Текст книги "Избранное. В 2-х томах. Том 2"
Автор книги: Александр Малиновский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)
Глава шестнадцатая
В конце февраля, неделей позже дня рождения Ковальского, к нему в общежитие пришел его дед Иван.
Он приехал из Утевки к сыну Сергею, вещи оставил у него, но, не дождавшись сына с работы, направился искать внука.
Когда Александра позвали к вахтеру, Иван Дмитриевич сидел на диване в вестибюле и дружелюбно посматривал на студентов, торчавших перед телевизором. Он был в бекеше и белых чесанках.
Александр не смог бы точно передать свои чувства, которые испытывал, когда смотрел на деда. Это было смятение чувств. Скорее всего так.
Они прошли под веселыми взглядами ребят у телевизора в комнату, где как раз все ее обитатели были в сборе. Вскоре все сидели за столом, баловались чаем. На краю стола лежал большущий кусок свиного соленого сала, в середине стояла трехлитровая банка с яблочным вареньем. Все хвалили и сало, и варенье.
Дед зоркими глазами смотрел на друзей Ковальского, и видно было: ему неимоверно интересна эта совсем другая для него жизнь. Ребята ему нравились. Это было заметно. Но по житейской своей привычке он не доверял с ходу тому, что видел. Надо было взглянуть поближе. Потрогать, понюхать, посмотреть на свет матерьял. А уж потом брать отрез и шить костюм. А тут такое дело: стремительно и смело жизнь своим водоворотом выхватила внука и тянула непомерной силой – по новым своим законам – еще неизвестно куда. Мало ли чего? Где много народу, он согласен с женой Груней, всегда большие безобразия.
Всякие мысли были в голове. Потому и приглядывался за столом к каждому.
Но ребята были открытые, веселые. И уважительные. Обращались к нему по имени-отчеству и бекешу его, попросив померить, хвалили искренне. И он успокоился. Ребята как ребята. Одно слово: молодежь.
А когда успокоился, рассказал анекдот, чего Ковальский никак от него не ожидал. Анекдот был про студента. Про того самого, который писал письмо родителям. Дед Ковальского так это изложил от имени студента: «…все у меня есть тута, деньжата тожа есть. Ничего не надо мне. А если будете посылать мне их, деньги-то, вместе с салом не кладите…»
Анекдот был старый, но все дружно смеялись. Ковальский удивлялся деду. Он оказывается был еще и такой.
– Иван Дмитриевич, – степенно обратился к гостю Гуртаев, – а вы откуда про студентов анекдот знаете? – Так спросил, больше для разговора. И получил, рыжебородый, свое.
– Э… э… видишь ли, милый ты мой… студенты… они, это, как клопы, ищщо в первую империалистическую были: видывал на фронте, в окопах. Слышал всякое! Живучи они, черти!
Этот ответ подействовал сильнее, чем рассказанный анекдот. Смеялись долго. Смеялся себе в седые усы и Головачев.
Примчался дядька Сергей и потащил отца и племянника к себе домой. Они пошли на остановку трамвая. Встречные оглядывались на них. Некоторые с добродушной улыбкой, другие с кривой усмешкой. Последних Ковальский готов был чуть ли не ударить. Он безоглядно любил своего деда. Но не вписывались, не совмещались дедовы белые чесанки в галошах и его добротная бекеша с городской жизнью. Никак не совмещались. Это Ковальский видел. А Иван Дмитриевич, казалось, не замечал этого.
Они прошли несколько минут молча. Иван Дмитриевич, явно озабоченный какими-то своими мыслями, приостановился, очень сосредоточенный в себе, и спросил:
– Сергей, а вот электровоз, он как устроен?
– Да просто. Примерно, как вот этот трамвай.
– Да-а… – неопределенно произнес Головачев. – Понятно. Вишь ты, уголек, значит, не переводит…
Ковальский, проклиная себя за то, что при косых взглядах прохожих начинает стесняться своего деда, его экзотического вида, чувствовал себя то никчемным щеголем, то гордился дедовым независимым видом. Он, поддерживая в душе его простоту и независимость, сам чувствовал себя представителем крепкой и надежной породы.
