Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Александр Михайлович
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 35 страниц)
Глава V
Это случилось в Биаррице
1
Однажды утром в январе 1919 года, когда я жил в парижском «Ритце» в ожидании перемены участи, при моем появлении в ресторане меня встретили наполовину любопытные, наполовину взволнованные взгляды. Разговоры за всеми столиками прекратились, и все головы повернулись в мою сторону. Я посмотрелся в зеркало, ожидая увидеть порванный рукав или, по крайней мере, незастегнутую пуговицу. Ничего, кроме нарушения этикета такого рода, не могло вызвать столь сильную реакцию, ибо к тому времени я давно перестал быть новинкой в «Ритце».
Успокоив свои опасения, я сел за столик, заказал завтрак и начал просматривать почту. Может быть, думал я, пришло письмо с какими-нибудь потрясающими новостями, которые уже известны всем в Париже. Я снова ошибся. Я нашел несколько счетов, несколько просьб дать автограф и приглашение на вечерний прием от моего старого друга герцогини де Брольи. Больше ничего. Не было даже угрожающих посланий от какого-нибудь эксцентричного коммуниста.
Видя, что на меня по-прежнему смотрят, я пожал плечами и развернул утреннюю газету.
Мое внимание привлекла смазанная групповая фотография на первой полосе. Я не узнавал лиц, но все мужчины были в форме российской императорской гвардии. Я посмотрел на подпись и только тогда заметил заголовок, который гласил:
«Расстреляны четыре русских великих князя. Великие князья Николай, Георгий, Павел и Дмитрий[14]14
Великий князь Николай Михайлович (1859–1919) и великий князь Георгий Михайлович (1863–1919), родные братья великого князя Александра Михайловича; великий князь Павел Александрович (1860–1919), шестой сын императора Александра II и его супруги императрицы Марии Александровны; великий князь Дмитрий Константинович (1860–1919), третий сын великого князя Константина Николаевича, внук Николая I.
[Закрыть], два родных и два двоюродных брата великого князя Александра, который в настоящее время находится здесь, вчера были расстреляны в Санкт-Петербурге».
Вот и все. Сама статья состояла из нескольких строк. Никаких подробностей не сообщалось, кроме того, что «место захоронения четырех великих князей не раскрывается советским правительством».
Помню, как я сложил газету и попытался сунуть ее в боковой карман, что было довольно трудно, учитывая большой размер французских ежедневных газет. Я не был ошеломлен. Я знал, что нечто подобное должно было случиться рано или поздно. Много недель и месяцев я ждал сообщения, но теперь, когда самое страшное случилось на самом деле, разум мой вдруг отказался функционировать, и я не мог понять причин, по которым убили четырех человек, всегда стоявших в стороне от политики. Какую угрозу могли они представлять для победоносного шествия революции?
Какое-то время я думал о них и об их жизни. Николай – мечтатель, поэт, историк с явно республиканскими симпатиями, разочарованный холостяк, который боготворил память о своей единственной любви, королеве одной скандинавской страны. Георгий – скромный немногословный мальчик, который хотел, чтобы его оставили в покое с его живописью и детьми. Дмитрий – воинственный великан, страстный лошадник, признанный и пылкий женоненавистник, библеист и пророк Армагеддона. Павел – красивый, добросердечный, необычайно счастливый в своем морганатическом браке, совершенно равнодушный к монархии и власти…[15]15
В мемуарах белого генерала П.Р. Бермондт-Авалова есть упоминание о заговоре с целью свержения с помощью немцев советского правительства и реставрации монархии, в котором участвовал великий князь Павел. Степень достоверности этой информации, противоречащей словам автора «Мемуаров», оценить трудно.
[Закрыть] Наверное, даже самые безжалостные коммунисты сознавали полнейшую бессмысленность этого убийства.
Я гадал, что мне делать дальше и есть ли способ узнать какие-то дополнительные подробности.
Развернувшись, я увидел метрдотеля. Он стоял у меня за спиной с подносом в руках, возможно наблюдая за моей реакцией. Наши взгляды встретились. Я вспомнил, что он всегда особенно любил обоих моих братьев.
