Текст книги "Дневники 1862–1910"
Автор книги: Софья Толстая
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 46 страниц)
1905
14 января. Хочу отдать и этот дневник на хранение в Исторический музей, но мне захотелось написать еще, как начали мы этот новый год.
Вхожу я утром 1 января к Льву Николаевичу, целую его, поздравляю с Новым годом. Он писал свой дневник, но перестал и пристально посмотрел на меня. «Мне жаль тебя, Соня, – сказал он, – тебе так хотелось играть со скрипкой сонаты, и тебе не удалось». (А не удалось потому, что и он, и дети отклонили это, и я огорчилась накануне.) – «Отчего жаль?» – спрашиваю я. «Да вот вчера скрипача отклонили, да и вообще ты несчастлива, и мне ужасно жаль тебя». И вдруг Л. Н. расплакался, стал меня ласкать и говорить, как он меня любит, как счастлив был всю жизнь со мной. Я тоже заплакала и сказала ему, что если я иногда не умею быть счастлива, то я сама виновата и прошу его простить меня в моем неустойчивом настроении.
Л.Н. с новым годом всегда как будто подводит итоги жизни; а на этот раз перед самым новым годом Павел Иваныч Бирюков, которого вернули только что из ссылки – из Швейцарии – всё время читал дневники Л. Н. и его письма ко мне, и Л. Н. часто заглядывал и прочитывал кое-что. Перед ним промелькнула вся его жизнь, и вот он говорил Павлу Ивановичу, составляющему его биографию, что лучшего счастья семейного он не мог мечтать, что я во всем дополняла его, что он никого не мог бы так любить… И я радовалась, когда Павел Иваныч мне это рассказывал.
10 января, в ночь на 11-е, вернулся, слава богу, наш Андрюша с войны; его отпустили на год. Он болен головой и нервами. Всё так же ребячлив, но война оставила свои следы, и, кажется, он переменился к лучшему. Война, ужасающая по своей жестокости. Не говоря о простой стрельбе, людей мученически казнят: бьют шашками и штыками, не добивая, отбрасывают умирать в жестоких мучениях; жгут, связав предварительно, людей на кострах; устраивают волчьи ямы, куда, провалившись, человек попадает на кол… и т. д. И это люди!.. Я совершенно не понимаю и страдаю ужасно, когда слышу об озверении людей и бесконечной войне.
Лев Николаевич пишет статью [ «Об общественном движении в России»] о том, как должно правительству действовать, и о требованиях конституции, и о земском съезде. Вчера он ездил до Тулы верхом, а вернулся в санях, и ничего – молодцом.
Ужасные события в Петербурге. Там стачка 160 тысяч рабочих. Призвали войска, убили, говорят, до 3000 людей. Было два покушения на царя. Вообще времена смутные и тяжелые.
1908
7 сентября. Очень давно не писала своего дневника. Пришла к той поре старости, когда предстоят два пути: или подняться выше духовно и идти к самосовершенствованию, или находить удовольствие в еде, покое, всякого рода наслаждениях от музыки, книг, общества людей. Боюсь последнего. Жизнь поставлена в тесные рамки: постоянное усиленное напряжение в уходе за Львом Николаевичем, здоровье которого стало видимо слабеть. Когда ему хуже, то на меня находит какой-то ужас бесцельности и пустоты жизни без него. Когда ему лучше, я как будто готовлюсь к этому и убеждаю себя, что буду свободна для той же цели – служения Льву Николаевичу – тем, что соберу его рукописи в порядке, перепишу их: перепишу все его дневники, записные книжки, всё то, что касалось его творчества.
В настоящее время он опять в катающемся кресле с неподвижно положенной ногой, которая слегка припухла. Воспаления нет, и боли нет. Сам он что-то слаб.
Постоянно живущих нас в Ясной Поляне теперь: Лев Николаевич, я, дочь Саша, доктор Маковицкий, Варвара Михайловна Феокритова, как помощница и подруга Саши, и секретарь Льва Николаевича Николай Николаевич Гусев, которому ежедневно утром Л. Н. диктует поправки и новые мысли во вновь составляемый «Круг чтения».
