Текст книги "Очерки истории европейской культуры нового времени"
Автор книги: Владимир Малинкович
Жанр: Культурология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
Надо признать, что эти надежды в какой-то мере оправдались. Капиталистическая система хотя и не сдержала всех своих обещаний, но смогла создать современное индустриальное общество, достаточно мощное для того, чтобы препятствовать всяким альтернативным переменам. И теперь, писал Герберт Маркузе, «в развитой индустриальной цивилизации царит комфортабельная, покойная, умеренная, демократическая несвобода». Да, именно несвобода. Общественная система, провозгласившая своим основным приоритетом свободу личности, на самом деле эту свободу подавила. И тем самым выявила свою иррациональную сущность. Хотя ее провозвестники-энциклопедисты предполагали, что основываться она будет на чисто рациональном мировосприятии. Парадокс, каких немало в истории.
Заметим, что, подавляя волю индивида, эта система старалась никак не демонстрировать свою репрессивность. Постоянно повышая жизненные стандарты большинства, она способствовала накоплению огромных интеллектуальных и материальных ресурсов, которые использовала как средство подкупа общественности. А потом уже всегда умеренное и благодушное общество утверждало свое господство над индивидом. Если быть точным, то само это общество, заставляющее людей отказаться от своей индивидуальности и всякой личной ответственности в пользу властей предержащих, было всего лишь жертвой системы, основанной на принципе максимального извлечения прибыли.
* * *
Вольтер и энциклопедисты (за исключением, пожалуй, Руссо) не были мыслителями такого же масштаба, как Декарт, Ньютон, Кант или Гегель. Но то, что они сделали, было сделано в нужном месте и в нужное время. Франция тогда была культурным центром Европы, а потому идеи, оттуда исходившие, довольно быстро становились идеями общеевропейскими. Кроме того, к тому времени во Франции уже была подготовлена почва для радикальных политических и социальных перемен, и революция, которая там вызревала, в силу роли, которую эта страна тогда играла, не могла быть, подобно голландской или английской, только локальной и должна была распространиться (и распространилась) на всю Европу. А потому деятельность вольтерьянцев, формировавших идеологию Французской революции, решающим образом повлияла на ход истории.
Несомненно, энциклопедисты немало потрудились для того, чтобы Европа вышла из хаоса, порожденного столкновением противоречивых идей и разнонаправленных духовных устремлений, на магистральную дорогу прогресса – в эпоху Просвещения. Не скажу, правда, что это событие мне видится исключительно в розовом свете. Плоды просвещения оказались настолько вкусными, что многие сегодня довольствуются только ими и не нуждаются более в духовной пище.
Почему Гоголь сжег «Мертвые души»?
И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадную несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы.
Николай Гоголъ
Осень. Высохли цветы на клумбах, деревья возле памятника наполовину обнажили ветви, в тускло-сером небе много ворон. Тоскливо. В последний раз заходил я во двор дома № 7 на Никитском бульваре в Москве несколько лет назад. Во дворе не было никого, кроме закутанного в шинель, отвернувшего нос от ветра бронзового Николая Васильевича Гоголя.
Сто лет назад появление памятника Гоголю работы Андреева на Пречистенском бульваре возмутило московскую общественность. Литературный критик Сергей Яблоновский пророчески предсказал ему трудную судьбу: «Не захотят многие памятника с больным Гоголем, не захотят пугливо кутающейся фигуры, дрожащего от холода, прячущегося от людей, с птичьим профилем, с бессильно поникшей головой… Страшный, кошмарный символ». Что с того, что памятник понравился Льву Толстому и Василию Розанову, Репину, Серову, Коровину и Врубелю? Главное, что вовсе не таким виделся образ писателя высоким государственным чинам и большинству обывателей. Им нужен был совсем другой Гоголь – монументальный, с оптимизмом глядящий на проходящих мимо людей и на весь окружающий мир.
