Текст книги "Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года"
Автор книги: Владимир Булдаков
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Революцию стали считать бескровной. Случившийся переворот идеализировали. Не составляли исключения даже профессионалы. Выдающийся криминолог, давний противник смертной казни М. Н. Гернет даже через два месяца уверял, что «в большинстве мест не было пролито ни одной капли крови», уголовники стали «исправляться», а «преступники и пропойцы с Хитрова рынка… пришли и, отдавая спирт, принесенный им прежними полицейскими для спаивания их, говорили, что и они хотят идти новою честной дорогой».
Это не помешало ему рассказать о диких случаях самосуда в различных регионах, включая сожжения и утопление воров. Характерно, что участники расправ порой не сознавали преступность своих деяний, заявляя, что это вовсе не самосуд, но «мирской приговор».
Страх перед возвратом к старому заставлял демонизировать царский режим. Примечательно, что о министрах, против которых ранее направлялось острие либеральной критики, почти забыли. Главным объектом поношений стала царская чета: Александре Федоровне приписывалась связь с Распутиным, ее супругу – беспробудное пьянство. Императрицу непременно изображали в платье сестры милосердия, при этом утрировалась ее нерусская – немецкая – внешность. На многочисленных карикатурах того времени постоянно появлялись также изображения попа – то предающегося чревоугодию, то палящего из пулемета по восставшим. В целом поток диффамаций отражал скорее уровень отвращения к старому режиму, нежели степень грехопадения старой власти.
ВОСТОРГИ ПОБЕДЫ
Атмосфера первых дней после победы Февральской революции запечатлена в истории как всеобщее ликование, всепрощенчество и разгул митинговой стихии. Н. В. Краинский зло утверждал:
Все, что люди говорили, было или ложью, или сплошным бредом. Сплетни, легенды, слухи, передаваемые по беспроволочному телеграфу человеческой мысли, ширились с небывалой быстротою. Ссорились, пререкались, обвиняли друг друга в провокаторстве…
Можно объяснить происходящее проще. Людям казалось, что произошло чудо. На этом фоне привычные слова отделились от новых смыслов. Последние, в свою очередь, оказывались следствием трибунной аффектации. Анархист А. Горелик восторгался:
И от одного дуновения ветра, почти без человеческих жертв, рухнул карточный домик, домик Романовых, как только российский народ перестал его боготворить… В с е стали революционерами. В с е стали руководителями народа.
На кадрах кинохроники мартовских дней 1917 года среди демонстрантов можно разглядеть фигуру Александра Блока. По свидетельству художника Ю. Анненкова,
в 1917–1919 годах Блок, несомненно, был захвачен стихийной стороной революции. «Мировой пожар» казался ему целью, а не этапом. Мировой пожар не был для Блока даже символом разрушения: это был «мировой оркестр народной души». Уличные самосуды представлялись ему более оправданными, чем судебное разбирательство.
Разумеется, Анненков задним числом кое-что присочинил. Однако несомненно, что поэтические натуры готовы были, на манер анархистов, вообразить, что «разрушение – это созидание». Простые люди обычно пытались убедить себя в историческом величии событий. В семьях состоятельных обывателей происходящее поначалу воспринималось с раздражением. «…Проснулся полуголодный, разъяренный зверь толпы и протянул вперед жадные руки, – записывала в дневнике 15-летняя гимназистка 24 февраля 1917 года. – „Хлеба… хлеба!..“ Грешно в такое время… думать о личной выгоде…» Через день ей сделалось «страшно, тревожно и беспокойно», однако 28 февраля ей уже показалось, что «беспросветный мрак рабства развеялся и светлый золотой луч свободы поднимает дух народа и указывает ему широкий путь счастья, жизни и воли»5353
Островская С. К. Дневник. М., 2013. С. 81–82, 84.
[Закрыть].