– Монсеньор, несомненно, предпочтет, чтобы завтрак отнесли ему наверх, – вполголоса заметил метрдотель.
Его слова вернули меня к действительности. Я заметил устремленные на меня пристальные взгляды. Наверное, все ждали какого-то театрального жеста.
– Оливье, вы очень добры, – сказал я, наверное, слишком сухо, – но мне удобно и здесь.
Итак, я остался за столом и начал медленно завтракать. Взгляды всех сидевших в зале были сосредоточены на мне. Все словно задавались вопросом, как может человек, чьих близких родственников совсем недавно убили, намазывать хлеб маслом и класть сахар в кофе.
Вечером я пошел на прием, который устраивала герцогиня де Брольи, и мне снова пришлось сражаться с воинствующими условностями.
– Как, вы здесь? – шептали люди, привыкшие измерять глубину горя по скорбному выражению лица и широте черной ленты на рукаве.
– Почему бы и нет? – отвечал я и отходил.
Не было никакого смысла объяснять им, что ни одна расстрельная команда на свете не способна уничтожить искру бессмертной энергии и неустанного стремления, известного мне под именем великого князя Николая Михайловича. Едва ли есть смысл обсуждать Веру и Предубеждение. Свои убеждения я сохранил в неприкосновенности. Кое-кто, воспользовавшись случаем, говорил, что я «пил шампанское и танцевал», в то время как моих убитых братьев хоронили в братской могиле. Я жалел недоброжелателей. Они считали меня дикарем.
2
Даже сегодня, по прошествии тринадцати лет, когда еще несколько могил отделяют меня от того крутого поворота на моем пути, мне крайне трудно объяснить, почему казнь двух моих старших братьев лишь обострила во мне непреодолимое желание жить и вернуть то, чего меня лишили – во-первых, в силу необходимости служить империи, когда я был еще ребенком, затем из-за двух свирепых десятилетий войн и революций. Ища прецедент в истории Французской революции, как неизбежно поступает каждый изгнанник, я набрел на знаменитый ответ аббата Сьейеса, вдохновителя либеральных доктрин 1789 года и будущего министра при Людовике XVIII[16]16
После второй реставрации Сьейес, изгнанный из Франции как цареубийца, поселился в Брюсселе и вернулся в Париж лишь после Июльской революции 1830 г. Вероятно, автор перепутал его с Талейраном, действительно бывшим министром иностранных дел при Людовике XVIII.
[Закрыть], который имел обыкновение парировать все вопросы на тему, чем он занимался в четыре года красного террора, одним и тем же язвительным ответом: «Господа, я жил!»[17]17
Другой вариант: «Старался выжить».
[Закрыть]
Выживать гораздо легче, чем «жить», и, поскольку мне повезло и я, несмотря на высокий рост, спасся от пуль, я стремился к полноценной и беззаботной жизни, то есть такой, о которой я до тех пор узнавал только из книг и слухов. Хотя мне исполнилось пятьдесят три года, а моих воспоминаний хватало и на больший срок, я отказывался поддаваться унынию и не считал, что невозможно вернуть мои двадцать лет. Будь что будет, я хотел получить то, чего я был лишен, обедая во дворцах, споря со слабоумными государственными деятелями и впадая в спячку на заседаниях Государственного совета. Даже страх насмешек не поколебал мою мечту тридцатилетней давности снова стать свободным моряком, который верил, что рано или поздно ему удастся открыть Страну Гармонии.
Вполне естественно, я не скрывал своих намерений, но многочисленные советы моих французских друзей лишь разочаровывали меня. Они призывали меня к осмотрительности и просили довольствоваться малым, в то время как сама мысль о том, чтобы вести монотонное существование жалкого «бывшего», казалась мне слишком замысловатой формой самоубийства. Каким бы приятным ни был Париж в своей замечательной способности прославлять праздность и вымогать подлинные монеты за фальшивые удовольствия, Париж поддерживал Прошлое. Он казался мне кладбищем погубленных репутаций и несостоятельных доктрин. Чем больше я сидел в «Ритце» и чем больше слушал бессодержательное бормотание из Версаля, тем меньше мне хотелось оставаться в Европе.