Не нравился памятник сановникам не только царской России, но и сталинского СССР. Автор «Рабочего и колхозницы» Вера Мухина писала об этой скульптуре: «Пессимистическая трактовка образа Гоголя родилась из неправильно понятого психологического решения памятника вообще. Думаю, что Гоголь ценен нам как активный бичеватель пороков современного ему общества, и именно этой особенности его творчества должно быть посвящено решение памятника». Рассказывают, что сам Сталин, раздраженный резким несоответствием созданного Андреевым образа оптимистическим стандартам соцреализма, в начале пятидесятых распорядился отправить памятник в ссылку – на территорию бывшего Донского монастыря, где он простоял до хрущевской оттепели. Потом памятник реабилитировали и вернули в центр Москвы, но уже не на Гоголевский бульвар, а во двор на Никитском, где когда-то прожил свои последние годы и умер Николай Васильевич и где сейчас находится дом-музей Гоголя.
Недавно, перед двухсотлетним юбилеем писателя, группа известных москвичей (в основном, кинематографистов) обратилась к властям с просьбой вернуть памятник на Гоголевский бульвар. Пока не вернули. Думаю, хорошо, что не вернули. Созданный Андреевым образ Гоголя и сегодня чужд, боюсь, основной массе москвичей и «гостей столицы». Им тоже не нужен страдающий Гоголь. Не нужно и Гоголю, в свою очередь, сидеть на виду у всего мира, равнодушного к тому, что волновало и мучило писателя, не желающего замечать его незримых сквозь смех слез. Пусть бы памятник остался во дворе на Никитском, рядом с небольшой комнатой, в которой полтора столетия назад в страшных муках, не столько физических, сколько душевных, умер Гоголь. И где есть камин, в котором он сжег свои «Мертвые души». Не беда, что приходящих к Гоголю будет совсем немного, – зато на встречу с ним придут те, кто искренне любит великого писателя и глубоко сочувствует страданиям «мученика за грехи России»[4]4
Так назвал Гоголя Илья Репин.
[Закрыть].
«Жизнь кипит во мне! Я совершу!»
Приведенные в заглавии слова взяты из гоголевского «Воззвания к гению». 1834 год. Как много в них оптимизма, надежды на то, что труды молодого писателя «будут вдохновенны» и «над ними будет веять недоступное миру блаженство»! Прошло чуть более десятилетия, и вера в свой светлый гений у Гоголя почти иссякла. Ему всего лишь тридцать пять, но все чаще и чаще одолевает его хандра. В 1845 году Гоголь бросает в огонь рукопись самого значительного из своих сочинений.
Судя по всему, Гоголь сжигал «Мертвые души» два или три раза[5]5
П. В. Аненнков полагал, что Гоголь сжигал «Мертвые души» трижды: в 1843, 1845 и 1852 гг. Большинство же исследователей считают, что делал он это дважды: в 1845-м и за три недели до смерти.
[Закрыть]. Зачем, почему?
В 1846 году Николай Васильевич писал: «Затем сожжен был второй том «Мертвых душ», что так было нужно». Вряд ли этот ответ может помочь разгадке тайны писателя. Приходится поклонникам великого писателя разбираться в этом деле самим. И они разбираются по сей день. Мы начнем поиск с выяснения замысла, что был у Гоголя, когда он приступал к работе над второй частью романа-поэмы. Здесь, как мне кажется, все ясно. Писатель хотел ответить на вопрос, поставленный в заключительных строках первого тома: «Русь, куда ж несешься ты? дай ответ». Ответа нет, но «чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства». Гениальным внутренним чутьем ощущал провидец, что Россию ждет какое-то особое предназначение, что от того, какой она выберет путь, зависит не только ее судьба, но и будущее многих стран и народов. Но каким будет этот путь, Гоголь не знал. Все то, что ему было известно о России (и о чем он рассказал нам в «Петербургских повестях», «Ревизоре» и первом томе «Мертвых душ»), Гоголя пугало. А он любил Россию и очень хотел, чтобы она выбилась наконец к свету. Свет в России, однако, никак не пробивался. Это угнетало Гоголя, и он посчитал своим долгом обнаружить источник света и указать на него другим.