Революция несла с собой своего рода протестную семиотику. В Петрограде «сжигали „всю птицу“ – романовские гербы». Кое-кто возражал: «сжигая всю птицу, мы отрекаемся от всей России». Таких не слушали: важно было избавиться от всех символических напоминаний о прошлом – от гербов до офицерских погон.
Так было не только в Петрограде. В Москве 28 февраля был образован особый организационный совет из 150 человек, одновременно там возник городской Совет рабочих депутатов. По городу двигались толпы народа с пением революционных песен и красными флагами. Историк А. В. Орешников 1 марта так описывал настроение в Москве: «Народу всюду масса, настроение, как в пасхальную ночь, радостное». В Первопрестольной забастовщики принялись разоружать солдат, но, не встретив сопротивления, великодушно оставили им винтовки. Говорили, что особенно преуспел в этом Н. А. Бердяев. Он «самолично взял» Манеж: «Вошел внутрь и так грозно закричал на солдат: „Чего вы не сдаетесь?“, что те мгновенно положили оружие». Затем толпы стали арестовывать полицейских, не обошлось без издевательств. Сообщали также, что некие личности под шумок «реквизировали помещение одного кафешантанчика, слопали весь балык в буфете». В 6 часов вечера были открыты двери Бутырской тюрьмы. На Красной площади при десятиградусном морозе был устроен парад: это «было до крайности эффектно, хотя в задних рядах замечалось безобразие: солдаты в строю курили». Впрочем, другие наблюдатели подмечали, что духовенства было немного, молебен запоздал на 1,5 часа, «было неблагоговейно». Примечательно, что по случаю парада были отменены концерты и лекции. Сообщали также, что в эти дни бронзовому Пушкину на Тверском бульваре
воткнули за обшлаг рукава правой руки и под мышку два красных флага, а на постамент один флаг с надписью – стерлось, не разберешь, а в другой знамя, на котором написано: «Товарищ, верь…»
На постаменте в венке поместили «горшочек красных тюльпанов». Был «революционизирован» даже памятник известному германофобу генералу М. Д. Скобелеву: к сабле привязали кусок красной материи, правая рука тоже была обвязана красным, а у солдата, расположенного сбоку, появилась красная перевязь через грудь. Украсился флагами и памятник Минину и Пожарскому. В Петрограде «революционизировали» знаменитый памятник Александру III. Какой-то шутник нацепил на бронзового коня красный бант, и «грузный всадник на грузном коне, казалось, смотрел на шумящее море голов с изумлением и злобою»5454
Зарин А. Первая годовщина Великой Русской Революции. 27 февраля 1917 – 12 марта 1918 г. Пг., 1918. С. 16.
[Закрыть]. «От Питера осталось гнетущее впечатление – винегрет из красных бантов и флагов, наглых рож в солдатской форме, вальпургиевой ночи на Марсовом поле…» – сообщал наблюдатель. Но в других местах был «восторг». Несмотря на негативные впечатления, он уверял себя, что «нигде в мире революция не проходила так удивительно хорошо…».
Обычно интеллигенты не замечали сопутствующих революции нелепостей и безобразий. Некоторые искусственно взвинчивали себя, отгоняя смутные страхи, другие просто теряли голову от наплыва эмоций. Люди, привыкшие к безнадежности существования «при царе», воспринимали произошедшее как чудо. Из Сарапула (Вятская губерния) будущий офицер писал из учебной команды 4 марта 1917 года:
Кадетская газета 5 марта уверяла, что «история должна навсегда запечатлеть настоящую революцию как восьмое чудо света». Философ С. Н. Булгаков, выступая 16 марта 1917 года на собрании московских писателей с речью «О даре свободы», утверждал:
Родина наша вступила на новый исторический путь… В мировой истории перевертывается новая страница… Народ русский вступает в пору исторической зрелости… Теперь до последней глубины раскроется его душа… Политическое освобождение явилось актом народной самообороны в великой войне, порождением патриотической тревоги: истоки ее не в буйстве, но в почитании, не в ненависти, но в любовной заботе о родине.
