Текст книги "Музей революции"
Автор книги: Александр Архангельский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Он захлестнул колеса цепью, поставил на рогулины замок-заглушку; просторная зеленая регистратура – тесный коричневый лифт – голубенькая женская палата для лежачих.
Валентина, внезапно похудевшая, с отвисшей бесформенной кожей на шее, лежала на спине, без покрывала; желтая ночнушка задралась и были видны желтоватые икры, в разбегающихся тонких венах. От безжизненной руки, как поводок, тянулся провод к пластмассовой синей бутылке, притороченной вниз горлышком на тонкую такую штуку, опять забыл, как называется по-русски.
Он набросил простыню на неподвижное, беспомощное тело, подставил стул с надломленной фанерной спинкой и присел. Глаза Валентины были открыты и смотрели прямо на него. Так пристально, с обидой, как будто бы она все видит, и не хочет ничего простить. И в то же время было совершенно ясно, что она не видит ничего. На губах приотстали чешуйки, и от ее дыхания они слегка шевелились.
Пахло сохлыми бинтами, спиртовым раствором, хлоркой, больничным синим светом, описанной клеенкой, смертью. Через кровать, возле маленькой бабушки, сидело некое чернявое семейство – армяне? или, наоборот, азербайджанцы? Муж, в потертом костюме грязно-шоколадного цвета, надетом на вязаный свитер с растянутой горловиной, протягивал Шомеру капли; жена потертого мужчины страдальчески ему улыбнулась.
– Ты ей глаза закапай, вот пока мое возьми, а то сохнут, и губы ей смочи.
Теодор приподнял Валентине веко, пролил искусственной слезой глазное яблоко, тоже желтоватое и в кровяных разбегах; оно задергалось. Мокрым платком протер пересохшие губы («язык тоже протри» – продолжал советовать кавказец), очистил от высохшего пота как будто бы слегка заплесневевший лоб.
И остановился, не зная, что делать.
– Поговори с ней, ты не думай, она много слышит.
Но заговорить с недвижной Валентиной Теодор не смог. Они и раньше-то не говорили, а теперь – о чем? Просто взял ее руку, сухую, горячую и безвольную, и молча сидел. От ее внимательного взгляда было страшно. Наверное, он должен был покаяться за неудачно прожитую жизнь, но и каяться Шомер не мог. Потому что это нечестно. Как сложилось у них, так сложилось. Отмотай события назад на сорок лет назад, все равно бы он на ней женился. Потому что ни на ком другом не хотел, не желал. А что было потом – то потом. И отдельно. И даже тот сорванный бантик… это сейчас, размягченный, он стыдился тогдашнего гнева. Но в далеком восемьдесят шестом – он был таким, как был. Еще не отгоревшим, злым.
Так он просидел полчаса; кавказское семейство искупало бабушку, прикрывшись шторкой из помятых простынь; был слышен плеск отжимаемой губки, на пол шлепалась пена. Сидел, сидел, и вдруг понял, что больше не может. Скука прорастала в нем, как внутренний грибок на старой кладке. Он понимал, конечно, что так нехорошо, что это его жена, что ей сейчас очень плохо, и она, скорее всего, чувствует его присутствие, и хоть не так боится смерти. Но от понимания было не легче; что он может сделать, если скучно? Глаза закрываются, клонит в сон, хочется скорей уйти.
К счастью, вскоре появилась дежурная медсестра:
– Здравствуйте, граждане больные и посетители… Приемные часы закончились!
Ну слава Богу, наконец-то. Появился красивый повод разжать руку, вынуть Валину ладонь, и аккуратно положить на смятую простынь.
– Девушка… дама… вас можно? На минуточку.
– Можно, но давайте выйдем в коридор, чтобы не мешать.
В коридоре, с усталым видом все понимающего благодетеля, она спросила:
– Что вам? – И, как бы подводя его к решению, добавила: – Больная ваша тяжелая, нужен отдельный уход.
– Да, я понимаю, сколько?
– Везде одинаково. Тысяча в сутки.
– На неделю вперед я оставлю?
– На неделю? Не уверена, что это правильно.