Примерно в 1400 милях от Парижа по-прежнему находилась Россия. Умные государственные деятели считали, что она «очень скоро восстановится», имея в виду, что великие князья, банкиры и генералы вернутся в Санкт-Петербург и снова займут свои места во дворцах, на фондовой бирже и в гвардейских казармах. Термин «Реставрация», как мне казалось, применялся грубо и неправильно, но я никогда не принимал участия в этих спорах по той простой причине, что не воспринимал Россию как данность. С Россией я покончил, как с монархической, так и коммунистической или любой другой, и надеялся, что больше никогда не увижу Санкт-Петербург.
Мой выбор сводился лишь к двум вариантам: поехать в Соединенные Штаты и воспользоваться гостеприимством моих американских друзей или мигрировать на один из идиллических островов Тихого океана, которые я впервые посетил в конце 1880-х годов и где даже большая семья может безбедно существовать практически без денег. Будь я один, я бы сел на первый же корабль, отплывающий в Нью-Йорк. Будучи женатым человеком и отцом семерых детей, я лелеял в душе план поселиться на островах Фиджи.
Поэтому я составил длинное письмо жене и сыновьям, описав им все преимущества островной жизни: мечтательные туземцы, душистые цветы и пылающие закаты над Тихим океаном… Я уговаривал их переехать в ту часть света, где человек получает необычайно щедрую возможность собрать по кусочкам жизнь, разрезанную ножницами истории. Я изъяснялся весьма красноречиво и был настолько уверен в результатах, что начал собирать различные данные об островах Фиджи и делать необходимые приготовления. Потом пришел ответ. Мои близкие откровенно опасались за мое психическое здоровье. Все мои планы и мечты сочли чистым сумасшествием. «Почему, – спрашивали они, – мы должны прятаться в Богом забытом месте, когда в ближайшие полгода в России может восстановиться законная власть?»
Их близорукость ужаснула меня. Постоянные размышления на такую безнадежную тему, как «возвращение», предполагали не столько веру патриота, сколько упорство неутомимого дятла. Мои родные представали людьми крайне заурядными – как, к сожалению, большинство членов правящих семей.
Во второй раз в жизни я подумал о своем браке как препятствии и оковах. Двенадцать лет назад в Биаррице я познакомился с женщиной, ради которой с радостью бросил бы семью и стал фермером в Австралии, если бы она проигнорировала проповеди своего священника. Сочетая в себе вполне современное увлечение спортом и истинно женское очарование, она обладала всеми необходимыми составляющими, благодаря которым стала бы идеальной спутницей для меня – ей недоставало лишь капли логики и фантазии. Мы с ней ездили в Венецию. Мы встречались в Париже. Мы часто бывали в Швейцарии. Мне никогда не приходилось ее уговаривать. Она принимала мое общество, считая, что истинной любви более чем достаточно для того, чтобы уравновесить легкую нерегулярность отношений. По прошествии времени я заговорил о нашем будущем и предложил ей постоянный, но свободный союз. Она ответила отказом – откровенно и не колеблясь. Она сказала, что ее духовник, выслушав исповеди о наших совместных поездках, резко высказался против ее связи с женатым мужчиной. Моя подруга объяснила, что она хочет выйти замуж по-настоящему, обвенчаться. Она прекрасно понимала, что для этого мне придется просить царя позволить мне развестись с его сестрой, что было неслыханным в истории императорской семьи. И все же она не уступала. Она говорила о необходимости «подвести черту». Ее слова меня озадачили: по-моему, в Священном Писании связь с женатым не сильно отличается от связи с разведенным. Я умолял. Я спорил. Наконец, я поговорил с женой, которая также имела привычку слушать своего духовника. Все окончилось сокрушительным поражением. Я перестал быть верным мужем и в то же время потерял свою большую любовь. Ксения решила, что я больше не люблю ее; моя же идеальная спутница стала жить своей жизнью. Обе совершили серьезную ошибку, обе пали жертвами неверного истолкования христианства. Я никогда не переставал любить Ксению, хотя чувства к ней были совершенно иные, чем те, которые я испытывал к женщине из Биаррица. Ксения была матерью моих детей. Она олицетворяла надежность и воплощала установленный порядок вещей. Ей нравились те черты моего характера, которые выработались благодаря многолетней военной службе, лекциям об обязанностях и ответственности, придворным церемониям, благодарственным молебнам и соборным богослужениям. Подруга взывала к моей душе, жаждущей приключений. Благодаря ей я вспоминал, как преходяща красота юности. Она пробуждала во мне того, кем я был изначально, – мальчика, который страшился становиться великим князем.
