Текст книги "Элиза и Беатриче. История одной дружбы"
Автор книги: Сильвия Аваллоне
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)
15
Джин
У нас с Беатриче было свое место. «Берлога». Заброшенная, рассыпающаяся вилла в глубине виа Леччи – ее то ли изъяли за долги, то ли наложили на нее арест, не знаю. Никто не мог туда пробраться, кроме нас двоих.
Когда я зашла в дом двенадцатого апреля, Беатриче сидела на развалинах дивана, на оголившемся матрасе. Склонилась над телефоном, но не нажимала кнопки, а просто ждала.
Она тоже изменилась. И настолько сильно к худшему, что я даже не уверена, стоит ли это описывать. Потому что мне, с одной стороны, хочется уберечь от публики неприглядный портрет, а с другой – дать этому миру щелчок по носу. Ведь притвориться так легко. Встать в позу, улыбнуться – на Мальдивах, на своей свадьбе, с ребенком на руках. Выставить себя напоказ, бросить миру в лицо. Но как насчет остальных дней? Страх, болезнь, похороны – как с этим справляться? Может, я и неудачница, и ханжа, но позвольте заметить: литература необходима для жизни.
Поэтому я хочу рассказать, какой стала Беатриче. Так вот. Некрасивой. Тональный крем ничего больше не мог скрыть: ни прыщей, ни бессонных ночей, ни предела страданий, за который она уже шагнула. Она растолстела, потому что теперь поглощала всякую дрянь – стоя, не отходя от холодильника. Никто больше не контролировал ее диету. Со спортзалом было покончено, танцы канули в небытие, Энцо давно получил отставку. Лишние килограммы она прятала под широкими джинсами и толстовками, обувалась только в кроссовки. Многие с удовольствием посмотрели бы на нее в таком состоянии, вот только слова, в отличие от изображений, обладают состраданием и тактом.
Услышав мои шаги, Беатриче подняла голову и сказала:
– Ей начали давать морфин. Вчера вечером.
Я осталась стоять. В комнате был стол, но не было стульев; сохранившаяся половина дивана была маловата для двоих.
– Но она не знает, – продолжала Беа прагматичным тоном, – так что, предупреждаю: она должна думать, что выздоравливает.
Я продолжала неподвижно стоять.
Беа снова поглядела в телефон:
– Жду, когда медсестра напишет, что она проснулась, и можно будет идти.
Сбоку была кухня с тем, что осталось от плиты, и с одиноким шкафчиком на стене, справа от бывшей вытяжки. В ванной не хватало биде, в душевой кабинке – стенок, в стаканчике на раковине стояли забытые зубные щетки.
– Ты боишься? – спросила Беа. – Кто знает, что она тебе скажет.
– Конечно, я боюсь твою маму.
Она улыбнулась. Собрала резинкой волосы – запущенные, вернувшиеся к своему естественному состоянию: курчавая шапка, которая до сих пор подвергалась жесткому укрощению.
– А я боюсь только, что она умрет. Но это бессмысленно, потому что я же знаю, что она умирает.
Я продолжала… Я все время только и делала, что продолжала: быть в той же позе, оставаться неподвижной, сохранять молчание. Смерть была для меня ужасно неудобной темой, особенно в семнадцать лет: пик неловкости, чувства вины, пустоты. Беатриче, понимая это, сменила тему:
– Пойдем наверх?
Я кивнула и пошла вслед за ней по лестнице. Забыла упомянуть, что на макушке у нее вылез седой волос. Один-единственный, но посреди темно-каштановой шевелюры он бросался в глаза, как целая седая прядь у пожилой женщины. Я удивлялась, как Беа его не заметила, но сказать не осмеливалась.
На верхнем этаже располагались две спальни. Одна из них, супружеская, была почти не тронута. Только одежды в шкафу не осталось. Беа распахнула окно, выходившее на задний двор, впустила солнце и воздух. Окно на дорогу мы никогда не открывали: если бы кто-нибудь заметил движение в доме, то мог бы, наверное, вызвать полицию.
Наша дружба была преступной. Мы упали на кровать, держась за руки, подняв тонну пыли, и погрузились носами в подушки, в атласное стеганое одеяло, в простыни, на которых раньше спали другие люди, но теперь эти простыни стали нашими. Что они помнили?