До Шомера дошло, что он сказал сейчас нехорошо. Как будто бы не хочет появляться у жены. Но медсестра имела в виду другое:
– Ладно, передам по сменам – в случае чего они вернут.
Он засуетился, вынул новенькую пятитысячную (лучше по тысяче), стал предлагать отдельных денег на лекарства, словно откупаясь от судьбы и не желая признавать, что дело кончено.
Медсестра приняла дополнительный взнос, снова повторив, что в случае чего не пропадет, тут все у них по-честному.
4Сезон еще не наступил, он был единственным двурогим на забитой скользкой трассе. Гордые водители машин пропускать мотоцикл не хотели, бибикали, даже пришлось оттолкнуться рукой от чужого капота. Но все же Шомер кое-как добрался до дому.
Парадная была закрыта, ко́да он не помнил, а магнитный ключ не взял. Пришлось звонить соседке Нонне, а значит – навещать ее и слушать за долгим разжиженным чаем, как Валюшка сидела напротив, зайчик наш, и… (но Шомер пропускал мимо ушей все сложносочиненные конструкции, включаясь только на конкретных фактах) … и вдруг напряглась, откинулась на спинку, ручки сжала в кулачки, взгляд у нее остановился, и она описялась, Нонна все, конечно, подтерла, как только приехала «Скорая», пришлось им дать 500 рублей.
Шомер вынул тысячу, и пошел к себе. Он уже постелил на диване и собирался принимать вечерний душ, когда ему ответно позвонили из приемной Ивана Саркисовича. Шомер глянул на часы: 23. 17; ничего себе у них работка, долгая.
– Что там опять у вас?
Иван Саркисович был не в духе и не собирался этого скрывать. И вообще, как только Шомер подписал газетное письмо, отношение к нему переменилось; интонация полупрезрительна, никаких философских пассажей. Как будто Шомер должен был артачиться и возражать, и его заранее за это уважали, но директор испытания не выдержал и переведен на положение обслуги.
Теодор доложился по-армейски, кратко. Иван Саркисович ответил тоже односложно.
– Ждите, я перезвоню.
Через десять минут объявился. Был он еще возмущенней; говорил рывками, голос погрохатывал. Так разговаривает с подчиненными начальник управления, которому министр устроил полноценный втык.
– Так. Мы с вами о чем договаривались?
– Что вы поможете… ситуация…
– Я помог?
– Помогли. Но…
– И никакого но. Я – вам – помог. И еще помогу, если, так сказать успею… Вам. Конкретно. Но если вы, Теодор Казимирович, решили, что я приставлен ко всяким заштатным музеям и буду влезать в их проблемы, то вы глубоко заблуждаетесь. Мне, поверьте, есть чем заняться. У меня тут есть проблемы посерьезней. Вы меня, надеюсь, поняли?
– Понял.
– Хорошо, коли так. Мои сотрудники подъедут к вам в конце мая. Или уже не мои… но увидим. Готовьте, Шомер, юбилейную программу. До встречи.
И, не отключаясь, закричал в другую трубку:
– А я вам говорю, разжалуем! Вы что, решили проиграть, не начиная? Это предательство? Ах, нет, а что тогда?
Тут секретарша вспомнила про кнопку, и в ухо сладко заурчал Армстронг.
5Рано утром, не было еще восьми, Теодору позвонили из больницы. Дежурный женский голос сообщил о смерти пациентки Водолазовой В. М., возраст 69 лет, пенсионерка, и заученно предупредил: если родственники против вскрытия, надлежит составить заявление и подписать его у заместителя главврача, сегодня, до 15 часов. Нет, перенести нельзя. Нет, это ваше дело, а не наше. Нет, я сказала же нет.
Он никаких иллюзий не испытывал; все понял сразу, в первую секунду, как только увидел Валю на больничной койке в беспомощно задранной желтой ночнушке. И все же сердце лихорадочно забилось, щеки вспыхнули, Теодор засуетился, зачем-то начал искать Валин паспорт, хотя прекрасно знал, что все документы в больнице, бросился на кухню, заварил себе черно-чифирного чаю, сделал глоток и отставил, сбегал к почтовому ящику, проверил ненужную почту. Что же. Значит, Вали больше нет. Вынули, как рыбку из аквариума. Сачок спустили, раз, и нету.