Все, о чем я пишу, происходило в 1907 году. Можно подумать, что по прошествии двенадцати лет, сопровождаемых грохотом огромной трагедии, мой роман побледнел и выцвел, но, по правде говоря, ничто, даже разгром России, не имело для меня такого значения, как потеря той женщины. Ее улыбка, ее гибкая фигура, то, как она входила в комнату, искоса глядя на меня, как будто удивляясь собственным всегдашним извинениям за опоздание, манера садиться в кресло и закуривать цветную сигарету и немного смутный, но без всяких угрызений совести день нашей первой встречи – я пронес эти воспоминания через всю войну и лелеял их в ужасные месяцы моего заточения. Они помогали мне смотреть в прошлое с благодарностью и нежностью.
Я без труда мог бы узнать, где она живет, через общих друзей в Париже, но встреча с ней грозила вдребезги разбить мои иллюзии. Я боялся, что очень постарел, а она… Я предпочитал сохранять в памяти ее образ таким, какой увидел ее в первый раз, во всем великолепии ее завораживающей юности. Гибкая и загорелая, она стояла у восемнадцатой лунки на поле для гольфа в Биаррице и поправляла растрепанные рыжеватые волосы.
Хотя я не хотел даже пытаться ее искать, я продолжал любить ее издали, испытывая не страдание, но все усиливавшуюся тоску. Мне захотелось вернуться туда, где я был счастлив. В Париже мне нечего было делать; как только я узнал, что мои близкие благополучно сели на корабль «Мальборо» и собираются какое-то время провести на Мальте, я сразу же отбыл в Биарриц, пообещав себе остаться там, пока позволят мои стремительно убывающие средства.
3
На пасхальные каникулы в Биарриц стекались толпы американцев и британцев. Сидя за своим обычным столиком на террасе бара «Мирмонт» – за тем же самым столиком, который привык занимать до войны, – я осторожно озирался по сторонам, надеясь и одновременно боясь в любой момент увидеть мою идеальную спутницу 1907 года.
За те тридцать лет, на протяжении которых я приезжал в Биарриц, в нем ничто не изменилось. Конечно, менялись моды, помаду признали вполне респектабельной, но «правила игры» остались точно такими же: в 1919 году, как и в 1889-м, все заинтересованные стороны договаривались: что бы ни случилось с ними и между ними, пока они в Биаррице, будет забыто до возвращения в Париж.
– Ах, «Русские сезоны»! С тех пор мы ничего подобного не видели… – вздыхали седовласые старики, вспоминая дни щедрых транжир и бесшабашных кавалеров, таких как мой покойный кузен, великий князь Алексей Александрович. Правда, во времена Алексея они с тоской вспоминали эпоху императрицы Евгении[18]18
Евгения Монтихо (1826–1920) – испанская аристократка, жена французского императора Наполеона III, последняя французская императрица.
[Закрыть]; даже в этом отношении красивый баскский курорт хранил свои выпестованные черты романтической европейской столицы, которая усвоила современную моду, но по-прежнему вдохновлялась образами великих любовников прошлого.
Я каждый день играл в гольф, а если мне удавалось встать достаточно рано и прийти на поле для гольфа раньше групп банкиров и биржевых брокеров, таких откровенно современных в своих «испано-сюизах» с платиновыми капотами, мне казалось, будто я вернулся в 1907 год; я смотрел на неизменную ширь равнодушного океана и двигался к восемнадцатой лунке, которая находилась прямо напротив моей бывшей виллы. Дойдя до лунки, я останавливался и ждал. Я не смел спрашивать себя, чего я жду. Потому что тогда я был бы обязан признаться, что в глубине души таилась детская, бесконечно детская надежда, что она появится словно из ниоткуда и присоединится ко мне на месте нашей первой встречи.