Я прерываюсь, убираю пальцы с клавиатуры. Закрываю глаза, желая отстраниться от стола, за которым сижу, от скучных стен вокруг, и вернуться к лучам света, расчертившим ту комнату, к мелкой пыли, зависшей в воздухе точно полистирольные шарики из подарочной упаковки, к сердцебиению, которое я ощущала всякий раз, оказываясь там.
Они помнили целые годы. Споры, проникавшие сквозь щели; семена растений; плесень; застарелые частички кондиционера; перемирия после ссор; любовь, скрытую от чужих глаз; молчание, которым все заканчивается; шампунь Беатриче.
Мы обнялись. Я просунула колено между ее ног, она положила голову мне между подбородком и ключицей. Мы могли проводить так целые часы, сплетясь телами и защищая друг друга от жестокого мира. Это был наш дом «на улице психов, номер один». И там все было правильно. Иногда мы делали уроки, иногда засыпали, потому что я полночи сидела за компьютером, а она – на стуле у противопролежневой кровати матери. Кое-что я предпочту оставить в тайне, и пускай нежность и бесстыдство тех моментов состарятся вместе со мной, истлеют вместе со мной, без единого свидетеля.
В тот день Беатриче расплакалась. Спрятала лицо в ладонях. Я убрала ее руки, наклонилась поцеловать.
– Она умрет – как это? – Беатриче вытерла глаза. – Я не могу представить себе будущее. Мой брат, сестра, отец – что мы станем делать? Нас больше ничего не будет связывать.
– Я буду с тобой.
Беатриче не слушала.
– Я не готова, слишком рано! – Она отвернулась к стене, кусая губу.
Я прочитала мысли, которые она не решалась озвучить: «Ее не будет на выпускном в лицее, в университете, на моей свадьбе, в больнице, когда у меня появятся дети. На ее месте навсегда останется зияющая пустота, и я больше никогда не буду счастлива».
– Отец будет платить Светлане, чтобы она всем занималась. А он сам уже и так живет в офисе. Костанца больше никогда не вернется из университета, даже на праздники. А Людо, ему четырнадцать…
Мы сели, глядя друг на друга.
– Я здесь, с тобой, – повторила я, беря ее за руку, но Беа не могла удовлетвориться столь малым.
– Если она умрет, знаешь, что это будет означить на самом деле? – Она пристально посмотрела на меня своими огромными, неестественно зелеными глазами. – Что я останусь одна. Ты пишешь, вот ты и скажи: я останусь одна, верно? – добивалась она точного определения. – Одна-одинешенька, и ничего у меня больше не будет; не будет планов на Рождество, не будет стимула ходить в школу, не будет никого, кого бы интересовали мои хорошие оценки.
– Не одна, – поправила я, – а без матери. – Тут я набралась смелости, призвав на помощь весь свой словарный запас: – Ты не должна больше думать о Рождестве, о воскресных днях, о том, как ты возвращаешься домой и говоришь ей, что получила восемь баллов. Не должна сравнивать «до» и «после». Потому что если оборачиваться назад – то да, ничего у тебя больше нет. Но впереди – все, Беа. Целая жизнь, которую надо прожить.
Ее глаза снова наполнились слезами.
– Не прожить, а потерять.
На моих тоже выступили слезы.
– Однажды все изменится. Клянусь тебе, ты возьмешь реванш.
– Нет, Эли. – Она помотала головой. – Это же моя мама.
* * *
Это случилось в начале ноября. Джинерва Дель’Оссерванца, возвращаясь домой с покупками, упала на подходе к двери. Совершенно неожиданно, не оступившись, не споткнувшись. Рухнула вниз, точно мешок картошки, и сломала бедренную кость.
В пятьдесят пять лет.
В больнице ее первым делом спросили, проходит ли она лечение – может, от какой-то опухоли? И она ответила: «Да, была опухоль в груди, но сейчас уже все в порядке». Все они – мать, отец, дети – упорно верили, что боль в ногах, на которую она постоянно жаловалась, вызвана побочным эффектом от лекарств. С другой стороны, операция прошла удачно, опухоль удалили, все циклы химиотерапии и лучевой терапии завершились, анализы были хорошие; конечно же, это все из-за лекарств.
