Текст книги "Музей революции"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
Третья глава
1В понедельник, завершив дела у Юлика, Павел съездил на Горбушку: здесь за полторы цены предлагали новую модель планшетника, еще не поступившую в российскую продажу. С удвоенной мощностью камеры, юисбишным входом. Павел еле удержался, чтобы сразу не открыть коробку и под хипстерскими взглядами торговцев не начать ее оглаживать и изучать.
Пластиночка и впрямь была почти живая, ее хотелось приласкать, он испытывал физическое наслаждение, передвигая яркие иконки и мягко прикасаясь к буквицам. Пока он старомодно тыркал в клавиши компьютера и энергично двигал мышью, натирая мозоль на запястье, никакого чувства избранности – не было; было плотное чувство труда. А как только стал поглаживать планшетник, в жестах появилось вялое высокомерие. Сразу поменялась и осанка: Саларьев полуразвалился в кресле, при этом он как будто бы слегка подрос, а комната, наоборот, уменьшилась в размерах. Павел отрывал глаза от тонкого экрана и поглядывал на все вокруг с сочувствием и гордым превосходством. Как чересчур здоровый посетитель смотрит на больных через прозрачное стекло реанимации, пронизанной холодным синим светом.
Он понимал, что ей писать сейчас не надо; Старобахин может оказаться рядом, услышит шлепок электронного вызова или гулкий перезвон в компьютере, а что это у нас, а ну-ка дай, вот это номер, ччччерт знает что… Но силы воли все же не хватило; отложив командировочные сборы, он ткнул в лазурную иконку скайпа.
Да. Запретила. Да. Будет очень недовольна. Пусть.
Пластиночка изобразила звуком, как отрывается его записка и уносится в далекое пространство, и плюхается где-то электронной каплей. Биуууп.
Простите, Влада, не могу сдержаться. Купил новую таблетку, хотел вам первой написать.
В пластиночке образовался новый звук, похожий на летящую стрелу; острие стрелы воткнулось в цель. Биууум.
Таблеткой накатили по шарам? Что за таблетка? И мы же, кажется, договорились?
Таблетка в смысле электронная таблетка планшетник я же попросил прощения. Не могу не общаться с вами. Это выше моих сил.
Слабые у вас чего-то силы.
Других нет.
Ладно написали значит написали. Заказали номер? А билеты?
Все в порядке. А выдайте тайну, почему вы будете в Красноярске? Вы же с Юга?
А вот теперь лечу на Север:-) А в Приютине у вас что происходит? Говорят там настоящая война? Боевые действия районного масштаба?
Кто вам сказал??
У меня профессия такая, знать все про всех.
Вы случаем не следователь?
Не журналист и даже не чекист. Все-таки, что происходит? Ну там у вас
Не знаю я сначала заболел потом в Москву уехал. Директор собирался прорваться на верх. Вчера он с кем-то там встречался. наверху.
С серьезными людьми?
Из первачей. Он таксказал
Прорвался?
Ну я же говорю, не знаю. А во что вы одеты?
Спроси еще, во что раздета. Я разочарована, Павел Саларьев. Вопервых вы пошляк. вовторых Я думала вы мне много интересного расскажете в Красноярске а вы не в теме только сочиняете историю
Слава Богу, видео не включено. Он побагровел; сделалось невероятно стыдно, жарко, потно. Влада права! Безусловно права! он повел себя как идиот и негодяй – нельзя же просто так собрать манатки и уехать, даже не узнав детально, как там обстоят дела, у них, в Приютино, с кем и о чем разговаривал дедушка. Это ведь похоже на предательство, не так ли?
Павел начал было тюкать по экрану, набирая нечто покаянное, типа обещаю все исправить, полный доклад подготовлю, но синий свет пластиночки сгустился, и из этой потаенной глубины вынырнул еще один, довольно странный, звук. Иуууумм. Так, возможно, стонала бы рыба. Если бы она умела стонать.
2Ройтман полетел в Торинск заранее, обычным рейсом.