Прошло две недели. Я терпеливо и спокойно ждал. Воздух Страны Басков, пронизанный духом ленивого довольства, постепенно сотворил свое обычное чудо, привнеся гармонию в сердце, привыкшее биться в диссонансе. Я много гулял, много пил и проводил долгие часы за чтением Библии. Откровение Иоанна Богослова, которое я так любил читать в годы войны, под небом Биаррица не производило на меня привычного действия, поэтому я перешел к Песни песней. Утешительно было сознавать, что, хотя я и лишился всех своих земных владений, я еще способен наслаждаться превосходным красным вином и строками, увековечившими миловидность Суламифи.
«Оглянись, оглянись, Суламифь! оглянись, оглянись – и мы посмотрим на тебя…»[19]19
Песн., 7: 1.
[Закрыть]
Я никак не мог продвинуться дальше этого стиха. Кто-то как будто приказывал мне отложить Священное Писание и начинать мечтать. Я представлял себя фермером в Австралии, удаленным на тысячи миль от того, что творилось в России, совершенно довольным обществом моей любимой. Я представлял себе моих детей от второго брака, выращенных мною так, как я хотел, а не в соответствии с ужасной модой, введенной моим безумным прадедом, императором Павлом, для нескольких поколений будущих Романовых. Австралийская ветвь Романовых! Возможно, мои потомки, выросшие в иной атмосфере, подарили бы Дому Романовых, страдавшему от всевозможных проклятий предков, свежую кровь и свежие мысли…
Я продолжал мечтать, представляя себе жизнь моей воображаемой австралийской семьи в мельчайших подробностях. Я все продумал. Я надеялся, что у меня будет три мальчика и одна девочка.
Им не суждено будет увидеть мою родину. Я предпочитал сохранять их невосприимчивыми к той незатухающей трагедии, которой была, есть и всегда будет Россия…
Должно быть, я совершенно поддался чарам своих юношеских мечтаний, потому что однажды под вечер вдруг вздрогнул, оделся и отправился на поле для гольфа во второй раз за день. Приближался час коктейлей, и все игроки спешили назад, в город. Несколько минут я сидел один рядом с первой лункой. Вдруг послышался рокот мощного мотора. Обернувшись, я увидел, как в трехстах футах от того места, где находился я, остановился синий «роллс-ройс». Оттуда вышла высокая женщина в белом и взяла у водителя сумку с клюшками. Миг – и я бросился к ней. Я был уверен, что это она.
Больше никто не мог обладать редким сочетанием широких плеч и необычайно узких лодыжек. Горячий, сильный ветер дул мне в лицо, и слова «Оглянись, оглянись, Суламифь» звучали у меня в ушах. Мне казалось, что на преодоление разделявшего нас небольшого расстояния уйдет несколько часов… Она замахнулась, ударила по мячу… Судя по всему, она не обращала никакого внимания на мужчину без шляпы, который бежал к ней. Я уже собирался окликнуть ее по имени, но женщина обернулась и поправила красно-желтый шарф. Я понял, что это не она. Та же фигура, тот же рост, те же растрепанные рыжеватые волосы, то же бледное овальное лицо… но на том сходство и заканчивалось. В голубых глазах этой женщины отражались холодность и раздражение, в зеленых глазах той, другой, всегда теплилась улыбка, исполненная радостной насмешки.
На вид ей можно было дать от двадцати восьми до тридцати лет, но, судя по преувеличенному равнодушию и оценивающей манере, с какой она окинула меня взглядом, она была либо моложе, либо британка.
Я поклонился и, не получив ответного поклона, отошел в сторону. Она продолжала играть, и я следовал за нею девять лунок, сохраняя между нами почтительное расстояние.
Любопытство мое усилилось; восхищаясь ее стройной, высокой, широкоплечей фигурой с тонкими лодыжками, которая так живо напомнила мне мою идеальную спутницу, я с готовностью следовал бы за ней куда угодно, но она сделала лишь девять ударов и вернулась к машине, не удостоив меня даже взглядом.
– Вот и все, – вслух произнес я, понимая, что кривлю душой.
Она произвела на меня сильное впечатление; я готов был сделать все, что в моих силах, чтобы снова увидеть ее.
