Текст книги "Маргинал"
Автор книги: Александр Волков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)
В моем окружении был, наверное, единственный человек, в котором я не замечал этого страха: Метельников. Порой глядя на него мне даже казалось, что этот человек не подвержен действию таких непреложных законов как закон всемирного тяготения или инстинкт продолжения рода, того, что наиболее очевидным образом порабощает человека и, вопреки всем возвышенным словам, доказывает ему его же собственное ничтожество. Впрочем, и на этот счет у Метельникова были свои критерии; все явления искусства, а он более или менее профессионально мог судить почти обо всем, от музыки до архитектуры, он делил на «необходимые», и на те, без которых история того или иного жанра вполне могла бы обойтись. Или на «произведения искусства» и «подделки под произведения искусства».
Как-то одна его приятельница, поэт, красивая женщина, разбитая в трехлетнем возрасте полиомиелитом, собранная затем буквально по кусочкам, всю жизнь ходившая с палочкой, воспринимавшая гололед, поребрик или слишком высокую ступеньку как непреодолимую преграду, прошедшая весь кошмар реабилитационных центров и прочих казенных медицинских учреждений, дважды побывавшая замужем, родившая и практически в одиночку поднявшая сына, написала повесть о своей жизни и назвала ее «Я держусь за воздух» – другой опоры у нее не было, точнее, они были, но без воздуха это все было ничто. Метельников тайком снял несколько копий с машинописи и, опять же без ведома автора, разослал их по редакциям трех или четырех толстых журналов, где у него были какие-то далекие, через вторые, а то и третьи руки, знакомства. Копии вернули, все. Три, похоже, едва просмотрели, но четвертая была с густой редакторской правкой, значками, подчеркиваниями, исправлениями и резкими, косо начертанными на полях словечками типа «стиль!» или «не точно!» К примеру, от предложения: «Вечерами мы с бабушкой выходили гулять на лавочку перед палисадником» – редактор оставил только первую часть; после «гулять» стояла жирная точка, все остальное было густо зачеркнуто: «стиль!».
В конверте обнаружилась и рецензия, где было сказано, что-то насчет «отсутствия «правды жизни» и «художественных достоинств»; писавший считал, что в повести слишком много «личного», «бабьего», хотя, с чего, в общем-то, рыдать: «замужем два раза была, сын растет». Рецензия была напечатана на фирменном бланке, с телефоном редакции. Метельников прочел, набрал номер, представился, спросил имя-отчество г-на Гузникова Г.Г. – Геннадий Георгиевич? Я бы хотел побеседовать именно с ним! Благодарю… – подождал, пока человека найдут, позовут к аппарату, а потом сказал в трубку примерно следующее: вы, на мой взгляд, неправы даже в частностях: в обороте «гулять н а скамеечку» виден весь парализованный человек, ищущий не свободы движений, а места, до которого он мог бы доползти и отдохнуть, распластаться как камбала. И в то же время это максимум возможностей, предел достижимой свободы, за которым начинается другой, движущийся мир, куда героиня попадает разве что в мечтах или снах, ей иногда снится, что она летает, и все в одной фразе: «гулять н а скамеечку» – если вы этого не чувствуете, значит у вас вообще нет чувства языка. И ваше общее мнение о повести неверно в корне: она написана так, что за каждой строчкой чувствуется, как человеку трудно было писать то, что он написал, но он написал это, потому что у него не было другого выхода – а это больше, чем литература, это факт духовной биографии не только одного отдельного человека, подобные тексты меняют саму «картину мира» как «Биттлз», «Герника», у них нет «масштаба», это все чистый дух, который дышит, где хочет. Меняйте работу. Тогда же я заметил, что по телефону Метельников говорит резче, чем с живым собеседником; странно, слова, мысли – все вроде бы то же самое, – но почему-то легче высказать это в трубку, чем в лицо. Я и за собой это замечал: по телефону легче отчитывать подчиненного, а рвать связь с женщиной так и того проще: слезы, истерики – все там, за пределами прямого восприятия; что-то вроде стрельбы по квадрату или сброса атомной бомбы: делаешь, но не видишь, что за этим следует.