В первом салоне были только он, его охрана и обслуга; перепуганным стюардам приказали поплотней задернуть шторки. От местного начальства все равно не скрыться, губернатора заранее предупредили. Зато не будет журналистов и просителей. Хотя бы день-другой. Можно на мужицком праворульном джипе, без утомительных мигалок и свинцовой неприязни пешеходов, проехать по стертому городу, который подарил ему пятнадцать лет тяжелой жизни, посидеть в затемненном кафе, посмотреть с верхотуры вип-зала на смешные танцульки девчонок, наряженных оторвами и стервами, но мечтающих о тихом счастье в обустроенной квартире с милым мужем.
Он развеется, перевернет страничку жизни и начнет другое дело. Своё, без дымовых завес. Больше он не будет раздавать чужие деньги, презрительно дружить с полуначальством, дарить ему отмытых добела девиц, как дарят малышам скрипучих пупсов, летать на футбол в Барселону и Лондон, чтобы между контратакой и пенальти коротко, на ушко, отчитаться о делах – реальному хозяину. Он уже придумал, чем займется после. Никаких нефтянок, алюминиевых чушек, ничего, что держит на цепи, привязывает к месту. Только то, что напыляется поверх границ… то, что всюду и всегда с тобой, как домик. Он это называет технология улитки… но пока об этом даже думать рано, не то, что вслух произносить.
Самолет гудел, как старый холодильник в кухне, шуршала неудобная газета. Заголовки грозили: «Если завтра война», «Шельф преткновения»… так до журналюг и не дошло, что́ сегодня происходит в мире. Они и вправду верят, что серьезная война за шельф – возможна. И не понимают, патентованные идиоты, что в Арктике войска не разместишь, разве что два атомные ледокола, превращенные в арктические авианосцы… набычились, уперлись лбами, как мальчики, играющие в буц-баран. Беда не в Арктике, беда куда южнее… Начнется все во льдах, а кончится в горной зеленке. Ройтман к этому давно готов, но остальным не объяснишь. Просыпаются, когда уже не то, что изменить – подготовиться к удару не успеешь…
Он всегда предпочитал летать – не ехать. В студенческие годы так завидовал маишникам, которым на каникулы выписывали синие квиточки на бесплатный перелет домой-обратно! А им, в железке, полагались лишь талоны на плацкарт. Коричневый, размером с фишку домино. В поезде разит носками и сортиром. Вечная кура в промасленной бумаге, соленые огурчики из бочки, слюнявый запах папирос. Все под сурдинку пьяных разговоров. Присаживайся, паря, угощайся. Чего ты там в углу. А ты откуда? И каких кровей? Да?! ну ничего, бывает. Главное, чтоб человек хороший.
Самолет – совсем другое дело. На взлете, как взрывной волной, вдавливает в спинку кресла, после набора высоты внезапно отпускает, как размагниченную бляшку, и начинается такое счастье! В облаках – колодезные дыры, сквозь которые едва видна земля, мраморные жилки черного океанического льда, подсвеченные схемы городов. Ты, небо, самолет. И никаких попутчиков.
Начинается вязкая дрема. Ты зависаешь над границей сна. Заносишь ногу, а последний шаг не делаешь. Ловишь краем уха всхлипы объявлений… говорит командир корабля… наш полет… аэропорт прибытия… как мясо на шампур, они нанизаны на острый, быстрый сон, который то ли снится, то ли происходит наяву.
В такие часы хорошо вспоминать. Особенно сейчас. Месяц назад он отправил на анализы в Америку мазок: специальной палочкой, похожей на гигиеническую, провел по нёбу, палочку упаковал в прозрачный контейнер, эдакий хрустальный гробик Белоснежки, и поручил послать в заморскую лабораторию. Завтра – послезавтра крайний срок – он должен получить по электронке сжатый файл; в этом файле – генетическая карта расселения его далеких предков.
Америкосы гении: за двести зеленых рублей обещают научное чудо. Как это возможно, непонятно; по невидимым молекулам на слизистой они умеют восстанавливать историю утраченного рода. Кто где обретался сто, триста, тысячу лет назад. Многие его знакомые уже попробовали, и, говорят, работает.