Так. Заявление нужно до трех. Но через полчаса прибудет самолет с комиссией из министерства, лишь к двенадцати они доедут до усадьбы. Встречать их обязан директор. Что бы ни случилось. Лично. Но ведь и вскрытия он допустить не может. Как бы их жизнь ни сложилась, а молодую Валентину он любил, и это плотное родное тело потрошить врачам не даст. Пришлось переступать через себя, звонить ее сестре, с которой Шомер не общался с 90-х, да и Валентина тоже не встречалась. По крайней мере, он об этом ничего не знал. А у сестры имелись сыновья, стало быть, его племянники, которых он практически не видел, а у племянников есть жены, дети… все грозило превратиться в ной и слезы, ненавистные пустые разговоры за изобильным прощальным столом. Ну, как полагается, не чокаясь. Дай Бог ей Царствия Небесного. А помнишь, как покойная… Нет, ничего не помню. И помнить – вместе с тобой – не хочу.
– Галина? Это Теодор. Да-да. Ты молодец, узнала. Галина, у меня плохая новость. Да. Да. Она. Что говоришь? Был инсульт. Да. Ну прости. Думал, как-то обойдется, – тут ему пришлось соврать, – но вот видишь… Ты права, я должен был тебя сказать. Да. Я виноват. Не плачь, пожалуйста.
Отрыдав положенное, Галина согласилась взять больницу на себя. Но тут же что-то посчитала в голове и охнула.
– А похоронить на третий день не выйдет. Придется сдвигать на четвертый.
На законный вопрос, почему, золовка ответила кратко:
– Потому что это пятница, Страстная.
– Ну так и что?
– А то, что в воскресенье Пасха.
– И? Ты объясни по-человечески.
Галина гордым голосом сказала Теодору, что Святая Церковь никого не отпевает в пасхальное Святое Воскресенье. А без этого не обойтись? Валя в церковь не ходила, разве что красила яйца, пекла куличи, никак нельзя без дополнительных обрядов?
– Теодор, нет, послушай меня, нельзя так делать, ты не прав. Она была крещеная… и что с того, что ты еврей? Сначала в церковь, а оттуда сразу едем к нам, я позову соседку, вместе приготовим…
В итоге они сторговались: отпевание пройдет в его усадьбе и здесь же Валю похоронят, прямо в церковной ограде, – директор он, в конце концов, или не директор? Но никаких домашних посиделок, поминальный стол накроют в ресторане при его отеле.
– Так у тебя теперь отель?!
– Не совсем у меня, но, в общем есть.
Четыре дня пролетели мгновенно. В первой половине пятницы он поил-кормил и обихаживал комиссию, во второй выбегивал бумажку с разрешением похоронить жену в музейной зоне (пришлось тревожить лично губернатора); суббота ушла на ублажение начальника санэпидемстанции, без которого не то что мертвую жену, а усопшую собаку не схоронишь; в воскресенье вместе с поваром гостиницы он съездил на колхозный рынок, лично выбрал жирных индеек и уток, всяких разных солений, мочений и прочей поминальной радости. Продавщицы были сонные и полупьяные; на покупателей смотрели недовольно: могли бы и затариться заранее, так нет же, в светлый день озаботились земным хозяйством, а ты им стой, как дура, и торгуй.
Вернувшись с рынка, он зашел к отцу Борису. Тот, сонный и как будто бы слегка припухший, сидел в церковном садике, и тихо млел на теплом солнце. Зима была несправедливо долгая, в страстной четверг опять похолодало, небо вытряхнуло из себя последний снег, как вытряхивают мелочь до копейки, но в субботу утром выглянуло солнце и сразу наступила бурная весна.
Отец Борис смутился, как если бы его застали в неподобном виде:
– Теодор Казимирович, здравствуйте.
И, на миг запнувшись, подытожил:
– С праздником!
– Ничего, ничего, – проявил начальственное снисхождение директор. – Я к вашей пасхе ни причем, но и меня имеете право поздравить, как положено. Что называется, Христос Воскресе!
– Ну, что называется, воистину! – ответил удивленный батюшка.