Поведение деда было уверенным и прочным. Прочным, как крепко сработанные и бекеша, и чесанки. Держась уверенно, он был дружелюбен и общителен не по-городскому с посторонними. В разговоре был прямодушен. Но впросак не попадал.
* * *
– Ничего из вашего сына не выйдет, – с нескрываемой и непонятной радостью сказала Алевтина Петровна, теща Сергея, когда они, готовясь ужинать, располагались на кухне.
– Почему же не выйдет? – спокойно возразил Иван Дмитриевич. – Уже вышло: человек кончил институт. Работает на стройке мастером.
– А вот уже и не работает, – вскинулась Алевтина Петровна. – Рассчитали его вчера.
– Как так, Сергей? – удивился Иван Дмитриевич. Он даже поднялся со стула. – Ты ж недавно только стал мастером. У тебя бригада была.
– Не выдержал я, отец, понимаешь. Тяжело. Не для меня.
– Ты что, работы не выдержал? Не поверю я. На тебе пахать да пахать.
– Да не работы, а безделия не выдержал, понимаешь?
– Нет, не понимаю ничего, объясни. – Иван Дмитриевич вновь сел на приземистую табуретку, положив на край стола левую руку.
– Мой предшественник, когда наряды закрывал, всегда объем сделанной работы завышал, приписывал. Так повелось. И все привыкли. Полдня не работают, а будь добр, закрывай по полной и, понимаешь, не бояться бездельничать – все равно, знают, наряд закроют, как надо. Привыкли к припискам.
– Ну, и ты, – Иван Дмитриевич уже понял в чем дело и смотрел на Сергея, как на ребенка, – не выдержал, да?
– Да, если бы только это! Тащат все со стройки. В тот день рубероид весь растащили вдобавок. Стоят мужички в сторонке, поглядывают на меня, а я наряд отказался закрывать. Они подослали девчонку сопливую, я ее отослал назад. Смотрят нагло на меня. Потом одного отрядили ко мне, того как раз, которого я видел, как он рубероид воровал. Подошел наглец и в лоб: «Пиши, начальник, не разводи канитель, а не то сам в накладе останешься. Понял?».
– А что же ты на это?
– Не помню, как получилось, схватил последний рулон рубероида, рядом стоял и по спине наглецу. Тот спотыкался, спотыкался и мордой прямо к бабешкам в кружок под ноги.
– Луберолем так и махнул? Ну, сын, ты того… тебя-то не тронули?
– Нет, начальство объявилось: парторг и еще один там… В самый кон.
– Защитило начальство-то?
– Ага, – усмехнулся Сергей. – Парторгу как раз меня и защищать.
– А что так? Рукоприкладство, конечно, дело плохое. Но ведь за дело? – воодушевился было дед Иван.
– Ага, – вступилась жена Сергея, до того молчавшая. Перебирая в руках концы полотенца, доложила: – Как же! Он и с ним поссориться успел.
Сергей тем временем ушел в спальню и через некоторое время вышел оттуда с аккордеоном. Прошел в сени, сел на порог. Растянув меха, запел:
Бывали дни веселыя, Гулял я маладой…
– Дурашливый он у нас, прости меня Господи, – деланно запричитала теща Сергея. – С ним не соскучишься. Но и не разбогатеешь.
– А с начальством-то почему не поладил? – выдерживая строгую ноту, спросил старший Головачев.
– С начальством-то? – переспросил Сергей, положив голову на аккордеон и поглядывая юродиво на всех снизу вверх. – Я в очереди не захотел стоять.
– Скажи толком. Что городить чепуховину, – проявил на явную радость тещи Сергея недовольство Головачев.
– У них там очередь в партию, понимаешь, у итээр.
– Итээр? – переспросил дед Иван. – А что это за зверь такой? Не слыхал.
– Это не зверь, отец, а инженерно-технический работник. Это я и есть, оказывается. Итээр, хотя из крестьян.
– Поясни толком.