Сразу после обеда я отправился в казино, предположительно для того, чтобы повидаться с американскими друзьями, а на самом деле чтобы попытаться отыскать даму из синего «роллс-ройса». В казино ее не оказалось, что вначале огорчило меня. Позже я разозлился на себя – вот два очевидных признака влюбленности.
К полуночи я перестал сопротивляться и перевел разговор за нашим столиком на «новые послевоенные лица», какие можно встретить в Биаррице.
– Вы, случайно, не знаете, – спросил я у друзей, – имени той очаровательной молодой дамы, которая приезжает играть в гольф в час коктейлей? Она ездит в синем «роллс-ройсе» и играет одна…
Нет, они ее не знали, но предполагали, что я могу без труда выяснить, кто она такая, расспросив метрдотеля в «Мирмонте». – Но это значит ждать до завтра! – не подумав, выпалил я, вызвав взрыв хохота.
Друзья начали меня поддразнивать.
– Многие мудрецы, – сурово заметил один джентльмен, – оказывались в совершенно дурацком положении только из-за того, что слишком долго оставались на поле для гольфа после часа коктейлей… Гольф – игра, в которую можно безопасно играть только утром.
Очевидно, он не знал, что еще в 1907 году я играл в гольф только утром…
4
На следующий день я обосновался за столиком в «Мирмонте» лицом к входу, чтобы видеть всех приезжающих или входящих с улицы. Я так боялся пропустить мою таинственную незнакомку, что довольно небрежно приветствовал друзей, с которыми сидел накануне вечером. Я догадывался, что они пригласят меня за свой столик, а я не хотел терять свой наблюдательный пост. Они восприняли мой отказ добродушно и прислали мне короткую записку со словами: «Терпение, терпение и еще раз терпение…» Наконец знакомый «роллс-ройс» остановился перед «Мирмонтом». Я встал, чтобы лучше видеть. Она снова была одна, и метрдотель бросился к ней навстречу. Она отмахнулась.
– Я ищу знакомого, – отрывисто произнесла она; такой тон специально культивируется британскими представительницами более молодого поколения.
Прежде чем я получил возможность поздравить себя с точностью своего прогноза, она вошла и направилась к столику, за которым сидели мои друзья. Как ни неловко мне было подходить к ним сейчас, после того как я отказался от их приглашения, я направился к ним, не колеблясь. Я готов был нарушить все до единого правила этикета и приличия ради того, чтобы познакомиться с той женщиной. Кроме того, мне было непонятно, почему друзья солгали мне вчера вечером, притворившись, будто не знакомы с ней?
После того как нас официально представили – ее имя ничего для меня не значило, самое обычное британское имя, я сел с ней рядом и напомнил, что накануне мы с ней едва не столкнулись на поле для гольфа.
– В самом деле? – холодно ответила она и больше почти ничего не говорила при нашей первой встрече. Через несколько минут она встала и ушла.
Мне не пришлось осыпать друзей вопросами. Ни к чему демонстрировать свое любопытство, если пьешь коктейли с американцами в Биаррице. Меньше чем через три мартини мне сообщили массу сведений о новой неразговорчивой знакомой. Ей двадцать пять лет; она разъехалась с мужем. Остальное состояло из сплетен, непроверенных и банальных.
Следующие дни я постоянно был раздражен. Я перестал читать Библию и утратил душевный покой. Я курсировал между полем для гольфа и «Мирмонтом», тщетно высматривая синий «роллс-ройс». Наконец, не в силах терпеть подвешенного состояния, я решил пройтись по отелям. Я узнал, что моя новая знакомая останавливалась в «Пале», но пять дней назад, ровно через два часа после того, как нас друг другу представили в «Мирмонте», уехала в Париж. Ту ночь я провел в поезде.
5
По словам истинных мастеров по ухаживанию, приложив достаточное упорство, можно завоевать почти любую женщину. Я был очень упорным, вероятно, даже надоедливым. Однако было бы грубым преувеличением сказать, что мне удалось на самом деле завоевать ее. Ни один пятидесятитрехлетний мужчина не способен по-настоящему завоевать двадцатипятилетнюю женщину. Какой бы самоочевидной ни была эта истина, в 1919 году я предпочел ее проигнорировать. Получи я возможность прожить жизнь сначала, я бы с радостью поступил так же снова. Пока в нашем мире остается хотя бы один мужчина, он готов идти на риск в жалкой попытке добиться того, что не может получить.