Вот только тем утром в больнице исследование выявило истину: метастазы, и на такой стадии, что уже разъело бедренную кость и еще несколько других. Бедренная превратилась в пыль. Хватило двух пакетов с покупками, чтобы она рассыпалась, как башня-близнец одиннадцатого сентября.
Она больше не сможет ходить.
О выздоровлении речи даже не шло.
Беатриче сходила с ума, как и остальные члены семьи. Они так глубоко заблуждались, верили в счастливый конец. Но реальность обожает разбивать надежды. Или же ей просто все равно. Помню, как я бросилась в больницу, вместе с отцом, чтобы быть рядом с Беа. Помню холодный желтый коридор на третьем этаже; мы с Беа обнимаемся сильно-сильно, до боли, а перед глазами, чуть поодаль, маячат опрокинутые лица Риккардо, Костанцы, Людовико.
Возможно, это они рассказали Джинерве, что я хорошая подруга. Что пока она проходила лечение, то есть целый месяц, я каждый день приходила и сидела у ее палаты на прибитом к полу пластиковом стуле, интересовалась ее состоянием и помогала Беатриче с уроками. И что, хотя меня по-прежнему не приглашали в дом, я появлялась у калитки дома номер семнадцать по виа Леччи всякий раз, когда в этом была необходимость; в любой час и по любому делу. Вероятно, именно поэтому двенадцатого апреля, в последнюю неделю жизни, Джинерва желала поговорить со мной.
Чтобы простить меня. Или обвинить.
Я не знала, что думать, и страшно боялась – но одновременно и радовалась тому, что она как-то оценила меня, что у нас есть шанс. Ведь в то время во всем мире с ума по Беатриче сходили лишь мы обе.
– Вот я дура, надо же тебе подарок подарить! – Беа тряхнула головой, вытерла бумажным платочком черные потеки туши, поднялась с кровати. – Ни за что не догадаешься! – Она открыла шкаф и принялась в нем рыться. – Я его где-то тут спрятала. Не знаю, понравится ли тебе…
Она нашла подарок и вручила мне: маленький сверток, на котором было больше скотча, чем бумаги. Очевидно, сама заворачивала.
– Ох, жаль такую красивую упаковку рвать.
– Открывай, юмористка!
Мне пригодились мои зубы. Внутри была еще бумага. Потом еще, и еще.
– Там вообще есть что-то, или это прикол?
– Так и не доверяешь мне, да?
Не доверяю. И правильно делаю, как потом выяснится. Даже в тот трагичный, нервный период, когда она ходила с темно-каштановыми кудрями, пробившимися сквозь слои старой краски, с пятнами на щеках вместо румянца, в глубине этого комка страдания виднелось прежнее волшебное существо – погребенное, но живое; обладающее неисчерпаемой силой, которая в какой-то момент активируется и возьмет верх.
Я продолжала разворачивать подарок и в конце концов обнаружила внутри сережку-штангу для пирсинга: неоново-зеленую и невероятно красивую. Я восторженно бросилась Беатриче на шею.
– Пришлось за ней в Марину-ди-Эссе ехать.
– Спасибо!
– И раз уж я там оказалась, то и свою тоже обновила. Гляди!
Она задрала толстовку, футболку. На животе – уже не плоском и не загорелом, как прошлым летом, – сверкал вставленный в пупок бриллиантик цвета фуксии.
– Фантастика! – Я потрогала его.
– Давай теперь и ты свою замени.
Мы побежали в ванную на первом этаже. Там остался лишь осколок зеркала, но этого было достаточно. Беа помогла мне помыть руки, поливая водой из бутылки. Я выкрутила старый шарик из хирургической стали, подержала его в руке, посмотрела.
Мы сделали пирсинг на Феррагосто. Потому что пятнадцатого августа две тысячи второго у нас была вторая годовщина. Беатриче решила проколоть пупок: она всегда предугадывала моду. А я – язык, как ацтеки и майя. В Марине-ди-Эссе, в единственном салоне пирсинга в округе, втайне от родителей. Мы продумали, какие места на теле можно прятать дома, но показывать в школе. Игла пронзила плоть, вызвав волну боли. Снова вышла кровь – я имею в виду, как после потери девственности. Наша дружба по умолчанию предписывала не рассуждая подвергаться страданию. «Теперь мы точно панки», – заверила я Беатриче, забираясь на ее скутер. Она тронулась с места. Снова вдвоем на сиденье, семьдесят в час, на загородном шоссе, как в день кражи.