Подобным самообольщениям (пусть с осторожными оговорками, как у Булгакова) предавались тогда многие правые деятели. Между тем «революционные» восторги подчас оборачивались актами вандализма. В Вятке публичной библиотеке имени Николая I поспешно присвоили имя А. И. Герцена, в Ирбите солдаты свергли памятник Екатерине II, в Екатеринбурге в процессе избавления от «романовского наследия» пострадали гербы Бельгии и Франции, памятные доски, связанные с историей города. Люди словно ослепли от восторга. Все чего-то требовали, а «чего „требовали“ – неизвестно…», – комментировал происходящее наблюдатель в Челябинске. Лишь немногие писали о «печальной Пасхе» на фоне бесконечных революционных празднеств, о том, что «старая Россия умерла… но новой России еще нет, а будет ли она, кто знает». О насилии, творимом толпами, предпочитали не упоминать – проще было считать, что революционеры защищаются от реакции. Искусствоведу Н. Н. Пунину происходящее виделось так:
Настроение праздничное, народу много… интеллигенции нет, офицеров разоружают, стрельба реже, но автомобили носятся во всех направлениях. Войско дезорганизовано, ходят толпами, пьяных мало, отдельные воинские патрули без офицеров пытаются поддержать порядок. Неужели действительно творческие силы социализма будут реализованы? Мой народ, сумеешь ли ты стать, наконец, величайшим народом?
Начало революции, как и начало войны, вызвало глобалистские надежды. Некоторые интеллигенты даже полагали, что «наш переворот даст сигнал к перевороту в Болгарии и к восстанию в немецкой Польше». Казалось, что в благие намерения «свободной России» должен уверовать весь мир. Бывший марксист П. Б. Струве (некогда посылавший книги В. И. Ленину в ссылку, а позднее заслуживший от него кличку Иуда) заявил, что «теперь Россия пойдет вперед семимильными шагами». Когда С. Л. Франк припомнил ему эти слова в эмиграции, он ответил лаконично: «Дурак был». И таких «дураков» имелось в избытке. Вспоминали «семью одного очень симпатичного и милого генерала, бывшего лейб-гусара и генерал-губернатора, который, как и вся его милая семья, положительно потерял рассудок и ликовал».
Ощущение, что событиями и людьми движут непонятные импульсы, заставляло даже образованных людей утрачивать логику и давать волю чувствам. Только со временем происходило возвращение к реальности, причем выяснялось, что она не имела ничего общего с былыми ожиданиями. У истории собственные законы, и потому она нравственно нейтральна. Между тем люди, находясь внутри нее, не замечают, что интенсивное извержение их светлых надежд и благородных эмоций может породить не только социальную неразбериху, но и кое-что похуже.
Буржуазная пресса «вдруг» принялась славословить победоносный пролетариат. «Могучей массой, стройными рядами подходят рабочие к площади, – такие восторженные фразы появились на страницах либеральных газет. – Высокий богатырь-рабочий в дюжих руках несет древко красного флага. Дружно, в шаг рабочие поют „Варшавянку“». Восторги такого рода имели сложную природу. С одной стороны, либеральная общественность готова была отождествить себя с «безвинным» пролетариатом – коллективным страдальцем от старого строя. С другой – в коллективном восторге она спешила сблизиться с новым источником силы. Наконец, задабривая пролетариат, можно было надеяться ввести его разрушительные устремления в безопасное для образованных слоев русло. Образованные слои при всем своем неприятии самодержавия боялись неизбежно идущего ему на смену хаоса.