– Ну что объяснять. Он меня все в партию агитировал вступить. Я обещал подумать. Полгода думал – за это время мастером стал. Пришел, когда решился. А он говорит: «Понимаешь, пришла разнарядка на одних рабочих пока, а ты у нас инженерно-технический работник. Подождать надо. Ты теперь – интеллигенция». Я не стал ждать. Сказал, что вступать не буду по разнарядке.
– Хорошо, что у моего зятька рубероида не было под рукой, – съязвила Алевтина Петровна.
В ответ зять растянул во весь размах аккордеон и махнул кистью правой руки сразу по всем клавишам.
– Я все-таки не понимаю: кто такой интеллигент да еще технический, – рассуждал вслух Головачев. – Интеллигент – это, по-моему, тот, кто не может гвоздь забить сам, а, Шурка? А тут луберолем по спине. Какая интеллигенция?.. – Дед сощурившись смотрел на внука и тому показалось, что он полностью на стороне сына Сергея. Да вот штука какая, чтобы разлад не получился в семье надо деду деликатничать. – Тебя уволили? – спросил Головачев суховато.
– Ага, попросили быстренько по собственному желанию, чтобы скандала не получилось. И огласки. – Сергей поставил свой красивый инструмент на порог и бодро, как ни в чем не бывало, сказал: – У меня есть предложение.
– Нет возражений, – подхватил Александр. Иван Дмитриевич одобрительно усмехнулся.
– У меня предложение: попить чайку и бай-бай. Утро вечера мудренее. Верно ведь? Уже десять часов, – продолжил Сергей.
Чуть позже дед и Сергей проводили Александра. Вышли с ним на улицу. До трамвая Александр зашагал один. Было грустно на душе. Сергей, дед – вот они, казалось бы, рядом. Но было уже ощущение разлома. Чувство потери чего-то целостного и невозвратимого. Как и в тот вечер, когда после охоты два брата Сергей и Алексей, покурив около чужого палисадника, попрощались и пошли в разные стороны. В разные дома. Алексей в то лето женился и стал жить отдельно. Тогда Шурка шел рядом с Сергеем и на глазах были слезы. И очень боялся, что Сергей с ним заговорит, а он в ответ разрыдается: рушился дедов дом.
Сейчас никого рядом не было. Прохожие, которые попадались ему, торопились по своим делам. Он уже и днем-то привык быть в городской толпе одиноким. А вечером тем более.
* * *
В одну из встреч с профессором Засекиным в лаборатории у Калашникова Ковальский осмелился:
– Николай Николаевич, вот вы в прошлый раз рассказывали об улице Арцебушевской, бывшей Ильинской. Говорили, что там жили ваш дед и прадед. И вы постоянно жили в Куйбышеве?
– Да, это мой город – Самара по старому, от века. В районе Ильинской церкви, около вокзала, когда-то бурно кипела жизнь. И мои прадед, и дед там жили, да… Тут зажиточные купцы Шихобаловы, Челышевы возводили свои дома. Ну, а рядом были попроще, деревянные с резными наличниками. Отец рассказывал: торговые лавки, баня, всякие мастерские – это дело их рук. – Он присел на стул у окошка, охотно продолжал: – На Ильинской улице во флигеле дома девяносто пять была первая подпольная типография. А там, где сейчас общежитие Медицинского института, была знаменитая самарская тюрьма. Проект этой тюрьмы делал архитектор Клейнерман. Губернская тюрьма. Самарские «Кресты» – в плане это здание имеет вид креста. В камере номер сто двадцать пять когда-то сидел Валериан Куйбышев.
– Николай Николаевич, а вот католический храм на улице Фрунзе и кирха на Куйбышевской? Как и кто их строил?
– Ну, это долго рассказывать.
– Николай Николаевич, я вот составил список мест в Самаре, где я должен побывать и побольше узнать… Хотел еще кое-что у вас спросить подробнее. Можно?
– Конечно, если смогу. А зачем тебе?
– Надо. Это первый мой город.
– Первый город? – переспросил невольно собеседник. – Ты что же их коллекционировать собираешься, города-то?