Завтра-послезавтра Ванька распакует файл, развернет на маковском экране карту, как сияющий цветастый веер… Нет, пожалуй, лучше выгнать Ваньку, и самому, без лишних глаз, распечатать карту на пыхтящем принтере, разложить листочки на ковре, как пазлы, и с лупой ползать по теплой бумаге, резко пахнущей графитом. Вот одно местечко, вот другое, третье; здесь какой-нибудь его прадедушка разворачивал трухлявый свиток, тут прапрабабушка, ругаясь на бесчисленных детей, готовила дом к бар-мицве, там перепуганные семьи прятались в подвале от пьяных погромных поляков…
Фантастическая все-таки эпоха.
Он полудумает, полуспит. Эпизоды движутся рывками, как кино на зажеванном диске.
…Он с мамой за руку бредет в первый класс. На нем – перешитая курточка, на ней – черный плащ из болоньи. Мамин плащ достает до земли, капюшон закрывает лицо: рядом с маленьким и щуплым Мишей движется огромная палатка. Внутри палатки раздается хрип; у мамы зоб и астма, мама говорит на выдохе, с ужасным свистом. Мама очень толстая, ей дома приходится сидеть на двух стульях. Ходит медленно, раскачиваясь. Из рукава торчат махрушечные астры; промокшие, тяжелые, холодные. Зато от них идет хороший запах. А от мамы пахнет хозяйственным мылом, папиным столярным клеем и лекарством.
На торжественной линейке дождь кончается. Мама сбрасывает капюшон, Миша видит обвисшие щеки, неряшливую проволочную седину, подбородок, пухлый, как батон за тринадцать копеек и седую щетинку по краешкам губ. Ему немного стыдно. Мама выше всех, и толще всех, и старше, она сипит. Девочки из Мишиного класса пихают друг друга, хихикают, шепчутся. А глазами – то на него, то на нее. Дергают своих красивых мам за пояски прозрачных плащиков, накинутых на демисезонные пальто: смотри, смотри!
Когда учительница заводит их в школу, одна из девочек – беленькая, голубоглазая – сладко и как будто безо всякой злости спрашивает:
– А тебя как зовут? Миша? А это что, твоя мама?
…Другой обрывок. Учительница (в третьем классе) объявляет: на родительское собрание все приходят вместе. Мамы-папы и вы. Посмотримте в глаза друг дружке. Так и говорит, посмотримте.
Школа у них старая, щелястая. Здание построено до революции. Посередине класса металлическая печка. Неровная, как старая колонна. Печь растоплена. Из окон дует, стены ледяные, а сбоку жарко. И густо воняет масляной краской; начинает болеть голова.
Учительница хвалит, ругает, бубнит. Родители – рабочие с цементного – скучают, и от скуки начинают озираться. Оглядывают Мишиных маму и папу. С любопытством. И презрением. Что же вы смотрите, сволочи. Как же он вас ненавидит. Да, мама сидит на двух стульях и старается дышать как можно реже, чтобы не засвистывать учительницу. Да, его папа такой. Ему давно за шестьдесят. Он тощий, костистый, в линялой армейской рубашке, и нос у него большой, и нижняя губа отвисла, и мочки ушей как будто растянуты, и все в морщинах. Зато он фронтовик, понятно? Посмотрите лучше на себя. Мордочки, опухшие от пьянства. Глазки щелками.
Доходит очередь и до него, до Ройтмана.
И – начинается.
– Ваш сын, Ревека Соломоновна и… Ханаан Израилевич… – училка запинается, чтоб посмешней звучало.
– Можно по-простому, Рита Семенна, Михаил Ильич, – папа пытается ей угодить.
Какой у папы жуткий выговор.
– …Ревека Соломоновна и Ханаан Израилевич. Ваш сын еще не знает, но мы нашли его дневник.
– Какой дневник? И где нашли? Вы же их собрали на проверку?
– Что? Он вам так сказал? Дневник он спрятал под камень, за помойкой. Двойки скрывал. Но мы дневник нашли. Встань, Миша. Посмотрите все на Мишу.
Так вот куда пропал дневник! И вот почему, пригнувшись к парте, давится от смеха Ванька Зайцев. Это он донес, предатель, сука.
– Родители твои такие культурные люди. Ревека Соломоновна. Ханаан Израилевич, – по классу проходит смешок, – а ты, Миша? Он ведь Миша у вас, его так звать? А ты, Миша, что делаешь. Как тебе не стыдно, Миша.