Пережили юбилей восьмидесятилетия Льва Николаевича. В общем – сколько любви и восхищения перед ним человечества! Чувствуется это и в статьях, и в письмах, и, главное, в телеграммах, которых около 2000. Всё я собираю и намереваюсь отдать на хранение в Исторический музей в Москву. Так и будет называться: «Юбилейный архив».
Были и трогательные подарки: первый был от официантов петербургского театра «Буфф» с прекрасным адресом. Подарок этот – никелированный самовар с вырезанными на нем надписями «Не в силе Бог, а в правде», «Царство божье внутри вас есть», и 72 подписи. Потом прислали художники прекрасный альбом с акварельными рисунками. Много портретов Льва Николаевича; от торжковских кустарей прекрасная вышитая кожаная подушка; от кондитера Бормана четыре с половиной пуда шоколада, из которого 100 коробок для раздачи яснополянским детям. Еще от кого-то 100 кос нашим крестьянам; 20 бутылок вина для желудка Льву Николаевичу. Еще ящик большой папирос от фабрики «Оттоман», который Лев Николаевич с благодарным письмом отправил назад, так как он против табака и куренья.
Были и злобные подарки, письма и телеграммы. Например, с письмом за подписью «Мать» прислана в ящике веревка и написано, что «нечего Толстому ждать и желать, чтоб его повесило правительство, он и сам это может исполнить над собой». Вероятно, у этой матери погибло ее детище от революции или пропаганды, что она приписывает Толстому.
В день рождения Льва Николаевича собрались за столом следующие лица: он сам, я, четыре сына – Сережа, Илья, Андрюша и Миша. Лева в Швеции, ждет родов жены. Из дочерей одна Саша, а Таня была незадолго до 28-го, приезжала к моему рождению и теперь не решилась оставить дочку свою вторично. Потом были: Михаил Сергеевич Сухотин, Михаил Александрович Стахович, супруги Гольденвейзеры, отец и сын Чертковы, Марья Александровна Шмидт, Иван Иванович Горбунов, англичанин m-r Wright, привезший адрес от английских писателей, Митя Кузминский, жены сыновей Маша (Зубова) и Соня (Философова), а вечером приехала и вторая жена Андрюши Катя. Потом приехала Галя Черткова и пришли супруги Николаевы.
Настроение было тихое, спокойное и умиленное у всех, начиная с Льва Николаевича, который только что выздоровел и выехал в кресле к обеду. Чувствовалось что-то любовное и извне – от всего мира, – и в душе каждого из присутствовавших в этот день. Когда вечером Лев Николаевич ложился спать и я, по обыкновению, затыкала ему за спину теплое, мною вязанное одеяло, он мне сказал: «Как хорошо! Как всё хорошо! Только за всё это не было бы какое-нибудь горе…» Пока Бог миловал.
Сегодня Лев Николаевич чувствует себя недурно. Обедал с нами, ел охотно и рассказывал, что получил письмо от какого-то незнакомого полковника, спрашивающего его, на какой лошади он ускакал от чеченцев на Кавказе.
Дело было так: собралась ехать так называемая на Кавказе в то время оказия. Ехали в экипажах и верхами, а сопровождали солдаты. Желая погарцевать и похрабриться, трое отделились от оказии и поскакали вперед: Лев Николаевич, его кунак (приятель) Садо и Полторацкий. Под Львом Николаевичем была высокая серая лошадь, дорогая, красивая, но тяжелая, с прекрасным проездом, иноходец. Дорогой Садо предложил поменяться лошадьми, чтоб Лев Николаевич испробовал резвость ногайской породы (лошади Садо). Только они поменялись, вдруг им навстречу из-под горы показались вооруженные чеченцы. Ни у Льва Николаевича, ни у Полторацкого не было оружия. Полторацкий был на плохой артиллерийской лошадке, он отстал, в него выстрелили, попали в лошадь, а его изрубили на месте шашками, но он остался жив. В то время как Садо, махая ружьем, что-то по-чеченски кричал своим землякам, Лев Николаевич успел ускакать на быстроногой маленькой ногайской лошадке своего кунака. И так опять-таки случай спас жизнь Толстого.