Красная гамма неслучайно стала идеологизированным «цветом времени», подхваченным и превращенным затем большевиками в государственную символику. Однако скоро в восторги по поводу «перекрашивания» культурного пространства вкрались фальшивые ноты. Так, буржуазная газета сообщила о некой столичной курсистке, пожертвовавшей модную красную блузку на изготовление красных бантов. В Москве 2 марта объявили праздник «Красного флага и красной ленточки». Это обернулось странной манифестацией: на площадь вывели полицейских собак, украшенных пресловутыми ленточками. Прошла череда своеобразных митингов: детей от 9 до 16 лет собирали в уголке Дурова, свои митинги устраивали глухонемые и кухарки, швейцары и лакеи.
Увы, крайностей революционных восторгов, перерастающих то ли в шутовство, то ли в лицемерие, не хотелось замечать. 23 марта 1917 года в «Приволжской правде» было опубликовано стихотворение А. А. Богданова (давнего идейного конкурента В. И. Ленина) «Песня о красном знамени», написанное в народной стилистике. Оно начиналось так:
Матери и жены, девушки-работницы,
Юные, прекрасные!..
Из шелков багряных,
Из полотен рдяных
Сшейте знамя тонкое,
Сшейте знамя красное!
Анархисты увидели в случившемся нечто иное. Они утверждали, что революция перевоспитала преступников и лишь проститутки представляют собой последний «угнетенный класс». 16 мая 1917 года В. Р. Гольцшмидт, атлет, проповедник «футуризма жизни», предложил выступить с лекцией «Долой рабство законного брака». Устроители застеснялись, появилось «нейтральное» название – «Искания истинной любви и современный брак». Однако Гольцшмидт настаивал: «Необходима революция в нашей физической и духовной жизни». Его повсюду сопровождала «босоножка-футуристка» Е. В. Бучинская, которая исполняла «словопластические танцы».
Лишь у отдельных поэтов красная гамма революции вызывала иные ассоциации. С. С. Бехтеев весной 1917 года в стихотворении «Конь красный» писал:
Как зверь из клетки вековой,
Народ наш выпущен на волю
И, словно дикий конь по полю,
Летит, подхлестнутый молвой…
Впрочем, похоже, что даже этот искренний монархист все еще не вполне определился со своим отношением к произошедшему. А тем временем самодеятельные революционеры не замечали, что в символах прошлого присутствовали те же сакральные цвета: от красного до золотого. Издавна использовались и привычные метафоры неудержимого полета и порыва: орлы, кони. И застой, и смута существовали в рамках одной культуры.
Очень часто революционные восторги подкреплялись «пасхальными» ассоциациями. «Сибирская жизнь» так передавала царившее настроение: «…В сердцах зажглись пасхальные огни, / И с новой властью сердцем и мечтами / Сольемся мы в святые эти дни». 12 марта в «Оренбургском слове» появились такие строки: «Вечная память погибшим в борьбе… Мы умиравшую Русь воскрешаем». 15 марта там же был опубликован «Гимн празднику свободы» с такими словами:
Ликуйте… пал старый строй,
Нет ему больше возврата,
Нет Каинов прежних, их свергли долой!
Теперь не пойдет брат на брата.
Налицо были обычные революционные самообольщения. И. Северянин отличился такими довольно корявыми строками:
Народу русскому дивитесь:
Орлить настал его черед!
Восстал из недр народных витязь
И спас от деспота народ.
Звучал и мотив отмщения. Анонимный автор в «Пермской земской неделе» писал: «Колышутся красные волны / И грозный несется напев!» Автор, выступавший под псевдонимом Изгнанник, поместил в «Оренбургском слове» «Песнь рабочих», где заявил: «Мы скованный мир ненавидим / И ложным богам не кадим; Грядущую правду мы видим…» и т. д. В той же газете некий гражданин утверждал: «…Солнце горит… / Светильник тиранов навеки разбит / И к прошлому нет возвращенья». Но оптимистами обычно оставались только самодеятельные пролетарские и крестьянские поэты. В отличие от них мэтр В. Я. Брюсов в стихотворении «В мартовские дни» предупреждал:
Приветствую Победу… Свершился приговор…
Но, знаю, не окончен веков упорный спор,
И где-то близко рыщет, прикрыв зрачки, Раздор.