Метельников был «покровителем одиноких женщин» – это было заложено в его натуре. Может что-то в детстве у него было не так: властная мать, безвольный отец – но он как будто подсознательно все время искал какую-нибудь беззащитную, с его точки зрения, даму, и брал ее под свою опеку. При этом ни возраст, ни внешность роли практически не играли; в какую-то из зим он ездил за город к умирающей от рака местной почтальонше, приносил ей еду, убирал в доме, а при приступах боли – а они на последних стадиях совершенно непереносимы – не дожидаясь «скорой», сам делал больной инъекции морфия. В это же время у него могла жить какая-нибудь седьмая вода на киселе племянница, в распоряжение которой Метельников отдавал свою «парадную», как он ее называл, комнату, в последнем, пятом, этаже, с застекленной лоджией и выходящим на скат крыши балконом, а сам перебирался в «трюм» – угрюмую, смежную с кухней – две ступеньки вниз – кладовочку в той же коммуналке с узким закопченым окошечком, вид из которого, панорамный: купола, крыши, золоченые шпили, резные флюгера, пинакли – несколько компенсировал ее бытовые неудобства.
Катя, на мой взгляд, была, быть может, одинокой, то отнюдь не «беззащитной». Она вполне прилично зарабатывала своим кукольным ремеслом, жила в отдельной квартире на набережной извитого как корабельный канат канала неподалеку от Театральной площади; квартира состояла из двух комнат, меньшую почти целиком занимали два, стоящих друг против друга, рояля и четыре кота, считавших рояльные крышки чем-то вроде местообитания своего кошачьего прайда; большая комната была мастерской и спальней, гостиная – а в квартире постоянно толокся какой-то консерваторский народ – совмещалась с кухней. Но это было дано ей как бы так, по жизни – Катя происходила из одного старого и весьма известного артистического рода – всего остального она добилась исключительно собственной волей. В ней ощущался некий плотный энергетический сгусток; шаровая молния, блуждающая в телесных недрах в поисках подходящего выхода. Исхода. Разряда.
Но первого января ничего такого не подвернулось; народ поднимался как-то неохотно, вразнобой, каждый блуждал по дому сам по себе, кто-то что-то допивал из недопитых бутылок, подруга Корзуна к вечеру напилась, закатила истерику – ему вообще везло на истеричек; по-видимому, только они его и возбуждали – Яна вообще незаметно исчезла (и слава богу!), – и только дети резвились как ни в чем ни бывало: слепили крепость из рыхлого снега, стали швыряться снежками, втравили в эту забаву меня и Метельникова, Корзун, человек азартный, больший, наверное, дитя в душе, чем мы все, подключился сам по себе – потешались дотемна, параллельно топили баню, на случай, если найдутся желающие – они нашлись: Корзун, в частности, приводил свою подругу в чувство, заводя ее в парилку, а после обливая из колодца ледяной водой. Катя в этом разброде почти выпала из поля моего зрения; она, по-видимому, переключилась на барана: к ночи наш «агнец» опять предстал вымытый до снежной белизны, без рождественской бижутерии, с одним бронзовым колокольчиком на шее.
Я, правда, совершенно не понимал, что с ним делать дальше; во всяком случае резать, после того, как Метельников вложил в него, можно сказать, часть своей души, было бы, по меньшей мере кощунством; да и дети к нему привязались, для них он был единственным существом, включавшимся в их забавы на всю катушку. Мальчик Арсен, приехавший с Метельниковым, даже устраивал с Бубеном что-то вроде корриды: тряс перед курчавым бараньим лбом красным махровым полотенцем, а когда животное, наклонив рога, бросалось вперед, изящным жестом уводил полотенце в сторону и отвешивал поклон Люсе и своей сестренке Нунэ – они были армяне – и девочки бросали к ногам «тореро» конфеты, зажигали бенгальские огни и палили в его сторону гулкими как выстрел стартового пистолета хлопушками.
Идея пострелять пришла Корзуну; глубоким вечером, когда дети уже легли, а мы собрались за столом в гостиной и стали как-то вяло, по инерции, допивать то, что еще оставалось в бутылках, он и предложил на другой день, второго числа, устроить что-то вроде мини-чемпионата по «стендовой стрельбе». На нашем чердаке были целые залежи старых фаянсовых тарелок, шляп, картонок из-под тортов и тех же шляп, короче, всего того хлама, который десятилетиями накапливается в семейных домах, забивает все углы, антресоли, затем по оказии перекочевывает на дачные чердаки и уже там годами лежит без всякого движения. Впрочем, случаются – тьфу!.. тьфу!.. – пожары; бывает, дачу продают вместе со всем скарбом, вплоть до мебели, люстр и картин на стенах, и тогда это «наследство» попадает в новые руки и т. д. Мне, признаться, давно хотелось выкинуть этот хлам и устроить на чердаке что-то вроде зимнего сада: стропила там были высокие, «гробиком», и для того, чтобы преобразовать чердак в оранжерею, надо было лишь врезать окна в верхние, пологие скаты.