После обеда Лев Николаевич играл в шахматы с Гольденвейзером, а потом слушал его же игру на фортепьяно. Третий scherzo Шопена, эскиз Аренского и две баллады Шопена, из коих вторую Гольденвейзер сыграл превосходно, с вдохновением, сообщившимся всем.
Моя жизнь вся сводится к материальным заботам. Приезжал подрядчик, делали сметы на перестройку пола у Саши, на починку бани, кучерской, постройку птичника и т. д. Даже просто погулять нет возможности; то сидела с Львом Николаевичем, а то дела. А как я люблю природу: смотрю на покрасневшие клены и хочется их написать. Люблю искусство; иду по полю, а мысленно твержу стихи Тютчева: «Есть в осени первоначальной короткая, но дивная пора…» Слушаю, как играет Гольденвейзер, и всё мое существо стремится опять заняться музыкой… И так всю жизнь неудовлетворенные порывы и строгое исполнение долга. Теперь порывы затихают: передо мной спустилась та стена, предел жизни человеческой, которая останавливает эти жизненные порывы, эту художественную тревогу. «Не стоит, скоро всему конец!» Останется молитва; но и та холодеет перед тяжелой, житейской, материальной жизнью. Бросить ее, бросить всё… Но на кого?
8 сентября. Встала поздно, пошла узнать о Льве Николаевиче; у него вчера в ночь сделалась сильная изжога. Подошла к сетке балконной двери из кабинета Льва Николаевича, а он, увидав меня, радостно воскликнул: «А, Соня!», что мне было очень приятно.
Сегодня он составил с Гусевым благодарственное письмо всем, почтившим его восьмидесятилетие. Гусев мне прочел это письмо вечером, и я сделала кое-какие поправки и замечания, с которыми согласились и Гусев, и сам Лев Николаевич.
Саша уехала в Тулу с Варварой Михайловной на концерт. Приезжал Николай Васильевич Давыдов, и как хорошо с ним провели день. Много беседовали о литературе, причем все ужасались порнографии, бездарности и грубой смелости современных писателей. Говорили о смертной казни, бессмысленность и бесполезность которой описывал Давыдов. Да и о многом другом беседовали с ним, Львом Николаевичем, Хирьяковым и Николаевым. Дни летят как-то бесплодно, что мне грустно; точно что-то теряешь драгоценное, и это драгоценное – время, последние годы твоей жизни и жизни близких.
10 сентября. Хозяйство меня затягивает. Сегодня распорядилась копать картофель. Прихожу в поле – никого. Все ушли обедать. Мальчик лет четырнадцати, заморыш, караулит картофель, всё поле от расхищения. Я ему говорю: «Что же ты сидишь, не собираешь картофель?» Взяли мы с ним кошелки, пошли работать; копали вдвоем картофель и собрали в кошелки, пока пришли поденные. Много веселей работать, чем быть хозяйкой и погонять работающих. Мое вмешательство как бы всех подогнало, и убрали в один день очень много. Сортировали, носили в подвал, я и тут наблюдала и даже помогала. Стражники удивленно смотрели на мою работу.
Льву Николаевичу нынче лучше; нога совсем прошла, он сегодня ходил один; да и весь он бодрее. Много работал над своим «Кругом чтения», потом слушал музыку и играл вечером в винт с племянницей Лизой Оболенской, приехавшей сегодня, с дочерью Сашей и Варварой Михайловной. Лег рано. Тихо на воздухе, 10° тепла, всё еще зелено; флоксы прелестны перед моими окнами, да и везде.