– Я, Борис Михайлович, чего пришел. Завтра будет отпевание. Я, как вы знаете, не верю. И вообще был против, но пришлось. А раз пришлось, я не привык участвовать в том, чего не понимаю. Опишите мне, пожалуйста, процесс. Первое, второе… – Он запнулся.
– И компот, – неудачно пошутил отец Борис и опять смутился. – Теодор Казимирович, вы уж простите меня, с языка сорвалось, я не прав.
– Ладно, как вы говорите, Бог простит. Итак, какой у нас завтра сценарий?
Теодор внимательно прослушал лекцию, в нужных местах покивал, в конце попросил:
– Вы мне вот что, текстик дайте. Общая канва понятна, но слишком сложные слова, хочу глазами.
Весь вечер и большую часть ночи Теодор зубрил молитвы, спотыкаясь о корявые слова. Ранним утром, так и не сомкнув глаза, он пошел осматривать могилу. Местные могильщики лежали в лежку, пришлось нанимать малорослых узбеков. Их коротко стриженные головы торчали из могильной ямы, рядом нарастала глиняная горка. Теодор шуганул узбеков, по хозяйски спрыгнул в яму (узбеки скульптурно застыли у края; узбеки маленькие, лопаты большие, черенки уперлись в подбородки), отругал гробокопателей за не откачанную воду; те стали дружно отпираться: мол, директор, все делаем по правилам, вот как только стенки укрепим, и откачаем; он привычно наорал на них, они ему привычно подчинились, и стало немного полегче.
В одиннадцать прибыл расхлябанный старый автобус. Киргизы вытащили гроб и тяжелую, сверкающую лаком, крышку. И не столько сам унылый гроб, сколько эта тяжелая крышка произвела на Теодора ужасающее впечатление; он уже не просто нервничал и дергался, а, как мама в детстве говорила, «дрожмишки дрожал», сердце неровно болталось в груди. Но никто ничего не заметил, потому что он держал себя в руках. Тепло, по-родственному расцеловался с Галей, которая невероятно располнела и напоминала карликового бегемота с пышным зобом, обнялся (но уже без поцелуев) с ее седыми близнецами от первого брака и некрасивой дочкой от второго, поздоровался за руку внуками и внучками, совсем ему чужими и неинтересными. Первым вошел в притвор, украшенный белыми веселенькими кружевами (наша работа, фабричная, с гордостью подумал Теодор, нужно будет после провести экскурсию), и скорбно встал по стойке смирно возле гроба, в котором лежала непохожая на Валентину женщина, набеленная, усохшая. Даже странно было на нее смотреть. Зажег большую желтую свечу и замер в ожидании заученного возгласа:
– Благословен Бог наш…
Но священник почему-то не спешил; тихо копошился в алтаре, что-то там переставлял и протирал. А Шомеру делалось все хуже; ноги стали ватными, его бросало то в холод, то в жар. Он совсем не чувствовал, что это – Валя, но кожей ощущал, что рядом смерть. Виду подавать нельзя. Ни в коем случае. Он обязан сохранять достоинство. Когда же этот батюшка начнет…
Людей становилось все больше. Рядом с унылой Валиной родней плечом к плечу стояли Паша, Сёма и Виталий, как послушные большие мальчики. Затянутая в черное Тамара Тимофевна бодро взобралась на солею и демонстрировала полную готовность петь, читать, прислуживать: все-все, что только батюшка прикажет. По темным углам расползались тетеньки-экскурсоводы, тетеньки-смотрительницы, тетеньки-фабричные. Подтянулись горничные из отеля; шеф-повар, безразмерный мохнатый грузин, по-крестьянски мял в руках шерстяную шапочку; за поваром, как за стеной, прятались смущенные киргизы, а поодаль от киргизов, словно ими брезгуя, мрачно сгрудились старухи из деревни. В проеме открытых дверей он увидел тех самых круглоголовых узбеков, которые дорыли яму, а теперь хотели попрощаться с хозяйкой хозяина, но в церковь войти не решались…
Когда Борис Михайлович дозрел и возгласил свое «Благословен…», маленький храм был набит под завязку. Почти все благочинно крестились, даже какой-то узбекский малыш попытался подражать молящимся, и смешно провел рукой по телу, как будто почесал его крест-накрест. Надо бы и Шомеру перекреститься, такой уж тут обряд, но невозможно, это будет театральщина… Он повыше поднял толстую свечу, прочно взял ее обеими руками, как древко, и всем продемонстрировал, что руки заняты.
