала, помнишь? На ступеньках пожарной лестницы в школе. Когда хотела, чтобы ты вышла из своей скорлупы, стала немного смелей. Чего ты хочешь? Не чего вроде бы ждут от тебя другие, не какого бы тебе хотелось отношения к себе. А чего ты хочешь в этой жизни?
Ты глядишь на меня, и сейчас твое лицо настоящее.
– Я не знаю, чего я хочу. За пределами мнения моей матери и всех этих фотографий я не знаю, кто я, – признаешься ты.
* * *
В Т. снова воцарилась тишина. Сейчас уже, наверное, час. Берлога дрейфует во тьме, словно воображаемый корабль.
Я пошатываясь добираюсь до дивана. Сажусь рядом с тобой. Тут так тесно, что приходится переплетать ноги, прижиматься боками, хотя мы уже взрослые и больше не можем стать одним целым.
– Но ты же поймешь со временем? Кто ты? – Слова сами выходят из моего рта. Ты можешь пытаться, ошибаться, делать глупости, как и все. Можешь передумать, пересмотреть все в себе. – Тут я тоже делаю признание: – Думаешь, я знаю? Я научный работник, мать, старая дева, я продолжаю выглядеть как ботан. Но разве это я?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.