Мы остановились поесть в «Макдоналдсе». После ужина вернулись на Железный пляж, чтобы посмотреть фейерверк из такого места, откуда никто его не видит. И потом на цыпочках проскользнули домой. И ни назавтра, ни в последующие дни наши родители ничего не заметили. Но в сентябре, когда начались занятия в школе, мы произвели настоящий фурор. Беатриче пришла в короткой маечке с голым животом, я каждую секунду высовывала язык. И все просто дар речи потеряли.
Когда я вставила новый шарик и посмотрела на себя в треугольный осколок зеркала, то подумала, что другие могут умереть, но не мы. И что нам, вероятно, предназначено свершить что-то великое, оставить след в истории. Или же не предназначено – и тогда мы просто будем дряхлеть с ней в доме престарелых: две старые девы, всеми забытые. Главное – вместе. Победить, проиграть – значения не имело. Лишь бы это наше вместе не кончалось.
Я хотела поделиться с ней всем этим, но тут у нее зазвонил телефон. И я возненавидела его за то, что он все испортил. Но Беатриче, казалось, только этого и ждала, потому что в ту же секунду ответила:
– Хорошо, мы идем.
* * *
Я вошла тихонько, словно там отдыхал ребенок и меня просили не будить его. Одна, поскольку так хотела Джинерва.
Жалюзи были опущены. Повсюду стояли лекарства. Воздух пропитался кислым запахом тела, какой бывает у лежачих. Мне тут же пришло в голову, что в палате, украшенной портретами, тон задают не они, а опухоль.
– Подойди сюда, поближе, – услышала я.
Она лежала на боку, скрытая простынями и смятой подушкой. Я подошла. Она с трудом повернулась, чтобы посмотреть на меня. Я взглянула на нее, и у меня зашлось сердце.
Джинерва изменилась до неузнаваемости.
Тощая, как скелет; увядшая, призрачно-бледная кожа. На голом черепе – несколько спутанных белых прядей. Она словно постарела на триста лет. Ничего в этом теле не напоминало ту сильную, элегантную женщину, которую я знала, – болезнь истрепала его до такой степени, что я до сих пор не могу с этим смириться. И все же, когда я приблизилась, ее глаза зажглись нетерпением и страстью.
– Ба, да ты красавица стала!
Я вымученно улыбнулась.
– А вот я, судя по твоему выражению лица, выгляжу хуже некуда.
– Неправда… – неубедительно пискнула я.
– Давай-ка договоримся: никакого вранья между нами. Мне тут и так слишком много заливают, а я делаю вид, будто верю. Не для себя, а для них – кажется, им так легче. Но ты девушка умная, и я не хотела бы жалеть, что позвала тебя. Я даже священника звать не стала, понятно? – Она перевела дух. – Теперь присядь.
Я подчинилась. Краем глаза скользнула по стенам, увешанным рамками: кругом были портреты улыбающейся, сияющей Беатриче и всей остальной семьи. Потом отвела взгляд.
– Мы не нашли общего языка, мы с тобой. Но теперь все изменилось. – Она подалась вперед. – Я уже плохо вижу, но у тебя, кажется, губы накрашены?
– Да, – соврала я.
– Правильно. Это не ерунда, как некоторые думают. Это достоинство. Нужно выглядеть как можно лучше в любых обстоятельствах.
Я знала, что она уже не различает цветов. И через один-два дня совсем ослепнет. Метастазы распространились с костей на мозг и теперь разъедали зрительный нерв.
– Я сразу к сути: ты должна позаботиться о Беатриче.
Я сглотнула.
– Именно ты. Потому что без меня о ней не позаботится больше никто. Крайне важно, чтобы она не сошла с пути, чтобы продолжала создавать себя. Ты должна следить, чтобы она училась, продолжала карьеру в моде, участвовала в показах, пробах, рекламе. А после лицея она должна прорваться в Милан, любой ценой. В Милан, Элиза. Ты должна обещать мне.