Мама хрипит все страшнее. Сип вырывается из нее, как конденсат из продырявленной трубы. А папа вскакивает из-за парты, выдергивает из штанов солдатский ремень, и бросается в обход – через маму ему не перебраться, он слишком мелкий, слишком легкий. Миша с криком: папа, не надо, папа, не надо – несется к двери. Но дверь, конечно, заперта на ключ.
…Еще обрывочное воспоминание. Он возвращается из школы через двор чеченов. И каждый раз навстречу выбегает маленький гаденыш. Детсадовский еще. Орет отвязно, сипло:
– Цы́ган! Цы́ган! Цы́ган!
Миша нагибается за камнем, гаденыш прячется в подъезд, приоткрывает дверь, и снова:
– Цыган, цыган, жид!
Мише обидно до слез:
– А ты чечен!
– А ты жид!
Из окна выглядывает полуголый парень, мускулистый, высокий, с полотенцем на шее. И говорит высоким голосом, присвистывая, с характерной сплевывающей интонацией:
– А ты что сказал: чечен? Эй, ну поди-к сюда.
И Миша позорно убегает.
3Он ненавидел эту чертову страну. Родители давно уже лежали в общей металлической ограде, на зеленой плите из прессованной крошки заводоуправление высекло пятиугольную звезду, запаяло под стекло две черно-белые фотографии… Ни денег, ни связей; после окончания железки, да еще с такой фамилией, на что он мог рассчитывать? Максимум на должность замначальника дороги. Лет через двадцать, если очень повезет. Да и система поползла по швам, как старая гнилая ткань. И Ройтман эмигрировал в Германию, по еврейской покаянной линии.
Сжав зубы, подавив остатки гордости, он заполнял немецкие анкеты, терпел утонченное хамство консульских сотрудников, которые евреев презирали, но изображали торжествующую справедливость; он записывался на прием, по ночам подъезжал отмечаться. И уже отстаивал последнюю из очередей, за вожделенным аусвайсом в обложке армейского цвета, когда подошли захмелевшие парни. Обступили, отсекли от остальных счастливых отъезжантов – те резко отвернулись и старались ничего не замечать.
Парни держали руки в карманах, дышали смесью чеснока и спирта.
Один, постриженный под полубокс, уставился бесцветными глазами, процедил:
– Ну, и что тебе у нас не нравится?
Ройтман жалко улыбнулся. Только бы сегодня пронесло. Только бы дожить до аусвайса. А там прости-прощай, родная прерия.
– Все нравится.
– Все? – строго переспросил парень.
– Все.
– Точно все? – парень себя заводил; голос становился истеричнее.
Слава Богу, которого нет: приятель пихнул пустоглазого в бок.
– Ну Коль, ну человек тебе ответил правильно, ему все нравится, ну Коль, пойдем, ну, выпьем.
И они – ушли.
Через неделю Ройтман был в Ганновере. Получил ключи от социального жилья, на окраине, в районе Найссервег, обналичил чек на подъемные, отправился купить еды. Шел теплый ноябрьский дождь; коричневые листья плюхались на желто-серую дорогу. Среди беспробудной скуки блочных домиков вдруг высветилось теплое нутро универсама. За промытым стеклом бродили озабоченные люди со стальными, яркими тележками; внутри тележек горкой возлежали апельсины, оскорбительно чистые огурцы, бутылки, толстые пакетики и упаковки. Он шагнул за ограждение; недовольно-вежливый охранник тормознул и что-то строго, справедливо произнес. Ройтман скорей догадался, чем понял: возьмите тележку, майн хер! И оказался в царстве сытой жизни.