– У меня свое. Вот католический храм, поляки в Самаре…
– А-а… – неопределенно протянул профессор. – Похвально, похвально… – Потом запнулся. – Ковальский, так у тебя родители поляки? Тогда… ты вот что… у меня по вторникам два часа после четырнадцати свободные, заходи на мою кафедру. Знаешь, где она? На втором этаже, справа от лестницы. Вот там и поговорим.
Ковальский несколько раз побывал у профессора, порылся в его записках и кое-что теперь знал о «самарских» поляках.
Оказалось, что история возникновения католицизма в Самаре обязана своим рождением первым поселенцам полякам – католикам по вероисповеданию.
В конце концов результатом продолжительных войн Российского государства с поляками стало Андрусовское перемирие 1667 года. По которому в район Закамской зоны в 1668 году была переведена на поселение «Полоцкая шляхта». Группа состояла из польских дворян (шляхтичей) – 532 человека. Возглавлял ее полковник Гаврила Гаславский. Они не захотели служить польскому королю и выразили желание переселиться в Россию. В Заволжье были выделены земли для усадеб польских шляхтичей. Отведены пашни, луга и леса. Все это делалось по приказу российского царя.
К середине прошлого столетия в Самаре существовала колония польских католиков. Мятежные выступления в католической Польше, бывшей на тот момент частью Российской империи, пополнили ряды польских колонистов Самары ссыльными мятежниками. Самарские католики еще не имели своего храма. Но их влияние на жителей города было сильным.
В середине прошлого века самарский купец первой гильдии Аннаев, католик по вероисповеданию, пожертвовал на строительство католического храма необходимые деньги. Проект был заказан самарскому архитектору Николаю Николаевичу Еремееву. К 1865 году основное здание было готово. Однако, власти не разрешили открыть в Самаре католическую церковь. Это было своеобразной реакцией на очередные мятежные выступления в Польше. Почти завершенный храм был передан лютеранской общине Самары.
Только 26 мая 1887 года по настоятельному требованию Министерство внутренних дел разрешило польским католикам открыть свой молельный дом на углу улиц Красноармейской и Фрунзе, а через несколько десятилетий было получено разрешение властей на строительство нового католического храма – костела.
Стрельчатые башни высотой сорок семь метров были возведены в период с 1902 по 1906 года по проекту петербургского архитектора Богдановича, который был признан одним из лучших в России.
С 12 февраля 1906 года стал действовать костел. Здание было построено на средства местной общины католиков. Под сводами костела звучал орган. Его привезли из Австрии за большие деньги.
При костеле работала начальная польская школа, преобразованная затем в клуб с библиотекой. В нем устраивались литературные вечера и концерты.
В годы советской власти костел был закрыт… С 1941 года там расположился областной краеведческий музей.
…Далекую историю профессор знал, но об интернированных поляках во время второй мировой у него были смутные сведения.
– Знаешь, то ли в Рязани, то ли в Тамбове формировались дивизии.
Они могли стать частями 1-ой Польской армии. Но был ли твой отец там? Мог ли быть?
– А как он вообще мог попасть в Советский Союз? – допытывался Ковальский.
– Это и простой, и сложный вопрос. Видишь ли, полякам при наступлении немцев разрешили отступать вместе с русскими войсками. Они перешли границу, углубились к нам. А тут их начали кого куда рассредотачивать… Я покопаюсь кое-где. Может, что и проясниться.
* * *
В следующий раз, когда Ковальский пришел к Засекину на кафедру, он протянул ему листок с машинописным текстом.
– Вот, специально для тебя нашел, у меня второй экземпляр есть.
Бери с собой. Только особо никому не показывай. Там про площадь Революции.
Александр хотел было спросить об отце, но профессор, поняв его желание, развел руками:
– Пока ничего. Не торопи!
По дороге в общежитие он прочел о площади Революции. И здесь оказалось много неожиданного.
Оказывается, на Алексеевской площади, как ее раньше называли, был единственный в Самаре памятник царю Александру II. С идеей сооружения памятника выступил во второй половине 80-х годов XIX века городской голова – Петр Алабин. Человек – необыкновенного гражданского мужества, широкой эрудиции, неукротимой организаторской энергией. С его именем в Самаре связаны строительство драматического театра, кафедрального собора, развитие публичной библиотеки и расширение краеведческого музея.