12 сентября. Чтение газет и отыскивание в них имени Льва Николаевича берет много времени и тяжело на мне отзывается. Передо мной проходит тяжелая русская жизнь; читая их, точно что-то делаешь и узнаешь – а в сущности ни к чему. Делаю вырезки и наклеиваю их в книгу. Собрала семьдесят пять газет 28 августа; есть и журналы. Любви к Льву Николаевичу много, понимания настоящего мало. Сегодня я окончательно редактировала и переписала письмо Л. Н. в газету с обращением благодарности всем, почтившим его 28 августа.
Ясный, свежий, блестящий день; к вечеру 3° тепла. Много ходила по разным хозяйственным делам, вспоминала стихи Фета, присланные мне когда-то со словами: «Посылаю вам (к именинам) свой последний осенний цветок, боюсь вашей проницательности и тонкого вкуса». Стихи начинаются словами: «Опять осенний блеск денницы…» Особенно хорошо вышло:
И болью сладостно-суровой Так радо сердце вновь заныть…
Это настоящее осеннее чувство.
Приходил к Льву Николаевичу какой-то рыжий босой крестьянин, и долго они беседовали о религии. Привел его Чертков и всё хвалил за то, что он имеет влияние на окружающих, хотя очень беден. Я хотела было прислушаться к разговорам, но когда я остаюсь в комнате, где Л. Н. с посетителями, он молча, вопросительно так на меня посмотрит, что я, поняв его желание, принуждена бываю уйти.
У Сережи подожгли хлеб, и его сгорело на 4000 рублей.
Л.Н. сидел на балконе, завтракал, а вечером играл в шахматы с Чертковым и беседовал с Николаевым. Здоровье его лучше, и в нем чувствуется какая-то удовлетворенность от любовных к нему отношений людей, и даже умиленность.
13 сентября. С утра решила, что сегодня разочту всех своих яснополянских поденных. К конторе собрались молодые девушки и подростки-мальчики. Взяла я на подмогу себе Варвару Михайловну, потом пришли и моя Саша с Надей Ивановой. Принялись все учитывать билетики, записывать, платить. Девушки сначала пели, потом шуточки разные пускали, ребята весело возились. Раздала я 400 рублей. Дома всё еще занималась этим делом, ставила штемпеля «уплачено» в книги ярлыков. День сегодня тихий, серенький, к вечеру 8°. Саша набрала крупных опенок и рыжиков немножко.
Л.Н. с утра одолевали посетители. Приезжий из Америки русский (Бианко, кажется), женатый на внучатной племяннице Диккенса, просил портрет Льва Николаевича в Америку, где живут три тысячи молокан, назвавших именем Толстого свою школу.
Потом пришло восемь молодых революционеров, недавно выпустивших прокламацию, что надо бунтовать и убивать помещиков. Л. Н. сам их вызвал, когда узнал об их существовании. Старался он их образумить, внушить добрые и христианские чувства. К чему это поведет – Бог их знает.
Потом я застала у Л. Н. юношу. Он сидел такой жалкий и плакал. Оказывается, ему надо идти отбывать воинскую повинность, а это ему противно; он хочет отказаться, слабеет, плачет и остается в нерешительности. Еще приходил старичок из простых побеседовать. Приходили два солдата со штатским, но их уже не пустили, а дали им книги.
Днем Л. Н. сидел наверху на балконе.
Читаю и делаю вырезки все только о Толстом. Сегодня хороша в «Новой Руси» от 12 сентября.
16 сентября. Сегодня Л. Н. в первый раз после двух месяцев сиденья дома выехал в пролетке с Гусевым; сам правил и съездил к Чертковым в Телятинки. У него прекрасный аппетит, и он, видимо, поправляется.
Идет какая-то хозяйственная суета, которая тяжела и заслоняет и жизнь, и мысли о скоро предстоящей смерти. Точно все к чему-то готовятся — точно готовятся к жизни, а ее-то и нет, то есть нет настоящей, спокойной, досужной жизни для тех занятий, которыми занимаешься любя. В этом был всю жизнь и мудр, и счастлив Л. Н.
Он всегда работал по своему выбору, а не по необходимости. Хотел – писал, хотел – пахал. Вздумал шить сапоги – упорно их шил. Задумал детей учить – учил. Надоело – бросил. Попробовала бы я так жить. Что бы было и с детьми и с самим Л. Н.?