Медленней, чем очередь у Мавзолея, стал двигаться вдоль полок. Сотни, тысячи продуктов, о которых он и знать не знал. Изобильные телеги с овощами. Отечные, томящиеся помидоры «бычье сердце». Твердые, как мячики, голландские тепличные томаты. Черри виноградного размера. Сбрызнутые из пульверизатора лужайки кучерявого салата. И никого все это не волнует…
А ведь очень рано, лет с шести, Миша научился представлять себе еду. Накрывался одеялом, ждал, перед ним вдруг появлялся стол, а на столе стояла черная икра, в большой стеклянной банке, паюсная, толстая, иссиня-черная. Он мазал масло на теплый калач, отрывал ястычные куски руками, пальцы становились синими, солеными и жирными, шмякал икру на калач, и впивался зубами в пахучую гущу. А потом он представлял себе гуся. Гусь был ленивый и толстый, готовили его на медленном огне, неуклюжие голяшки обгорели, они доставались коту, зато пропеченная кожица была и клейкой, и хрустящей, и мясо сразу отделялось и просилось в рот. За гусем обычно следовала гречневая каша с нежным поросенком… и утром Миша просыпался с чувством, что вчера переел, и надо было вовремя остановиться.
В обособленных витринках, за которыми сновали продавцы, отрешенно лежали колбасы. Толстые и плотные, как жирные женские ляжки, стянутые тесными колготами. Вот сырой, не подкопченный, фарш, плотоядно втиснутый в кишку. Сверху льется сочный, спелый свет, от полок веет холодом. Продавцы священнодействуют, все в белом и сияющем, как протестантские священники на Пасху; от стеклянных морозильников, когда их открывают, исходит бледный пар.
Воздух в магазине равнодушный и стерильный, совершенно равнодушный. Как будто в мире нету ничего гниющего, несвежего; ни смерти, ни страданий, ни лекарств; наверное, так пахнет вечность.
Ройтман думал, что затарится сосисками, купит баночного пива, хлеба с отрубями, поскольку он сытнее, соль и сахар, конфитюр на завтрак. А купил головку дорогого сыра, облитого матовым воском, взял что-то грушевидное, зеленое, и половинную бутылочку вина со свинчивающейся крышкой (две дойчмарки! умереть – не встать).
Вернулся в беленькую чистую квартирку, отрезал тоненький кусочек сыра, смял красный воск, слепил из него шарик, разделил на половинки грушевидное, оно было пресное, мягкое, вкусное, вынул мощную косточку, скользкую, овальную, похожую на мяч для регби.
За неимением стакана налил себе вина в отмытую до блеска банку от горчицы.
И, жмурясь от счастья, поел.
4– Теодор! Ты что же, сволочь, натворил?!
Анька влетела к нему в кабинет, не спрашивая разрешения, даже не постучав для приличия – и не желая приглушать сверлильный голос. Секретарша же слышит! На него – директора! – орут. А он – Теодор Казимирович Шомер – терпит! Аня, опомнись!
Но Цыплакова в ярости страшна.
– Что ж ты делаешь, скотина!
Анька швырнула газету на стол и брезгливо отерла пальцы обшлагом голубовато-розового пиджака.
– Мажется краска… И ты замазался, Теодор. Как ты только мог… Как ТЫ – мог с ЭТИМИ?!
Анька вдруг обвяла, сама, без понуканий, вернулась к двери, плотно закрыла ее. И стала безнадежной и почти покорной; такой он видел ее лишь однажды, лет, наверное, тридцать назад, после памятного разговора. Ужасного, непоправимого… но ладно.
– Успокойся, Анна. Что ты имеешь в виду?
Хотя прекрасно понимал, в чем дело. В утренней заметке говорилось: «Мы, деятели культуры и науки, призываем государственные органы быть решительней и тверже; наши ценности необходимо защищать, и если надо, то с оружием в руках; и в это-то самое время… не пора ли власть употребить?» Подписи актеров, музыкантов и ученых; замыкающим – Шомер Т. К., гендиректор госмузея-заповедника Приютино, член Президиума Союза музеев России.
Ровно в девять ему позвонил долгородский начальник, косноязычный директор департамента культуры Аркадий Петрович Булавка. Аркадий Петрович был сама любезность:
– И давно пора, Теодор Казимирыч, давно, мы только этого и ждали, давно пора приструнить, вы гражданственно, гражданственно, горжусь.
Не успел повесить трубку на служебном, как подпрыгнул на столе мобильный.
– Что, старик, нагнули? Это Гохман, из Адмиралтейства, мог бы сам узнать. Даа, понимаю… понимаю… ты в интернет сегодня не ходи, там уже сейчас такооое… ты себе не представляешь.