Закладка памятника императору-освободителю состоялась 8 июля 1888 года, а 30 августа 1889 года было его торжественное открытие. Воздвигнутый по проекту Шервуда памятник отражал главнейшие направления деятельности царя-реформатора. На массивном пьедестале из красного финского гранита, украшенном бронзовыми венками с царским вензелем, возвышалась бронзовая фигура в общегенеральском сюртуке и фуражке, государь левой рукой опирался на саблю. На обращенной к Волге лицевой стороне был укреплен щит с надписью: «Александру II, Царю-Освободителю. 1889 г.». На противоположной стороне пьедестала располагались щиты с перечислением основных событий и важнейших реформ его царствования. По углам пьедестала – четыре фигуры – крестьянин, в левой руке которого была хартия с надписью «19 февраля 1861 г.», напоминавшей потомкам об отмене крепостного права; фигура женщины, сбрасывавшей чадру и олицетворявшей присоединение Средней Азии; о покорении Кавказа свидетельствовал черкес, переламывавший шашку о колено; фигура молодой женщины, разрывавшей цепи и попиравшей знамя с полумесяцем, символизировала освобождение Болгарии от турецкого ига.
В двадцатые годы все фигуры демонтировали. На постаменте была установлена статуя вождя мирового пролетариата.
«А мне еще тогда, в первый раз, когда я памятник увидел, показалось, что пьедестал слишком большой, как будто на чужой забрался, – вспомнил Ковальский. – А оно так и есть».
Засекина он зауважал, несмотря на его необычный и колючий характер. Стараясь как можно чаще заглядывать к нему на кафедру, он каждый раз узнавал от него что-нибудь новое. И удивлялся: «Странный человек, двойной. Когда говорит со мной о прошлом, об истории – спокойный и педантичный, начинает рассуждать с Калашниковым о будущем – становится взъерошенным и категоричным…»
Глава семнадцатая
Утром в вестибюле общежития в кармашке на «К» он обнаружил письмо от Анны. Прочел сразу. Давно Анны не видел и соскучился.
В этом письме, как и в предыдущем, ничего не было бытового. Все письмо – признание в любви и обещание любви. Но странное дело: Ковальский не первый уже раз чувствовал, что не все так светло и радостно у нее. И именно он, Ковальский, тому причина. Есть какие-то обстоятельства, которые корежат ее жизнь. Но она все выпрямляет и делает светлым. Долго так не может продолжаться…
Когда Ковальский думал об Анне, порой чувствовал себя мелким преступником. Чуть не воришкой. Он осознавал, что крадет легко и чудовищно свободно чужую жизнь и ее тратит. Чужую, не свою…
Ему вспомнился случай из детства, когда впервые узнал подобное чувство.
Это было на дальнем лесном кордоне в Моховом, куда они с дедом Иваном и бабой Груней приехали косить сено. Дед Иван и лесник, который жил на этом кордоне, были хорошими знакомыми. Лесник и пригласил Головачева к себе, разрешив накосить на зиму сена. Дед и Алексей, так звали хозяина, сразу же пошли смотреть новую делянку. Там была хорошая трава.
Хозяйка большого деревянного дома, вросшего в землю и окруженного березняком и осинником, увела бабу Груню в глубь больших, светлых комнат. Она разговаривала громко на ходу и не переставала, как и ее муж, улыбаться. Видно было, что хозяева рады приезду людей. И как не радоваться? Если целыми неделями в доме лесника никого не бывает.
Шурка сидел себе смирно на широком, красивом тесовом крыльце и, не находя пока себе серьезного дела, смотрел вокруг. Не то чтобы скучал, нет. Скоро должно было начаться-разворачиваться какое-нибудь действие: либо они начнут собираться ехать дальше, как только дед с лесником вернуться из леса, либо будут располагаться здесь, дома у лесника на несколько дней.