Отец Борис служил торжественно, но просто, равномерно клацал кадилом, четко и раздельно произносил слова. «Говорит Господу: прибежище мое и сила моя… к тебе же не приближится». Его Тамара Тимофеевна старалась, пела искренне и хорошо. Голосок у нее, конечно, не ахти, но честный и ровный, без этого старушечьего дребезжания. «Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим». Закрываясь от мыслей о смерти, Теодор пытался размышлять. Все-таки церковники – психологи, они знают, что испытывает человек, который встал у края гроба, так похожего на маленькую лодку. Любил не любил, помогал не помогал, чист не чист, а больше ничего уже не поменять, эта лодка отплывает навсегда; он цепляется за край, не хочет отпускать, и все равно отпустит. Очень скоро. Но если ему тихо напевать одно и то же, помилуй мя Боже, помилуй мя Боже, помилуй мя Боже, это действует как колыбельная, баю баюшки баю, баю баюшки баю, баю баюшки баю. Младенец успокоится и перестанет плакать, и уснет, и будет ему снится тот счастливый нереальный мир, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная.
Ноги совсем ослабели. А в горле встал тугой комок.
6И все же Теодор сдержался.
Отец Борис сгреб в ученическую стопку Евангелие, требник, поминальные записки и пошел в алтарь. В храме стало мучительно тихо, рыхлые свечи, принесенные из дома деревенскими, щелкали, отплевывая сгустки воска. Священник неспешно вернулся, встал у Валиного изголовья, подпер подбородок крестом, как узбеки подпирали черенками лопат, и заговорил.
С первой же своей минуты человек готовится к уходу. Можно в жизни избежать болезней, неудач, но смерти никто не избегнет. Мы прячемся от этой мысли, суетимся, строим планы, а все равно однажды приходит пора. И никакие грандиозные дела, никакие подвиги нам не помогут. Нет больше прошлого, настоящее окончилось, так и не начавшись, а про вечность мы пока что ничего не знаем…
В начищенном, как самовар, паникадиле, округло и растянуто отображались окна; солнечные зайчики бегали по жесткой потертой фелони, из которой проводками торчали кончики золотого шитья. Теодор ловил себя на том, что слушает – не слушая; он чувствовал торжественность момента, чуял погребальный запах хвои, гвоздик, и еще чего-то ледяного и опасного, а в то же время в голову лезли всякие глупые мысли. Выключил он утюг, или все-таки не выключил. Нет, вроде выключил. А вдруг нет? Вчера Иван Саркисович весь день не отвечал, наверное, он сердится за Иванцова. Проклятый утюг, и дернул же его черт именно утром подглаживать брюки, нет чтобы с вечера…
Сквозь эту ерунду, как родниковая вода сквозь глину, с трудом сочилась проповедь отца Бориса.
Когда рождается младенец, он кричит от ужаса. Потому что не знает, как жить за пределом утробы. К нему бросаются медсестры, обтирают, заворачивают в теплое, кладут на грудь роженице. Он чувствует, что это его мама, и сразу утешается. Так и душа. Ей в первые минуты одиноко, страшно, и помочь ей может лишь наша с вами любовь.
(Не горит ли дом? Да что ж ты будешь делать…)
Мы ей сейчас напоминаем, что она не одна, что мы любим ее и помним, просим простить все обиды и сами ей прощаем все. Не бойся, душа, подожди, Бог милостив, ты будешь с Ним. Мы тебе недодали любви при жизни, пусть она будет с тобой после смерти.
(Так. Сёме напомнить про пожарный кран. Опись проверена. Двери столярные, створчатые, с медными замками. Столы простеночные, деревянные, покрыты ножки золотом, а крышки лаком. Канапея кожаная, большая. Шкаф о трех полочках…)
Аминь.