17 сентября. Мои именины. Ходила с Варей Нагорновой гулять и восхищалась особенно горячо, по-молодому, красотой осенней природы. Яркое освещение бесконечно разнообразной окраски леса беспрестанно давало такие чудесные картины, что мне безумно хотелось всё воспроизвести, написать масляными красками. Перед домом на клумбе цветет еще одна роза, и опять стих: «Одна лишь ты, царица роза, благоуханна и пышна», как сказал Фет в своих стихах об осени.
Гуляла я еще с Андрюшей и его женой. Приехала Марья Александровна Шмидт и точно праздновала именины. Я не люблю празднества, хотя сегодня мне было очень приятно. Вечером играли в винт: Л. Н., Саша, Андрюша и Варвара Михайловна, а я делала вырезки из газет. Днем Л. Н. катался в пролетке на резиновых шинах с Сашей и Чертковым на козлах. Вчера он тоже катался. Поздно вечером разговорился о своей работе над «Кругом чтения» и начал нам читать различные изречения свои и других мыслителей. По-видимому, он очень занят и любит эту работу. Говорил о внутреннем благе человека, состоящем в его любви ко всем, в постоянном общении с Богом, в стремлении жить, чувствуя и исполняя волю Божию. Никогда Л. Н. еще не определял ясно, в чем он видит волю Божию и как приложить ее в жизни. «В любви», – отвечает он, когда его спрашивают. Но и это не ясно. Всякий чувствует и понимает Бога по-своему; и чем глубже это понимание, тем меньше о нем говорится, тем оно тверже и лучше.
Очень постарел Л. Н. в этом году. Он перешел еще следующую ступень. Но хорошо постарел. Видно, что духовная жизнь преобладает, и хотя он любит и кататься, и вкусную пищу, и рюмочку вина; любит и в винт, и в шахматы поиграть, но точно тело его живет отдельной жизнью, а дух остается безучастен к земной жизни, где-то уж выше, менее зависим от тела. Что-то совершилось после его болезни: что-то новое, более чуждое, далекое чувствуется в Льве Николаевиче, и мне иногда невыносимо грустно и жаль утерянного и в нем, и в его жизни, и в его отношении ко мне и ко всему окружающему. Видят ли это другие?
30 сентября. Всецело отдалась хозяйству. Но это для меня возможно только потому, что сопряжено с постоянным общением с природой и любованием ею. В природу включаю работающий народ. Сегодня ходила в яблочные сады; там сорок человек счищают мох, обрезают сушь, а главное, мажут стволы составом из глины, известки и коровьего навоза. Какая красота эти пестрые фигуры девушек на зеленом фоне еще свежей травы, это голубое небо, желтые, и красные, и бурые деревья! Я долго любовалась одной яблоней – опортовых яблок. Такие переливы красок нежно-желтого, розового и светло-зеленого цвета трудно было бы воспроизвесть, да и вся фигура яблони прелестна.
Потом ходила смотреть, как делают плотину и спуск на нижнем пруду. В саду нарвала еще букет Льву Николаевичу, но ему ничего и никого не стало нужно. Болезнь ли, усадившая его дома и сильно повлиявшая на него, старость ли или стена его толстовцев, а главное – Черткова, почти поселившегося в нашем доме и не оставляющего Льва Николаевича почти никогда одного, – не знаю что, но он стал не только чужд, но даже недобр со мною, да и со всеми. Вчера получено было письмо от его сестры, Марии Николаевны, прекрасное, полное чувства письмо, – Л. Н. его и не прочел.
«Круг чтения» опять весь перечеркнут, переделан, всё переправлено, и бедная Саша всё должна опять переписывать на машинке. Хорошо, что я ей взяла на помощь Варвару Михайловну, а то она совсем надорвала бы и нервы, и глаза.