У меня была Ксения. Я не сомневался в ней ни в 1907-м, ни в 1919 году. Я готов был расстаться с ней в 1907 году, потому что тогда пытался быть не сорокалетним адмиралом в отставке, а двадцатилетним лейтенантом. В 1919 году мне казалось, что новая знакомая очень похожа на женщину, отказавшую мне за двенадцать лет до того…
Вспоминая свое последнее фиаско в любви – да, последнее, самое последнее, – я понимаю, что так и не сумел разграничить трех женщин. Каждая из них была для меня по-своему драгоценной и привлекательной: Ксения, моя идеальная спутница из Биаррица и голубоглазая британка. Мне нужны были все три, и в любви мною двигали три разнонаправленные, но одинаково мощные силы: верность, воспоминания и стремление вернуть молодость.
Всякий раз, как дело доходило до необходимости решать и выбирать, я дрожал и колебался, не из-за трусости, но из-за чистой неспособности на что-то решиться.
По сути, мой печальный роман 1919 года развивался по образцу романа 1907 года, хотя на сей раз я, конечно, был уже немолод и лишился всего, а к моему титулу добавляли слово «бывший». Имущественные утраты я возмещал обретенной свободой. С одной стороны, я перестал быть важной персоной, которую охраняла тайная полиция и за которой следило русское посольство; с другой стороны, я больше не мог себе позволить той роскоши, какой хотел бы окружить любимую женщину.
Моя погоня за молодостью продолжалась три года и проходила на обширной территории. Поскольку она привыкла путешествовать из Парижа в Довиль, на Лидо, в Биарриц и на Французскую Ривьеру, естественно, ожидала, что я буду всюду следовать за ней, и не собиралась менять свои установившиеся привычки. Она сказала, что, если моя любовь к ней соизмерима с моим упорством, дело должно окончиться нашей свадьбой…
Мне снова предстояло увидеться с Ксенией. Мне не хотелось говорить с ней; требовать развода было бы жестоко. И все же у меня не было другого выхода. Отказавшись от своего счастья в 1907 году, я решил бороться за него в 1919-м. Главная трудность заключалась в том, что борьба предстояла односторонняя, потому что ни разу со дня свадьбы Ксения не упрекнула меня и не повысила голоса.
Наше объяснение было болезненным и бесполезным. Как я и предчувствовал, во время разговора Ксения сидела совершенно неподвижно. Ни слова протеста. Ни одного возмущенного жеста! Даже ее покойный брат не мог бы держаться лучше…
Я говорил. Она слушала. До самого конца я не мог угадать, что происходит у нее в голове. Потом она улыбнулась улыбкой Ники и сказала, что готова пожертвовать всем, лишь бы я был счастлив, но она должна посоветоваться со своим духовником! В ее представлениях о том, как обязана себя вести настоящая христианка, ничего не изменилось…
Я с таким же успехом пытался убедить ее в крайней нелепости ее решения, как много лет назад пробовал уговорить ее брата не начинать войну с Японией. Оба они обладали загадочным свойством, которое люди ошибочно принимали за слабость, однако их черта помогала им даже в самый страшный час оставаться непоколебимыми.
Думаю, не стоит добавлять, что духовник Ксении не одобрил моего замысла. Если бы он был в состоянии сочувствовать жизни, он бы не стал православным священником.
Я выходил из себя. Я угрожал. Я ужасно мучился. И все напрасно. Ксения оставалась сестрой своего брата. В конце концов, мне пришлось сообщить предполагаемой невесте плохую новость.
– Я привыкла точно знать свое положение, – решительно заявила она, и на том все закончилось.
Она встала – мы сидели на террасе «Мирмонта», – повязала свой красно-желтый шарф и подала знак водителю.
Я остался один. Я по-прежнему один. Мне понадобилось еще несколько лет, чтобы понять: даже священники иногда оказываются правы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.