Впрочем, когда Гоголь был еще совсем юным, многим в России показалось, что свет вот-вот пробьется. Надежда была связана с переменами, произошедшими в стране после победоносной войны с Наполеоном. Если сегодня говорят о русском Возрождении, то подразумевают, как правило, «золотой век русской поэзии» и «наше солнце» – Александра Сергеевича Пушкина, которого считают (не без основания) человеком, идеально вписывающимся в пространство Ренессанса. Мне кажется, что первые десятилетия XIX века – это время вовсе не возрождения, а рождения великой русской культуры. Возрождать тогда в литературе, по сути, было нечего. Хотя в русской поэзии того времени любили переводить что-нибудь из Анакреона, Горация или Вергилия и подражать античным поэтам, но в этом не было ничего нового – традиция шла от одного из зачинателей российской словесности Михайлы Ломоносова. Наиболее мощный импульс для своего развития русское искусство «золотого века» получило все же не из античности, а от нового по тем временам художественного направления – романтизма, распространившегося из Германии и Англии по всей Европе. А русские интеллектуалы десятых – двадцатых годов XIX столетия очень не хотели отставать от Запада. Увлечение немецкой философией и романтической поэзией было в среде образованных россиян едва ли не всеобщим. В кружке «любомудров» Владимира Одоевского собирались для обсуждения философии Канта, Шлегеля, особенно Шеллинга люди самых разных политических направлений. Там были декабристы (Кюхельбекер) и сторонники «партии власти» (Погодин, Шевырев), будущие западники (Чаадаев, Белинский, Бакунин) и будущие славянофилы (Хомяков, Киреевский). Всех их объединяло стремление приобщиться ко всему тому новому, что шло из Европы. А там как раз было время борьбы за свободу и национальное обновление (в Испании, Италии, Греции), и эта борьба русской образованной молодежью воспринималась в романтическом ключе.
Но потом Европа стала быстро меняться. Романтизм в литературе и общественной жизни пошел на убыль, в экономике и политике пришло время расчетливого буржуа, а в искусстве утвердился мещанский бидермейер. Запад перестал быть привлекательным для значительной части зарождающейся русской интеллигенции, в том числе и для многих вчерашних западников, успевших познакомиться с европейской жизнью. На то, что происходило на Западе, стали смотреть более трезво, часто критически, иногда излишне придирчиво. Тогда-то в России и проявилось стремление к возрождению отечественных традиций. Произошло это во второй половине тридцатых годов, после публикации полемического письма Петра Чаадаева и ответа Алексея Хомякова.
Конечно, толчком для развития нового направления русской мысли было никак не итальянское Возрождение, а события российской истории того же, что и Ренессанс, времени, но совсем иного содержания. Речь шла о восстановлении тех ценностей, которые закладывались в Московии XVI века и держались на трех китах – русском варианте православия, самодержавии и крестьянской общине. Киты, однако, прижимались друг к другу совсем недолго, а потом поплыли каждый в свою сторону, разрывая согласованность вышеназванных принципов, а вместе с ними и Россию, на них державшуюся. Иначе и быть не могло. Византийское самодержавие никак не сочеталось с народностью, а московское православие до раскола существенно отличалось от первоисточника – православия греческого.
Первым возродить старую традицию решила власть. Сергей Уваров, став министром образования в правительстве Николая I, при вступлении в должность заявил: «Общая наша обязанность состоит в том, чтобы народное образование, согласно с Высочайшим намерением Августейшего Монарха, совершалось в соединенном духе Православия, Самодержавия и народности». Однако, несмотря на высочайшее намерение царя, никакого «соединенного духа», упомянутого Уваровым, в то время уже не было. В свое время его подрывали опричнина, смута, польская интервенция, раскол, а затем окончательно добили петровские реформы. «Соединенный дух» пропал, но по отдельности православие, самодержавие и народный (общинный) образ жизни, конечно, существовали и на сознание и поведение россиян они влияли очень сильно. И у каждой из этих ценностей были свои хранители. Царь и правительство в уваровской триаде выделяли прежде всего принцип самодержавной власти. А православие и народность должны были обслуживать интересы этой власти. Не то чтобы Николай I был плохим христианином или же не любил свой народ, но управлял державой он исключительно по личному усмотрению, и именно к этому сводился для него весь смысл триады. Православие еще во времена Петра подмяла под себя императорская власть, а народ (т. е. крепостное крестьянство) и вовсе был бесправным, так что влиять на царскую волю ни прямо, ни косвенно не мог.