Историк М. М. Богословский (будущий советский академик) также испытывал тревогу:
В газетах продолжается вакханалия, напоминающая сцены из Реформации XVI в., когда ломали алтари, бросали мощи, чаши, иконы и топтали ногами все святыни, которым вчера поклонялись. Прочтешь газету – и равновесие духа нарушается… Переворот наш – не политический только… Он захватит и потрясет все области жизни – и социальный строй, и экономику, и науку, и искусство, и я предвижу даже религиозную реформацию.
Человек склонен верить во власть, но только в свою власть. «Чужая» власть ассоциируется с голым насилием. Это возбуждает недовольство у людей, привыкших приписывать власти сакральное содержание. Известному монархисту Б. В. Никольскому события февраля 1917 года сначала показались «бунтом черни, заставшим всех врасплох», действиями «трусливой, неорганизованной и присматривающейся к безнаказанности» толпы. Но уже 28 февраля он «утешил» себя тем, что «ликвидация династии, видимо, неизбежна» как часть «стихийного восстания против немецкого гнета». Действительно, многие «революционные» расправы того времени происходили под антинемецкими лозунгами. А следовательно, «перевернулась великая страница истории… переворот совершился, династия кончена и начинается столетняя смута, – если не более, чем столетняя». Эмоции контрреволюционеров иной раз наиболее убедительно указывают на необратимость революционных событий.
Незаметно накатывал страх перед неведомым. Приблизительно с середины марта в газетах стали утверждаться характерные рубрики: «аграрные беспорядки», «эксцессы в деревне» и т. п. Сквозь «детское» революционное бодрячество проглядывал испуг неуверенного в себе человека. На картине А. Лентулова «Мир. Торжество. Освобождение», появившейся вскоре после Февраля, бросается в глаза не только непонятная – то ли клоунская, то ли бесовская – фигура, но и сочетание необычных для него резких и тревожных цветов.
Революцию можно было увидеть по-разному. «Дни великие и страшные», – записывал 2 марта 1917 года в дневнике историк А. Н. Савин и задавался вопросом: «Что будет, если подымутся низы?» А тем временем в психиатрические лечебницы «стало поступать небывалое количество психических больных» – даже намного больше, чем в первые дни войны. Впрочем, некоторые догадывались, что
Психиатры поясняли: вспышка шизофренического психоза является реакцией на сильное эмоциональное потрясение. С другой стороны, позднее было признано, что сама по себе масса – явление «имплозивное» (Ж. Бодрийяр). Но кто способен определить величину критической массы эмоций?
Были и явления неумеренно оптимистического порядка. Так, группа «Родина и армия» обратилась ко всем воинским чинам с призывом довести войну до победы и «освободить разрушенные и угнетенные Польшу, Украину, Сербию, Армению, Румынию, Бельгию и Эльзас-Лотарингию». «Уверенность, что уход Николая II с его кликой от власти поднимет боеспособность армии, переродит страну и даст ей победу, заставляла тянуться к революции самых закоренелых ретроградов»5757
Чемоданов Г. Н. Последние дни старой армии. М.; Л., 1926. С. 65.
[Закрыть], – отмечал позднее полковник старой армии. Таким образом, во всеобщем восторге сошлись весьма разнородные элементы. Между тем из армии в середине марта писали: «Страшно за будущее, страшно за идею и страшно за свою маленькую личную жизнь, не так страшно было пуль и снарядов вражеских, как этой разрухи, этой неуверенности в завтрашнем дне, этой полной развинченности, которая вот-вот водворится на том месте, которое ждало твердой спокойной ясной власти»5858
Письма с войны 1914–1917. М., 2015. С. 739.
[Закрыть].