– Обещаю.
– Ты, кажется, колеблешься.
– Нет, нет… – Я просто чувствовала себя бесконечно неловко.
– Я полагаюсь на тебя в этот непростой момент. Ты не можешь предать ее.
Ее голос… Клянусь, он до сих пор звучит у меня в ушах: когда я отдыхаю, или поднимаю голову от книги и задумываюсь, или стою под душем, под горячей водой, закрыв глаза; иногда среди ночи – и так отчетливо, что я просыпаюсь.
Ее тело совершенно истощилось, разрушилось. Плачевное это было зрелище, и я действительно без конца шмыгала носом и покашливала, пытаясь скрыть свои чувства. Однако в голосе звучал непобежденный дух. Звучала решимость и неистовство, которую унаследовала лишь Беатриче – сохранила в первой хромосоме ДНК.
– Ты видела, до чего она себя довела?
– Да…
– Я тоже рано потеряла мать. Я знаю, каково это. Беатриче молодчина, она сильная, как я. Она одна из всей этой команды, – Джинерва подняла руку, описала в воздухе круг указательным пальцем, – способна вынести мне судно. Но она не должна кончить как я. Не должна выйти замуж за типа, который привезет ее в место вроде Т., где никогда ничего не происходит и где ты сам со временем испаряешься и исчезаешь. За типа, который просит тебя уйти с работы, а потом отпихивает в угол и без конца наставляет рога. Элиза, поклянись, что не позволишь ей этого. Я этого не вынесу.
– Клянусь.
– Как видишь, я прогадала. У меня были фотографии в юности – волшебные! Необыкновенные. Не сравнить с этими, тут, – она небрежно показала на стены. – Все фотографы города Латины мне говорили: «Джин, ты будешь на обложках журналов “Вог”, “Эль”, “Гламур” во всех странах. Будешь дефилировать в Париже, и жизнь у тебя будет как в кино, как в романе, всем на зависть…» – Она прикрыла глаза. – Я их все сожгла, знаешь? В ярости.
Какое-то время мы молчали. Я снова оглядела ее портреты в роли матери, жены. Ощутила то, что осталось за кадром: разочарования, жертвы.
– Отведи ее к Энцо, прошу тебя, когда меня похоронят. Будет мерзко поначалу, но заставь ее вернуться к диете. Заставь краситься, води на пробы, делай звонки. Вот тут, смотри, мой органайзер. Вот здесь, – она показала на ящик, я открыла его и достала органайзер. – Тут все контакты, фотографы, агенты, труд всей моей жизни. Единственный. Ты звони им. Если Беатриче начнет увиливать, вмешайся. Твердо, убедительно. Очень легко развалить все к чертям, о да, чрезвычайно легко, уж я-то знаю! Но она должна победить. Потому что я буду смотреть на нее сверху. – Тут она заплакала. – И хочу… – Я не разобрала нескольких слов. – Свободной, знаменитой. – Собрав все силы, она поспешно вытерла слезы, вернулась к своему не терпящему возражений тону: – Иначе я на тебя рассержусь!
Больше она не могла продолжать. Исчерпала всю энергию. Выложилась полностью в этом разговоре. Как же это было несправедливо – вырастить дочь, обеспечив ее всем необходимым для успешной карьеры, и умереть, не увидев плодов своих стараний.
Я поднялась, желая обнять ее. Не знаю почему, но в тот момент я ее любила. Ее тело казалось таким хрупким, что я не знала, как к ней подступиться. Я неуклюже поцеловала ее; она растрогалась, смутилась, погладила меня по щеке.
– Можешь прийти еще раз, – сказала она на прощание. – Может, я успею рассказать тебе немного о той Джин, о девушке с фотографий, которые я сожгла. Дочь все время говорит мне, что ты хорошо пишешь.
Я так изумилась, что смогла лишь жалко улыбнуться.
– Священнику я исповедоваться не собираюсь. Не нужно мне никакого прощения с небес, – засмеялась она. – Но я хочу, чтобы Беатриче узнала обо мне кое-что такое, чего я ей никогда не говорила. Так что приноси в следующий раз тетрадь.