Параллельно с появлением уваровской триады, такие же ценности выдвинула на первый план часть молодой русской интеллигенции – общественное движение славянофилов. Но толковало оно ценности не совсем так, как правительственный лагерь. Для первого из славянофилов, Алексея Хомякова, специфика «русского духа» была заключена в православии. Православную веру, как истинно христианскую, он прежде всего и отстаивал. Глубоко верующими православными были и другие славянофилы, даже те, кто примыкал к правительственному лагерю (Тютчев, Погодин, Шевырев). Единая вера объединяла их всех, и лишь благодаря православию они в начале сороковых могли выступать единым фронтом против западников.
Важно, тем не менее, отметить, что самые активные славянофилы первого поколения (братья Киреевские и братья Аксаковы) более всего в уваровской триаде ценили принцип «народности», т. е. традиции русской крестьянской общины. И когда интересы крестьянства и самодержавной власти сталкивались (а это происходило очень часто), они всегда стояли на стороне крестьян. Разница в позициях левого и правого крыльев славянофильства была весьма значительной, а главное – принципиальной. Тот факт, что при выборе путей развития страны ее обычно недооценивали, сыграл, как мне кажется, очень важную, если не роковую роль, в русской истории.
Хорошо всем известны слова Бердяева о том, что и славянофилы, и западники любили Россию («славянофилы – как мать, западники – как дитя»). Фраза эта, в общем-то, верна, но, думаю, в отношении славянофилов ее следует уточнить. Правые славянофилы любили в России в первую очередь ее державное величие, левые – народ и его нравственные традиции (тогда традиции крестьянской общины). Из последователей правых в дальнейшем сформировался консервативный лагерь, из левых – народники, земцы, умеренное крыло эсеров-«трудовиков».
До конца 1830-х Николай Гоголь о проблемах, которыми были обеспокоены западники и славянофилы, особенно не задумывался. Детские и юношеские годы его прошли на Украине, в бывшей Гетманщине. Край этот, присоединенный к Московскому царству по Переяславскому договору и долго сохранявший свою автономию, был тогда совсем не похож не только на Россию, но и на юго-восточные и западные украинские земли. Соседние Донеччина и Новороссия (в недавнем прошлом Дикое поле) только-только начали застраиваться, а в тех областях Украины, которые оказались в составе России после раздела Речи Посполитой, все еще сохранялось сильное польское и, соответственно, католическое влияние.
В Гетманщине, где прошла юность Гоголя, было много нетипичного для России тех времен. Почти полтора столетия (с 1648 по 1783 г.) там не было крепостного права. Попав в конце царствования Екатерины в зависимость от помещиков, украинские селяне еще не успели отвыкнуть от прежних вольностей. Да и помещики в том краю во многом отличались от российских. Прежде всего тем, что еще совсем недавно большинство из них считались просто казаками или мещанами. Основная масса казаков (а это 40 % всего населения бывшей Гетманщины) превратилась в крестьян, но при этом сохранила личную свободу и землю. Да и жители малороссийских местечек, вроде Сорочинцев и даже Миргорода, где так часто бывал в детстве Гоголь, это ведь тоже вчерашние казаки или крестьяне, так и не порвавшие окончательно с традициями сельской жизни. Словом, социальная дифференциация, как теперь говорят, здесь затормозилась. Долго сохранялась в этом краю атмосфера казацкого братства, верность старым традициям гетманских времен, свои особенности быта, необычные костюмы и, конечно, свои, полные романтических тайн, страшные и зажигательно веселые мифы и легенды. Все это, связанное в одно целое, создавало особую, неповторимую атмосферу, которую остро чувствовал своим гениальным нюхом юный Николай Гоголь-Яновский. Приехав в Петербург, он рискнул рассказать русскому читателю то, что, казалось бы, словами передать абсолютно невозможно.