Но революционные толпы ощущали происходящее иначе. В Москве солдаты из крестьян добродушно объясняли «дедушке» И. И. Восторгову (расстрелянному большевиками в 1918 году), что «на позициях уже решило большинство солдат не воевать дальше, а бросить фронт и идти домой…». Столичные рабочие с улюлюканием вывозили на тачках ненавистных мастеров и представителей администрации, требуя хороших начальников, в провинции мастеровые расправлялись с «провокаторами», а крестьяне не преминули разгромить ряд помещичьих имений. Впрочем, репрессивность толп казалась преходящей.
Сообщали и такое:
Вместо работы люди занимаются только собраниями и выработкой новых требований. Это страшно отразилось на качестве и количестве выработки… На фабриках учреждены комитеты из рабочих, из них очень многие… не разбираются даже в самых простых вещах… наиболее крикливые попадают в Советы… и там уже орудуют вовсю…
Разумеется, информацию такого рода надо отнести к злопыхательской. Народную «темноту» характеризовали такими стереотипными примерами: «Оратор кричит: „Долой монархистов!“» Публика соглашается: „Долой монахов!“» Однако информация оказывалась стереотипной, как и ставшая знаменитой фраза: «Какую хочешь республику проводи, только дай царя получше»5959
О революции, о войне и о земле (письма солдат и крестьян). Первая дюжина писем с приписками Старого учителя. Пг., 1917. С. 12.
[Закрыть].
Случались поразительные, но по-своему закономерные метаморфозы массового воображения. Так называемое пролетарское сознание вовсе не являлось социал-демократической выдумкой, подхваченной советской историографией. После Февраля едва ли не все люди наемного труда отождествляли себя с пролетариями – прочие назывались буржуями.
Кого только не называют теперь «буржуем»? – сетовал умеренно-социалистический автор. – Рабочие называют буржуями всех нерабочих, крестьяне – всяких «господ», включая сюда… почти всех, одетых по-городскому; социалисты называют буржуями всех несоциалистов… 6060
Кабанов Н. А. Что такое «буржуй». М., 1917. C. 1.
[Закрыть]У нас теперь словом «буржуй» бросаются направо и налево, – отмечал другой автор. – Выходит так, будто «буржуи» вдруг повылезли откуда-то сотнями и тысячами и облепили нас как клопы на постоянном дворе 6161
Ртищев И. А. Кто из нас буржуй? М., 1917. С. 6.
[Закрыть].
Напротив, пролетарий стал своего рода символическим «страдальцем» не только от старого режима, но и от «буржуев». Отсюда «странные» идентификационные завихрения людей, вроде бы далеких от пролетарской среды. На «буржуя» особенно обижались интеллигенты. Происходящее высмеивали, но карнавал переодеваний казался нескончаемым.
Из дореволюционных текстов пролетарских поэтов видно, что известного рода теории не просто проникли в среду рабочих, но и смыкались там с известного рода иллюзиями, фантазиями, утопиями. До революции в них доминировала лексика духовной обездоленности, преобладали мотивы грусти, печали, скорби, угрызений, муки, жертвенности, страдания, тоски, меланхолии, томления. Вместе с тем фабричное производство порождало стремление слиться с рабочим коллективом ради материализации своих надежд. Это сочеталось с элементами своеобразного идолопоклонства Машине. Отсюда иллюзии приумножения индивидуальных сил и возможностей. «Я могуч, – писал крестьянский поэт Н. Власов-Окский (тверской левый эсер). – Мне мир сей тесен. / Я про новый мир пою». Пессимизм «безвременья» сменился у него на безудержный оптимизм. Возникло ощущение «красного чуда»:
Красные флаги, красные банты,
Красные песни, красные речи…
Красные люди, красное дело
Дружно свершили…
Социалистические надежды на мировую революцию легли на благодатную почву. «Красные Зори горели Пожарами. / Вот-вот займется весь мир!» – утверждал он в стихотворении «Красный пир». Опоэтизированный красный цвет неистовствовал. Ассоциации были амбивалентными: красный – красивый, красный – кровь, красный – заря, красный – огонь. «Красный цвет, / Алый цвет – / Цвет победы! Крови лик, / Воли крик… / Солнца всход…» – словно перебирал их А. Кораблев 12 марта в газете «Южный Урал».