Он осматривал не спеша и не торопясь двор, который никак не был огорожен. Двор был частью огромного леса и ровной полянки, которая дала ему возможность прилепиться ко всему в округе. Дом с тесовой крышей, потемневшей и позеленевшей, как живое существо, похожее на медведя. Или какое другое лесное чудо. Пахло уютно сосновой хвоей. Почти полуденное солнце начинало крепко греть. Куры купались в коричнево-желтой пыли. Около новенькой баньки и калды Шурке было нормально – до него солнце не доставало.
Взгляд его упал на бельевые веревки на широкой террасе, куда он не успел подняться, задержавшись на крылечке. Там, на этих веревках, виднелись такие штуки, мимо которых нельзя было пройти просто так. Они притягивали к себе. На веревках, как мелкая рыбешка, вывешенная посушиться после засолки, висели прищепки. Алюминиевые… Не деревянные там какие, а алюминиевые. Самые надежные и форсные штуки, которыми защепляли широченные штанины. Вернее штанину на правой ноге, чтобы ее не «забирало» в цепь, когда катаешься на велосипеде. Мечта! Эти прищепки – редкость. В Шуркином пятом классе – ни у кого таких не было.
Он не помнил, как поднялся по тесовому крылечку – его ступеньки были белые, еще не затоптанные сильно ногами – и оказался на террасе.
Их было много! Этих красивых прищепок. Он попробовал одну, крайнюю. Пружина упругая, что надо! А челюсти у прищепки – будь здоров: то место, которым она хватала веревку, – все в мелких, но четких зубцах. Как у хищной рыбины или у мелкой ножовки.
Он оглянулся на дверь, на окна – никого не было видно. Веревок две. А прищепок так много, что Шурка не стал считать их. Он взял две крайних и сунул быстро в карман брюк. Вообще-то хватило бы и одной, надо-то всего одну штанину прищемлять. Но мало ли чего? Две взял. Их так много в этом лесу, на кордоне, кто их считает…
Не зная, что делать дальше, мучась: а вдруг кто-то увидел, как он… украл… украл… – он двигался по террасе, заглядывая во двор. Сорока стрекотала на самой вершинке осины.
– Сама ты воровка известная, – не выдержал Ковальский.
Ему показалось, что она видела, как он взял прищепки и теперь знает про него все. «Что же я сделал-то. Украл? Или просто взял? Но их так много. Никому от того, что всего-то двух не стало, никакой погибели не будет! Взял и взял. Можно было бы и попросить? И наверняка дали бы! Хозяйка такая молодая, крепкая в белой чистой кофточке. Добрая – это видно сразу».
Когда она их встречала, сказала так ладно:
– Ну, хоть будет с кем пообедать, покормить кого! Мой все на разъезде. Одной без людей – маята.
– А вы бы ребеночка родили, – сказала баба Груня. – Вот и была бы радость великая.
– Не получилось у меня с первого разу-то, надсадилась. Тут столько делов – выкидыш был…
– Как же ты так, бедненькая…
«Просить прищепки вроде бы неловко. А так брать – значит, своровать. Я своровал, выходит?..»
Он бесцельно прошел с террасы во двор. Отвел в тенечек мерина Карего, привязал его длинной вожжей к сосенке. И пошел, не зная зачем, в дом.
Когда Шурка вошел, женщины сидели в передней. Он было направился к ним, но голос хозяйки его остановил:
– Там, на столе, я налила в кружке молоко, хлеб рядом под утирником. Пока перекуси, мужики придут – будем обедать.
– Шура, мы тут о своих бабьих делах покалякаем, а ты – сам, – добавила баба Груня.
«Не видели они, что я взял прищепки, а то бы, разве так разговаривали со мной», – успокоился Шурка.
Он принял для себя, что все-таки это не кража. Так себе… Просто взял. Но все равно ему очень не хотелось, чтобы хозяйка заметила пропажу. «Она-то может подумать, что это кража».
Он пил молоко из большой эмалированной кружки, у которой в одном месте с наружной стороны, где дно плавно переходит в стенку, была вмятина. Эмаль отлетела и кружка, если ее поставить одной стороной была очень красивой, ладной, а если другой, когда видна вмятина, уродливой от случайного, может, удара и убогой.