16
Моранте и Моравиа
Домой я вернулась в расстроенных чувствах. Отца не было. Я зажгла на кухне свет и уселась в одиночестве за стол с органайзером Джин в руках.
Погладила обложку красной кожи, закладку, торчавшую из середины. Первым побуждением было открыть ее, вторым – выбросить. Будущее Беатриче шкворчало под моими пальцами; я была испугана – и ощущала свою власть.
Так я и сидела неподвижно на стуле, рассуждая сама с собой, пока не стало совсем темно. Вереницей зажглись фонари, засигналили скутеры, во дворике собрались накрашенные тринадцатилетки, возбужденно ожидая, когда родители их куда-то поведут.
Я решилась. Схватила органайзер, пошла к себе в комнату, забралась на табуретку, встала на цыпочки и запихала его на самый верх шкафа – толкнула к стене, в самую пыль.
Была суббота. Я – худшая в мире подруга? А может, лучшая?
Я посмотрела на часы. В этот час Беатриче уже, наверное, садилась на свой скутер, чтобы ехать к Габриеле. Вот в чем была ее отрада. Десять лишних килограммов, прыщи, курчавые волосы. Счастливое гнездышко в провинции, с мастеровым, который – я в этом не сомневалась – никогда ее не предаст. Джинерва, – сказала я мысленно, – я не согласна с тобой. Бросила последний взгляд на шкаф: ничего не видно. И пообещала себе, что если уж от меня действительно должно что-то зависеть, то Беатриче будет свободна. Будет вольна поступить в университет в Неаполе, в Турине; изучать инженерное дело, медицину; выйти за Габриеле, родить десятерых детей, не стать никем.
Представьте, какое это будет разбазаривание сил, если все так и сложится.
Или какая волнующая история.
Ну а пока что у Беатриче был парень, а у меня нет. И потому я вернулась на кухню и открыла шкафчик в поисках еды. Даже моего отца куда-то пригласили – на ужин, на мальчишник? Он стал уклончивым, и я точно не поняла. Может, он в свои пятьдесят снова влюбился?
Я попыталась почитать газету, грызя хлебную палочку.
А у мамы есть кто-то? Догадаться на расстоянии пятисот километров было невозможно. Однако теперь по вечерам она звонила реже. Никколо рассказал, что застукал ее в каком-то баре где-то в окрестностях – в таком, где все жестко бухают, – в компании мужчин, с рюмкой ликера в руке, смеющуюся. А потом еще видел, как она у дома сошла с мотоцикла и поцеловала водителя, только тот не снимал шлема.
Я полистала «Манифесто», пытаясь отвлечься. Очень старалась, но без толку: войны, последствия разлития нефти, гроздья бомб, экологические катастрофы – все это не могло захватить меня субботним вечером. Слишком слышны были звуки внешнего мира за окном. «Если ты никуда не ходишь, разве ты существуешь?» – провоцировал голос в голове. И довольно успешно. Но мой огонек – этот Запад, который во всем виноват, этот его капитализм, разрушительный, неправильный, загнивающий, – еще теплился. «Почему бы тебе не развлечься, Элиза? Ты слишком накручена, будь проще. Для чего, по-твоему, жизнь дается?»
Папа, оказывается, оставил мне в духовке баклажаны с сыром, и я отправилась поедать их в гостиную под сатирическую передачу «Лента новостей» – только потому, что он мне это запрещал. И ужинать на диване, и смотреть новостные репортажи. Я глядела на вилявших бедрами блондинку и брюнетку. Умоляла их помочь мне не думать больше о себе и своих переживаниях. Однако они со своими шевелюрами и грудями только и делали, что возвращали меня обратно – в комнату с опухолью, к клочкам белых волос на лысой голове Джинервы, к ее посеревшей коже, торчащим костям, злобным клеткам, которые бесконтрольно размножались в ее теле и уничтожали его.
Первое, что пропадает, – это красота. Значит, она не имеет ценности. А что последнее?
Именно тогда я вспомнила тот роман.
* * *
Уже несколько лет прошло, однако я выключила телевизор и бросилась искать книгу, выдвигая все ящики, открывая все дверцы.