И так трезвонили весь день, то льстиво стелясь перед ним, то прикрывая издевку сочувствием. Всем он отвечал одно и то же, сухо: было нужно, вот и подписал.
Цыплакова оскорбленно усмехнулась, ткнула пальцем в обведенную фломастером заметку; заметка была вся исчиркана желтым, зеленым, оранжевым – боевая раскраска индейца.
– Аня, но ведь это только слова. За которые нас защитят. Ты понимаешь, что иначе было невозможно?
– Что значит – невозможно, Теодор?
– Да то и значит.
5Постепенно Ройтман попривык. Даже стал ворчать, что голландские томаты как стеклянные, а «бычье сердце» слишком дорогое. И все равно – лишь только видел теплую, светящуюся норку супермаркета, ноги сами заводили внутрь. Зачарованный, с привычной мавзолейной скоростью он продвигался вдоль прилавков, зубрил немецкие названия продуктов, гнал себя домой, и продолжал бродить по магазину. Это было как внезапное влечение; знаешь, что не надо втягиваться в пьяный разговор с девчонкой, утром будет стыдно и похмельно, а все равно – внутри как будто что-то щелкает, и говоришь, и говоришь, и говоришь, и едешь потом ночевать – неизвестно куда, неизвестно к кому. Магазин, прекрасный, светлый, чистый, действовал на Ройтмана магически; здесь он как будто бы верил в себя, ощущал, что обязательно прорвется. Надо встать наизготовку, и, как только выпадет шанс, сделать мгновенный проброс.
В остальном все было как у всех. С утра попытки подтвердить диплом. Днем языковые курсы, зубодробительные possesivpronomen, мириады отделяемых приставок, которые толкутся в голове, как мошкара внутри абажура. В выходные – приработок в туристической автобусной компании, которая возила русских немцев по Ганноверу. Образованные эмигранты брезговали этими поездками; они старались раствориться в местной массе – именно поэтому их было так легко узнать в толпе. Идет озабоченный крендель, полустертого местного вида; вдруг слышит русскую речь, отворачивается в сторону, нос прячет в воротник и старается быстрее прошмыгнуть.
Ройтман приходил на стоянку заранее, смиренно подсаживал бабок в мохеровых кофтах, теток с золотыми це́почками на оплывших шеях, торопил кургузых мужичков казахской выделки, которые тянули время и докуривали сигареты, спрятанные в кулачок. Потом садился на передний ряд, и, уставившись перед собой, чтобы не видеть экскурсантов, заученно рассказывал в хрипучий микрофон про Лейбница, Георга Первого и воздухоплавателя Бланшара.
Пассажиры за спиной болтали, чавкали; порою запевали хором – ни с того и ни с сего: Зачем вы, девушки, красивых любите, непостоянная у них любовь, или Мой адрес не дом, и не улица, мой адрес Советский Союз, так что немец-водитель утрачивал брезгливую невозмутимость и яростно сопел: пффф!
Единственное, что вызывало неизменный интерес – ганноверские фейерверки. Как часто их проводят? Где можно узнать расписание? Ройтман отвечал, отвечал, отвечал; и однажды решил поразвлечься. Отбарабанив Лейбница с Бланшаром, он показал на старый дом, обтянутый строительной зеленой сеткой:
– Товарищи, товарищи, внимание направо, вот в этом доме тридцать лет назад советская разведка устроила публичный дом.
Автобус притих; загорелый рыжий дяденька спросил с набитым ртом, без малейшего намека на иронию:
– А проститутки тоже были наши?
– Нет, проститутки были настоящие.
– Кудряво жили. А почему сейчас не действует?
С этих пор экскурсии переменились; разговорчики в строю исчезли, пассажиры ловили каждое слово. Ройтман нагло врал, что в озере Маш утопили тело Степана Бандеры, застреленного именно в Ганновере; плел про Янтарную комнату, которую из Кенигсберга по воде доставили в Киль, оттуда железной дорогой в Ганновер, а из Ганновера по Лайну в Северное море, и вот там уже следы теряются.
И чем нелепее было вранье, тем легче ему верили и тем почтительней в конце экскурсии прощались:
– Спасибо, Михаил Ханаанович, так сегодня было интересно, мы еще когда-нибудь придем. Дадите скидку?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.