Так он вертел кружку в руках и вдруг подумал: «Я, как эта кружка. С одной стороны теперь такой, какой украл, ну, взял чужое. А с другой – какой раньше был».
Шурка прислушался к ровному голосу хозяйки, доносившемуся из передней и замер. Сердце его упало.
– Все меньше и меньше их становится, каждый раз, как кто-нибудь приезжает…
«Кого? – оборвалось все у Шурки внутри. – Кого меньше?»
– Они, эти прищепки, красивые. Из города Леша привез, вот и притягивают…
– Нехорошо-то как брать чужое, – вздохнула баба Груня.
«Они видели, видели! – в ужасе и панике думал лихорадочно Шурка.
Он забыл про свою большую кружку. Сидел придавленный к столу, сработанному из толстых березовых плах с темноватыми коричневыми сучками.
– Баба Груня сказала «взял», а не «украл». Это она специально так? Конечно! Она же все всегда понимает. Это она не зря так! А хозяйка как сказала?» Он затаился и слушал.
– Другое дело бы: ну, взяли, а потом вернули на место и все, – как-то четко сказала хозяйка. И громковато.
«Видели, видели! – догадался Шурка. – Они и выход из положения подсказывают: незаметно повесить прищепки на место. Они знают, что я все слышу и делают надо мной опыты. Я как подопытный мышонок. Я сам себя таким сделал».
Ему стало не по себе. Обида и горечь жгли его не меньше, чем раскалившиеся, казалось, до бела прищепки в правом кармане его штанов. Он потрогал рукой эти прищепки через брюки. Они и вправду были горячими. Или показалось?
«Повесить на место», – было первое нестерпимое желание. Он шмыгнул в приоткрытую дверь на террасу, боясь, что вслед раздастся смех.
Он уже вынул и хотел повесить прищепки, но подумал, поймав надежду: «А может, они не видели, что я взял? Просто хозяйка предполагает? Когда я ходил к Карему, она выходила на террасу и увидела, что стало меньше. И сказала на всякий случай».
Шурка держал прищепки в руке. Ощерившиеся в его ладони своими зубастыми ртами, они, казалось, ждали насмешливо.
Шурка оглянулся на дверь и окна. Никто за ним не наблюдал.
«Если я повешу на место, хозяйка, хотя и не видела, как я взял… «взял», – повторил он про себя, он не хотел другого слова, – она поймет, что это сделал я. Я сам себя выдам. А если не верну и не «возьму» – тогда совсем другое дело».
Шурка пошел к своему надежному другу Карему…
…Он закопал эти прищепки под сосенкой, дав себе слово, что не возьмет их никогда.
Его тогда никто не спросил про пропажу. Но Шурка долго про это помнил. И когда баба Груня смотрела на него иногда грустными и задумчивыми глазами, ему все казалось, что она вот-вот спросит об этих проклятых и зубастых прищепках. Они своими зубами вцепились в Шурку надолго…
* * *
Мишка Лашманкин, друг детства, оказался прав. Его, Ковальского, вскоре «закрутило». Влюблялся он пылко… и каждый раз ненадолго. И сам смотрел на это с недоумением.
Связь с Анной была единственной из тех, которую он не мог прервать. Так ему казалось. Он был ею просто повязан. Был в сладком, радостном плену. Как это будет долго, он не знал.
А она от него ничего не требовала, не просила ни о чем. Но Александр чувствовал в ней какой-то надрыв. Она отличалась теперь от той Анны, которую узнал тогда, более двух лет назад; стала жестче, решительней. Но не с ним, а сама по себе – он это видел. С ним она была прежней, непринужденной. Но иногда ему казалось, что она выполняет некую свою программу. Эту линию поведения она сама себе однажды задала и ее придерживается, изо всех сил. Но зачем? В ней была уже другая жизнь, нежели прежде, а вернее, может быть, третья жизнь? В ней была глубина, которую она скрывала. Он это чувствовал. Будто огромная воронка могла вот-вот возникнуть на ровном речном потоке и поглотить очень многое. Но какая воронка и что могло по-серьезному угрожать им обоим? Ему? Ковальский терялся в догадках. Но чувствовал: нечто такое есть…
«Не муж же опасность, – думал он. – Да, я краду что-то у них обоих. У него. Но я давно готов был прекратить все отношения с ней. И не могу только потому, что она начинает плакать, когда я намекаю ей об этом. Но она и без того прибегала ко мне тайком с печальными глазами. Как случай с прищепками», – думал Ковальский.