Почему люди читают?
Потому что это единственное, что им остается.
Ничего благородного, аристократического нет в этом жесте: взять и открыть книгу. Скажу откровенно: тот, кто никогда не испытывал колебаний, тот может свободно выбирать, стать ему Беатриче или Элизой, героем или свидетелем, знаменитым или неизвестным, провести субботу на тайном свидании с парнем или сидеть, забытой всеми, у себя в комнате. Для чтения нужна потребность, безысходность. Читают в тюрьме, в одиночестве, в старости, в изоляции; читают, когда уже ни интернет, ни телевизор не могут отвлечь от того факта, что в жизни ты только теряешь – теряешь все, что есть; когда все твои знакомые выглядят счастливыми, и ты умираешь от зависти; когда единственный путь – притвориться и стать кем-то другим.
Вот так в тот теплый апрельский вечер, когда во всем нашем многоквартирном доме горело лишь мое окно, я поняла, что пришло время «Лжи и чар».
Я нашла книгу под кроватью, в последней не разобранной после переезда коробке, загороженной кассетами, плеером, фиолетовыми амфибиями. Провела пальцем по библиотечному шифру, по инвентарному номеру из палаццины Пьяченцы. Как подобный роман оказался в детской библиотеке? По ошибке, видимо. Специально для меня.
Я открыла его в который уже раз, но теперь с новой для себя решимостью. Поэтический эпиграф я совершенно не восприняла, как и раньше. Но заставила себя читать дальше и поначалу продиралась с трудом, потому что героиня-рассказчица была мне малоприятна. Она будто напоминала мне кого-то, и, когда обнаружилось, что ее зовут Элиза и что она называет себя старой девой, я поняла почему. Однако, промучившись с первой главой, я заметила, что роман начал меня увлекать.
Он освободил меня от себя самой, от моей жизни, растворил переживания и впрыснул под кожу желание. Перенес меня в другое место, в другую семью, в другую эпоху.
Вечер превратился в ночь. Я вся в поту лежала в постели с книгой. Отец не возвращался, никто меня не видел. Я могла бы сказать, что чтение и секс – примерно одно и то же, но кто мне поверит в 2019 году, что уединение способствует наслаждению?
Я следила за жизнью Анны, матери Элизы. Присутствовала на ее интимных встречах с Эдоардо, впитывала ее возбуждение, совала нос в ее желания, самые бесстыдные: чтобы ее пометили, лишили девственности, погубили. И чтобы все это делал тот самый Эдоардо – такой же блондин, как Лоренцо, с такими же голубыми глазами; да, в сущности, он и был Лоренцо. Я начала пропускать предложения, страницы, охваченная физической потребностью поскорее закончить. Слова Моранте – настоящей, живой, а не с фотографии – были настолько постыдными, что сделали меня беззащитной перед собственным телом, погнали вперед. Бедра, пах – все горело и больше не подчинялось мне. Я дошла до сто девяносто второй страницы и не выдержала.
Закрыла книгу и схватила телефон.
Промотала контакты, нашла букву М: Моравиа.
Мне больше не нужно было садиться на скутер и искать его по всему городу без всякой надежды; мне выпала необыкновенная удача жить в эпоху киберчудес.
Достаточно было набрать одно-единственное слово: «Встретимся». И нажать одну кнопку: «Отправить».
В ту же секунду я бросила мобильник на кровать и засомневалась. Побежала к окну, кусая ногти: что я наделала? Посмотрела на платан: полная луна заливала его светом. Он ни за что не ответит; кто знает, где он сейчас, с кем? По субботам мы договорились не переписываться. Потому что он бывал на людях – жил, а я нет. Но телефон звякнул, и я вздрогнула.
Обернулась к кровати: неужели? Экран светился. Я испуганно приблизилась. «У вас одно непрочитанное сообщение».
Он ответил: «Когда?»
Я набрала, то и дело не попадая в кнопки: «Сейчас».
И меньше чем через минуту получила: «Где?»
Мне пришла в голову безумная мысль – выбраться из дома. Потом другая, еще хуже. Сражаясь с ограниченным числом символов, стараясь обеспечить столь любимую мной прозу необходимой пунктуацией, я написала: «У меня; возьми скутер, не машину, и подъезжай со двора. Там высокий первый этаж, найди окно с голубыми занавесками; это мое».