Гоголю, тем не менее, это удалось. И сразу же никому неизвестный провинциал стал знаменитым. Пользующийся большим авторитетом в обеих столицах критик Надеждин писал об украинских повестях Гоголя: «Высшее, во всех отношениях, значение имеют «Вечера на хуторе близ Диканьки». Здесь очаровательная поэзия украинской народной жизни представлена во всем неистощимом богатстве родных неподдельных прелестей. Рудый Панько владеет кистью смелою, роскошною, могущественною. Его картины кипят жизнью. Вторая часть «Вечеров» вполне достойна первой. Заметим в ней особенно «Страшную месть», старинную быль. Здесь решается задача, до какой высокой степени может быть поэтизирована славянская народная фантасмагория!» В восторге от таланта Гоголя и Жуковский. Он знакомит молодое дарование с поэтом и критиком Плетневым, а тот вводит Гоголя в круг петербургской элиты и представляет Пушкину. Летом 1832 года писатель едет в Москву и там встречается с элитой московской – Сергеем Аксаковым, Погодиным, Загоскиным, Киреевскими, актером Щепкиным. Вся российская художественная элита признала Гоголя «своим». Для молодого писателя это, безусловно, было очень важно – без признания русской элитой гоголевского таланта мир мог бы так и не узнать о творчестве гениального писателя. Но наличие у Гоголя особого художественного дара, конечно же, ни от какого внешнего признания не зависело. Огромный и весьма необычный талант был у Николая Васильевича изначально. Он и проявил себя в чуде рождения «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Миргорода».
Приступая к работе над украинскими повестями, Гоголь надеялся добиться успеха в расчете не только на свой талант, но и на литературную моду. А модным тогда был романтизм с типичным для этого художественного направления увлечением фольклором и этнографией. Общую атмосферу жизни украинцев Гоголь чувствовал великолепно, но конкретных знаний ему явно не хватало. И он просит мать описать ему «обычаи и нравы малороссиян наших», названия нарядов людей разного пола, возраста и сословия, народных обрядов, деталей быта, «не упуская наималейших подробностей». Ждал Гоголь от матери и две отцовские «малороссийские комедии», которые он, якобы, намерен был опубликовать («здесь так занимает всех все малороссийское»), а на самом деле хотел использовать (и использовал-таки) в своей работе над книгой.
Не знал Гоголь во всех подробностях и народное предание, которое послужило ему основой сюжета большинства повестей. Но так ли уж это важно? В конце концов, он создавал свои собственные мифы, ничуть не менее увлекательные, чем народные. Лучше других сказал об этом Андрей Синявский: «Не слишком погружаясь в фольклорный материал, который он использовал главным образом понаслышке, Гоголь пошел во многом дальше и глубже фольклора в испытании реальности этих древних поверий. Стоит сопоставить гоголевский «Вий» с народными сказками на эту же тему, чтобы убедиться, как близко прикоснулся Гоголь к тому, что даже для фольклора стало уже отдаленным прошлым. Сказка для Гоголя – страшная быль, проходящая через сердце писателя».
Творческий процесс у Гоголя сводился к тому, чтобы поступавшее извне сообщение пропустить сквозь себя, сделать своим. Как и все большие художники-сенсуалисты, он способен был наделить художественные образы чертами живыми, неповторимыми. Герои его не только говорят своим собственным языком, они даже пахнут по-особому, излучают только им одним присущую ауру. Кажется, что читатель не воображает их, а воспринимает как нечто материальное, всеми органами чувств. Но не только в этом проявляет себя гениальность Гоголя. Он словно окунает то, что приходит к нему извне, в свое подсознание, и там все это варится вместе с авторскими переживаниями в одном котле. Так народные предания Гоголь переплавлял в свой особый миф. То, что в фольклоре вызревало веками, он создавал почти мгновенно. Без видимых умственных усилий автора, без сложных композиционных построений, миф, казалось, выныривал из глубин его подсознания. Нужна была только кухня, выпекающая такого рода «пирожки», – особая психика, совсем не такая, как у всех остальных. Подсознание у Гоголя часто бывало гораздо мощнее сознания. Творчество Гоголя сродни колдовству. Это своеобразие таланта и принесло писателю быстрый успех – всероссийскую славу, о которой вчерашний малороссийский лицеист не мог даже мечтать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.