«Лучше бы его не было? Но он есть. И с одной-то стороны у меня, как тогда, эмаль пооблетела. То, что попервоначалу, надо признаться, было предметом мужской гордости, теперь оказалось грустной историей. Порвать с Анной окончательно? Это будет для нее, может, самым лучшим. Пусть все прищепки будут на месте».
Те зубастые прищепки долго в детстве кусали его, часто напоминая о том, что все-таки он украл. И сейчас было что-то похожее с ним. Александр постоянно носил в себе чувство вины перед Анной. Он не мог сформулировать четко степень этой вины. Как не знал и не понимал, что надо свершить, чтобы было все как надо. Это незнание «как надо» тяготило его.
Он решил съездить к Анне и попытаться поговорить.
…Ковальский невольно вспомнил Владу и сам себе усмехнулся.
В одну из бурных с ней встреч случилось то, что ошеломило его, и он не мог потом найти этому определения.
Александр лежал ничком, распластавшись на кровати. Истома охватила все тело, от макушки до кончиков пальцев. Он чувствовал, что засыпает. Прошло уже более получаса, а Влады все не было. Преодолевая себя, встал и пошел к ванной. Лучше бы этого не делал. Когда Ковальский открыл дверь, она сидела голая на краю ванны, широко расставив ноги. Левая рука ее была внизу живота. С закрытыми глазами она билась так, словно была в его объятиях. Еще сильнее, чем в его объятиях.
Он растерялся. Задел вешалку в углу на входе в ванную комнату, и большое полотенце с шумом упало на пол, опрокинув ведро.
Влада открыла глаза и с блаженной ленивой полуулыбкой посмотрела на него. Она словно спрашивала, вяло удивившись, одними глазами: кто ты, зачем здесь?
Александр был на грани шока. Сначала не мог ничего сказать. Слова пропали куда-то. Когда оправился, спросил:
– И давно ты этим занимаешься?
– Ну, не с утра же, ты знаешь, – она пришла в себя быстрее, чем он. Подняла с пола полотенце.
– Нет, я вообще? – выдохнул он.
– Так и будем голые стоять? Пойдем в спальню. – Уже прячась под простынь, добавила: – Это мои шалости. Моя тайна.
– Ничего себе, – вырвалось у него. – Шалости! Такое у тебя только со мной?
– Ну что ты, как танк! Успокойся, я с двенадцати лет это делаю.
Сидя рядом на кровати спиной к ней, Ковальский повел плечами. Не поворачивая лица, сказал:
– Но ты же только что была со мной? Я тебя не устраиваю? – Последние слова он сказал, делая над собой усилие.
– Ты – молодец, – скала она, нисколько не стесняясь. – Но это дает мне больше, чем вообще мужчины.
«Вообще мужчины», – эти слова, кажется, добивали его.
– И это правда?
– Еще какая!
Александр не находил слов. Она же не хотела этого замечать. Как бы спохватившись, попыталась успокоить.
– Этим занимается половина всех женщин, значит, это естественно, успокойся.
– Естественно? – выдохнул Ковальский.
– Ну да!
– Дикость какая-то, – поежился он, одевая брюки.
Влада зло смотрела, как он ищет рубашку. Он хотел было что-то уточнить, но она опередила его:
– Да иди ты! Дикарь, да еще какой! Не хочу разговаривать, раз не понимаешь.
– Я только хочу…
Она не дала ему договорить:
– Иди у черту!
– Ну, раз так, – Ковальский запнулся, не зная, как поступить.
Так ничего и не сказав, заправив рубашку в брюки, взял пиджак и вышел в коридор.
Она лежала все так же, укрывшись до подбородка простыней. Когда услышала, как громыхнула за ним входная дверь, повернулась лицом к стене, словно отгородившись ото всех и расплакалась.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.