Через две минуты – приговор: «Буду через полчаса».
Я потеряла голову. Осмотрела свои руки, ноги, себя в полный рост в зеркале: кошмар. Сняла спортивный костюм, лифчик, трусы: ужас. Что я там решила насчет красоты несколько часов назад? Что она ничего не значит. Херня: она значит все. Я провела помадой по губам, распустила волосы. Накрасила ногти красным лаком, который одолжила мне Беатриче; руки так тряслись, что я попадала мимо. Потом распахнула шкаф, умоляя его: пожалуйста, дай мне волшебный наряд, который превратил бы меня в кого-то другого! И тут вернулся мой отец.
Черт, вот подстава! Я погасила свет, нырнула в постель. Через секунду он приоткрыл дверь, заглянул. Черт! Я зажмурилась и сделала вид, будто сплю. Что я себе вообразила – что он предоставит в мое распоряжение квартиру на всю ночь?
Едва он закрыл дверь, я взглянула на часы: без четверти час. Я поднялась и для верности заперла дверь на ключ. Жалюзи были подняты, лунный свет освещал комнату, и я могла передвигаться бесшумно, ни на что не натыкаясь. Я приложила ухо к двери, чтобы понять, где отец: в коридоре. Иди к себе! Но он пошел в мою сторону. Я услышала, как он берет книги. Нечего читать, иди спать! Но теперь он пошел на кухню, стал открывать холодильник, налил себе стакан воды. Бешеный стук сердца отдавался в висках – вот же я вляпалась! Схватила телефон и написала Лоренцо: «Не приходи». И потом совершила неслыханную вещь: отключила его.
Засунув голову под подушку, я начала успокаивать себя, повторяя: все равно он не придет, на что это похоже, не может же он так прийти. И это сработало – утомившись, я заснула.
* * *
Я проснулась через час – резко, от кошмара. С мокрыми от пота волосами, голая, в ознобе. Продолжая видеть черный силуэт, ухватившийся за подоконник и неотрывно за мной следивший. И тут я вытаращила глаза: кто-то и правда смотрел на меня в просвет между занавесками.
– Элиза, – бормотал он, тихо постукивая в окно.
Я прикрылась простыней.
Он продолжал стучать.
Я сидела в кровати и не могла пошевелиться, только глядела на него.
Меня освещала луна, а он был против света.
Я различила очертания. Чужие. Знакомые.
– Элиза.
Я ужаснулась, что отец может услышать; вскочила, завернувшись в простыню, подбежала к окну, приоткрыла его. И на расстоянии ладони увидела лицо Лоренцо. Он двумя руками держался за внешний подоконник, упершись ногами в стену.
– Как ты сюда забрался?
– Залез на скутер, подпрыгнул – как еще? Потом он упал, и я больше не могу, пусти меня.
– Но отец дома! – шепотом крикнула я.
– Пожалуйста, я уже рук не чувствую, сводит все.
Я увидела, как блестят его глаза, а луна серебрит волосы. Почувствовала аромат, манящий и лишающий рассудка. И распахнула окно.
Лоренцо подтянулся, перелез и оказался внутри. Я отступила назад, глядя на него – из плоти и крови, среди ночи, в моей комнате.
– Который час?
– Два, – ответил он, разминаясь.
– И долго ты там висел?
– Минут пятнадцать, наверное. Я тебе раз тридцать звонил, но ты все время была недоступна. Даже скутер тебя не разбудил, когда устроил мне тут представление.
– Говори потише!
Лоренцо сделал шаг в мою сторону:
– Клянусь, он нас не услышит.
Он видел, как я сплю. Он был здесь.
– Уходи.
– Ты сама написала, чтоб я пришел, Моранте. И я бы ждал до утра, я бы ждал, пока ты не проснешься.
Я стояла в простыне, с остатками помады на губах.
– А с кем ты был, чем занимался?
Он не ответил. Огляделся вокруг: смятый спортивный костюм в углу, книги на полках, пузырек с лаком для ногтей на столе, карта Пьемонта и афиша концерта Rancid в «Вавилонии» на стене.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.