А тем временем обилие красных флагов сводило с ума железнодорожников. Солдаты цепляли флаги к вагонам: кондукторы по действовавшим нормативным актам должны были в связи с этим требовать немедленной остановки поезда. Пафос и проза жизни наехали друг на друга. Можно было разглядеть в этом предупреждение.
Революция, однако, больше нуждалась в поэтах. Они обогащали идеи эмоциями, которые, в свою очередь, способны были духовно возвысить протестный порыв. Звучала и тема личного самоутверждения. Футурист В. Каменский писал:
На крыльях рубиновых,
Оправленных золотом,
Я развернулся уральским орлом,
В песнях долиновых
Солнцем проколотым
Полетел на великий пролом…
Позднее он уверял, что «земля нового мира, разумеется, никак и никогда не представлялась нам в виде либеральной буржуазной республики, заменившей монархию». Параллельно с образом торжествующего красного и золотого цвета нарастала тема насильственной переделки всего мира. В. Т. Кириллов, левый пролетарский поэт, писал: «Я узнал, что мудрость мира вся вот в этом молотке, / В этой твердой и упорной и уверенной руке…» Молот, как символ приумноженной мускульной мощи, отмечали и другие авторы. Он словно просился на роль основного символа революции.
«Гегемония пролетариата» носила отнюдь не платонический характер. «Мы обнажили меч кровавый, / Чтоб гнет разрушить вековой…» – утверждал Кириллов. Меч также пытались сделать символом революции. Впрочем, основная масса сподвижников Кириллова пока пребывала в состоянии идейного благодушия. И. С. Логинов, ярый ненавистник буржуазии, надеялся:
Я пою семью народную,
Что зовется демократией,
За ее борьбу природную
С темнотою и апатией…
Сомнительно, чтобы эти желания могли исполниться.
Многих людей революция словно разбудила, и они принялись – то ли искренне, то ли с перепугу – славословить ее. Тем временем продовольственное положение было не столь простым. Согласно официальным данным, хлеба должно было хватить. Между тем Ф. Д. Крюков приводил жалобу извозчика: «Сена нет, лошадей хлебом кормить приходится». Оказывается, тот покупал хлеб у некоего солдата-каптенармуса, который продавал его регулярно, причем в немалых количествах, наряду с маслом6262
Крюков Ф. Д. Обвал: Смута 1917 года глазами русского писателя. М., 2020. С. 18–19.
[Закрыть]. Дело было не в дефиците продовольствия, а в кризисе его распределения, порождавшем тотальную коррупцию. В то время как одни взахлеб кричали о грядущих победах, другие обогащались. Сформировался целый класс спекулянтов, нажившихся на войне. Сатирик и фельетонист А. С. Бухов в феврале 1917 года в стихотворении «Тыловик» указал на характерный типаж:
Ног и чести не жалея,
Деньги хапая с плеча,
За войну он из пигмея
Превратился в богача.
Приписывая спекулянтам и казнокрадам всевозможные грехи, А. Бухов не замечал, что своими стихами помогает созданию образа врага, со временем объединенного словечком «буржуй».
Естественно, что время первых дней революции было отмечено самым мощным всплеском эмоций. Они были внутренне противоречивы, но искренни. Затем последовала волна разочарований, прерываемая проблесками надежды – все более робкими. Так бывало всегда и везде.
Революционная эйфория не могла длиться долго. «Радостный экстаз первых дней революции длился недолго и сменился месяцами тревоги и смутных ожиданий. Поднимался страх – животный, жуткий страх», – утверждал Н. В. Краинский. Он был прав, но с одним уточнением: сам по себе революционный экстаз был призван заглушить все тот же страх.