Шомер подошел к жене, поцеловал ее в остекленелый лоб, погладил неживые волосы, и отошел, чтоб не мешать другим.
Вдруг за открытыми дверями храма послышался автомобильный рык, мотор всхрапнул, как лошадь, и затих; кто-то властно раздвинул узбеков и прошествовал внутрь.
– Владыко, благослови! – только и смог сказать изумленный священник.
Епископ плотно обнял Теодора, похлопал его по спине, шепнул: что ж ты мне не позвонил, я случайно узнал, мог и не успеть! И вслух приказал: Подсевакин, очки! Хотя зачем ему очки? Было время, он чаще крестил, чем отпевал, мог шпарить чин крещения подряд, не сокращая; обожал пошутить, когда какая-нибудь крохотуля ором заставляла мамку встать: в житии потом напишут, была с младенчества благочестива, в храме никогда не садилась, даже у матери на руках; молодым папашам непременно говорил: помните, что яблоня падает недалеко от яблока. И благочестиво усмехался. Но архиереев на крестины не зовут, по глупости считая недостойным звания епископа; зато на похороны – пожалте, ваше вашество. Так что чин крещения он помнит плохо, всякими рывками и обрывками. Но прощальную молитву знает наизусть, нутром. И все равно надевает очки, строго взглядывает на прихожан, и опускает глаза в свой любимый малюсенький требник.
Он привычно просунул руку сквозь прорезь в карман – карман был безупречно пуст. Порылся в другом – ничего. Народ беспрекословно ждал, а епископ испуганно шарил в карманах, как третьеклассник, потерявший ключи. Потому что с ужасом осознавал, что молитва взяла – и забылась. Въевшиеся, вросшие в него слова отслоились от старческой памяти. Продолжая излучать величие, Петр сурово посмотрел на Подсевакина, и надежный секретарь не столько понял, сколько ощутил, в чем дело. Бежать в алтарь, искать молитвенник – долго, народ начнет шушукаться, исчезнет правильный настрой; в голове у Подсевакина сверкнула мысль: он вытащил блескучий телефон, подарок губернатора на юбилей (сам владыка телефоном пользоваться не умел, так что отдал в доверительное управление секретарю), одним движением набрал в поисковой системе запрос. Экран покрылся буквами, похожими на угревую сыпь. Ярослав протянул телефон Вершигоре.
– Это что еще такое? – беззвучно, одними губами спросил Вершигора.
– Требник, – прошелестел Подсевакин, и сделал странное движение пальцами; буквы плавно увеличились, и Петр подумал, что наконец-то понял выражение «по мановению руки».
Он опустил глаза в экран, и возгласил смущенно:
«Господь наш Иисус Христос Божественною Своею благодатию, даром же и властию, данною святым Его учеником и апостолом, во еже вязати и решити грехи человеков, рек им: приимите Духа Святаго…»
Экран немного бликует, но в целом, как ни странно, буковки все так же стекаются в слова, слова вытягиваются в предложения, а из них сплетается молитва. Только палец Подсевакина мешает; он то и дело подвигает текст. С каждым годом Петр все ближе подпускает к сердцу слова про человеческую немощь и про то счастливое забвение, которому на небесах все это «предаде»; надо бы служить похолоднее, по-монашески, но епископ Петр похолодней не может.
Ну вот и дело сделано.
Владыка взял из рук отца Бориса маленький кулек и посыпал из кулька песком на тело Валентины, вложил ей в руки бумажку с красно-черными резными буквами и блеклой печатной картинкой, похожую на старый пропуск в государственное учреждение, предложил родным и близким попрощаться с покойной. Тамара Тимофеевна прямым, как стрелка, голосом, затянула про вечную память. Быстро-быстро застучали молоточки. Кандальное позвякивание кадила, горячий, сладко пахнущий туман, и сквозь него текут живые голоса…
И тут уж Теодор не совладал. Он зарыдал, как маленький: ыыыааааа. (Какое унижение! Как стыдно!) И опять ыыыааааа. К нему подбежали Галина, племянники, стали обнимать и гладить, он больше не хотел их презирать, не такие уж они плохие.
Валенька, прости меня, прости, и вечная тебе память!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.