Переписываю каталоги библиотеки, а то они все разорвались. Работа и скучная, и трудная, но необходимая. Перешиваю зимние платья. Очень скучаю, но не пишу свою «Жизнь» и не занимаюсь никаким искусством. Как часто хочется поиграть; но два рояля стоят в зале, а там никогда нельзя играть… Или едят там, или Лев Николаевич занимается, или спит…
Всё это время читала на всех языках статьи о Л. Н., о нас. Никто его не знает и не понимает; самую суть его характера и ума знаю лучше других я. Но что ни пиши, мне не поверят. Л. Н. – человек огромного ума и таланта, человек с воображением и чувствительностью, чуткостью необычайными, но он человек без сердца и доброты настоящей. Доброта его принципиальная, но не непосредственная.
Дивная погода. Яркое солнце, 11° тепла в тени, лист не облетел, и ярко-желтые березы на голубом небе, прямо перед нашими окнами, поражают своей окраской.
На душе уныло, одиноко, никто меня не любит. Видно, недостойна. Во мне много страстности, непосредственной жалости к людям, но тоже мало доброты. Лучшее, что во мне есть, – это чувство долга и материнства.
Был у нас третьего дня бывший революционер Николай Александрович Морозов, просидевший сначала в Шлиссельбургской, потом в Петропавловской крепости двадцать восемь лет. Всё хотелось послушать о его психологическом состоянии во время сиденья. А он больше рассказывал, как нарочно морили плохой едой, от которой делалась цинга. Цингу лечили, потом опять морили голодом и дурной пищей, так что из одиннадцати посаженных одновременно в крепость остались живы и отбыли срок трое, а восемь человек умерло.
Морозов еще свежий на вид, женился в прошлом году. Говор его какой-то глухой. Сам жизнерадостный и весь поглощенный интересом к астрономии. Уже он написал и напечатал книгу об Апокалипсисе, и все его работы состоят в том, чтобы найти связь старых священных писаний с астрономией. Приезжал Морозов со старушкой, своей старой приятельницей Лебедевой, и пробыли они один вечер.
8 декабря. Хочется мне записать то, что я случайно слышала. Чертков, который бывает у нас каждый день, вчера вечером пошел в комнату Льва Николаевича и говорил с ним о крестном знамении. Я невольно из залы слышала их разговор. Л. Н. говорил, что по привычке иногда делает крестное знамение, точно если не молится в эту минуту душа, то тело проявляет знак молитвы. Чертков ему на это сказал, что легко может быть, что, умирая или сильно страдая, Лев Николаевич будет креститься рукой и окружающие подумают, что он перешел или желает перейти в православие; и чтоб этого не подумали, Чертков запишет в свою записную книжку то, что сказал теперь Лев Николаевич.
Какое ограниченное создание этот Чертков, и какая у него на всё узкая точка зрения! Ему даже не интересна психология души Льва Николаевича в то время, как он один сам перед собой и перед Богом осеняет себя крестным знамением, которым крестили его и мать, и бабушка, и отец, и тетеньки, и его же маленькая дочь Таня, когда она вечером прощалась с отцом и, быстро двигая маленькой ручкой, крестила отца, приговаривая: «Пикистить папу». Черткову надо всё записать, собрать, сфотографировать – и только.
Интересен его рассказ, как к нему пришли два мужика и просили принять их в какую угодно партию, что они под чем угодно подпишутся и чем угодно: чернилами, кровью – на всё согласны, лишь бы им платили деньги. Произошло это оттого, что у Черткова набрано в его доме столько всякого сброду, живут и едят тридцать два человека. Дом большой и весь полон. В числе других живут четыре парня, товарищи сына Димы, просто молодые ясенковские мужики, которые, не делая ровно ничего, кушают вместе с господами и получают по 15 рублей в месяц. Им завидуют. Там же живут с матерью мои бедные, брошенные моим сыном Андрюшей внуки – Сонюшка и Илюшок. Я их не могу видеть без горести.
У нас поломали во флигеле все замки, побили стекла; украли мед из улья. Я ненавижу народ, под угрозой разбоя которого мы теперь живем. Ненавижу и казни, и несостоятельность правительства.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.