Трудно сказать, когда иссякли революционные восторги, – эмоции, даже массовые, асинхронны по отношению к времени и пространствам. Уже в марте 1917 года зазвучали скептические ноты: «Перед нами сверкает не свобода, а смерть и конец жизни», а потому «домой пойдем с оружием, пока все, что полагается, не дадут». 9 марта на заседании Кронштадтского Совета военных депутатов решался вопрос о том, как относиться к «многочисленным случаям сумасшествия», вызванным «тяжелыми условиями последних дней». Из протокола заседания невозможно понять, о каких умалишенных идет речь, – возможно, это были офицеры, содержавшиеся в тюрьме. Решения не нашлось: некоторым казалось, что случаи умопомешательства связаны с «чрезвычайной радостью неожиданного революционного переворота». В конце марта находились те, кто уверял, что «на фронте солдаты и офицеры вошли в полное единение», а в апреле в записках цензоров говорилось, что «все письма полны только жалоб и описанием тех ужасов, которые творятся на фронте солдатами в отношении офицеров». 19 марта состоялась в Петрограде грандиозная женская манифестация, организованная «Лигой равноправия женщин». На следующий день в столицу возвратились из ссылки социал-демократические депутаты Второй Государственной думы с Церетели во главе. Революционная масса взвинчивала себя все новыми «победами».
Восторги победителей постепенно стали таять. 23 марта на грандиозных похоронах жертв революции на Марсовом поле ощущалось что-то «шумное, неблагоговейное». Погода была плохой, порывы ветра рвали красные, изредка черные (анархистские) плакаты из рук демонстрантов, однако люди часами ждали очереди на изъявление своей готовности поддержать революцию. Преобладали лозунги «Безумству храбрых поем мы славу», «Поклянемся быть достойными тех, кто пал за свободу». Все это было на фоне здравиц в честь демократической республики. Преобладало мнение, что все было организовано отлично. Однако высказывались и «злопыхательские» мнения. Отмечали, что шествие с гробами растянулось на четыре версты: рабочие пели революционные песни, работницы вели себя как на народном гулянии, барабанщики и флейтисты петроградского гарнизона исполняли так называемый староегерский, причем «довольно быстрый, бравурный и даже веселый» марш. В общем, некоторые свидетели злословили, что «дисгармония получилась полная», все это «производило жалкое, трагикомическое впечатление». «Свобода – великая вещь! – писал один из наблюдателей похорон. – Но ведь у нас она дана зоологическому саду, и что натворят наши выпущенные на волю носороги и тигры, ясно и без гадалки!» На следующий день в столице состоялся крестный ход.
Желание преувеличить число «жертв царизма» было столь велико, что солдатскому комитету Волынского полка пришлось позднее объяснять, что штабс-капитан И. С. Лашкевич и подпрапорщики И. К. Зенин и М. Данилов, «которые числятся в списках погибших героев», были на самом деле «защитниками старого режима».
Организаторы похорон попросили выступить у могил М. Горького и нескольких деятелей искусства. Художница А. П. Остроумова сделала ряд выразительных акварелей похоронной процессии – особенно впечатляли ярко-красные гробы, которые люди несли на руках. Поскольку с опознанием трупов возникли трудности, обыватели злословили, что устроители похорон за недостатком погибших революционеров догрузили могилы убитыми городовыми. Позднее писали, что это был «день великого траура и вместе с тем день величайшего торжества революции, ибо похороны превратились в феерический революционный порыв, превзошедший все ожидания».
Так или иначе, таинство смерти организаторы попытались превратить в идейно-символический ритуал. Позднее он приобрел явственно-мстительный характер. «Россия стала дурацкой… Россия сможет вздохнуть только тогда, когда будет уничтожен Петроградский Совет…» – такое мнение высказывали в начале апреля некоторые представители уездной интеллигенции.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.