Были специалисты, готовые сделать эту работу по высшему классу; был даже один бывший сокурсник, дендролог, работавший в Ботаническом саду, но время от времени подряжавшийся на устройство всякого рода частных оранжерей. В общем, все шло к тому, что картонкам и фаянсовым плошкам не жить; не хватало повода, толчка, после которого все покатится и начнет цепляться одно за другое. Для войны, говорят историки, должна быть веская причина, повод можно найти любой. Так и здесь. Идея Корзуна упала на благодатную почву; не знаю, как остальные, но лично я после практически трех суток пьянства впал в прострацию, похожую, быть может, на некий вид сомнамбулизма: я уже как бы не пьянел и с виду был как будто вполне «адекватен», но чувствовал себя как бы «разделившимся» как минимум на две «ипостаси»: действующую и наблюдающую за собственными действиями. При этом я даже не всегда мог точно определить, которая из этих «ипостасей» является «ведущей», а которая «ведомой». Иногда между ними возникали конфликты, когда «наблюдатель» пытался как-то повлиять на поведение «деятеля», а тот отказывался подчиняться, выходил из-под контроля, начинал бунтовать, повинуясь уже не мне, а некоему «голосу» – «третьему» в нашей компании – властно отдававшему короткие, но весьма категорические, приказы типа: пей!.. бери ее!.. – «деятель» исполнял, а я лишь пассивно наблюдал за движениями собственных членов.
Так описывают свои «видения» вышедшие из «клинической смерти»: я видел, как мне взрезают шею, как вставляют в нее какую-то трубку, но ничего при этом не чувствовал. Я брал любое слово, самое простое: стол, стул, стакан – произносил его про себя раз пять-шесть, и слово теряло связь с реальным предметом, распадалось на фонемы, крошилось как пересохшая глина. Вокруг меня образовалось что-то вроде кокона с прозрачными стенками; я протягивал руку, но пальцы, вместо того, чтобы ощутить поверхность реального предмета, как будто упирались во что-то скользкое и упругое, подобное пленке бычьего пузыря. Как плод на последних неделях беременности. Как птенец, выбивающий клювиком звездчатые бугорки на известковой поверхности яйца.
Да, я был беременен – созвучно «обременен»; физиология и метафизика языка сходятся здесь почти вплотную – самим собой; и я должен был пробить эту корку, наросшую на мне за предыдущий год. Смерть нашей маленькой девочки в кольце пуповины, между чревом и руками акушера, между двумя вечностями, в мгновение между «до» и «после», которое у остальных, тех, которым повезло больше, просто растягивается и образует то, что с таким пафосом называют «самое дорогое». Я-то всегда считал, что жизнь имеет смысл только тогда, когда у человека есть что-то, за что он может ее отдать. Как деньги, не имеющие самостоятельной ценности. Скажем, в пустыне или на полюсе. И люди во все века придумывали себе какие-то «вечные ценности» с единственной целью – не сойти с ума. Но в эту новогоднюю декаду, чуть меньше, дней пять-шесть, я был безумен, но этого почему-то никто не замечал; быть может оттого, что все в той или иной степени «соскочили с катушек». Иначе как объяснить то, что мы творили, будучи убеждены, что находимся в абсолютно здравом уме и трезвой памяти? Шатались по поселку в масках, шкурах, ломились во все калитки, стреляли во встречных шампанскими пробками, развели костер на площади перед исполкомом – как загулявшие купчики в пьесах Островского.
Потом еще баня, Яна; от этой истории у меня осталось ощущение чего-то липкого, паточного: мы пили в душных потемках, определяя напитки наощупь, по горлышкам бутылок, и все время что-то проливали на потные тела, закупоривая кожные поры, перегреваясь от этого и потея еще больше. У меня, я чувствовал, даже давление поднялось, что со мной бывает крайне редко. Хорошо все-таки она сделала, что исчезла; никто даже не спросил, куда она делась; все, и в первую очередь Настя, сделали вид, будто никакой Яны вообще не было, а мой срыв молча, не сговариваясь, как бы отнесли в графу «издержки темперамента в обстановке легкого всеобщего психоза».
Я веду все это к тому, что давать нам в руки ружья, даже второго числа, было несколько легкомысленно, и я сам должен был понимать это как никто другой. И я понимал, но тем не менее почему-то поступал с точностью до наоборот. Тем более, что чего-чего, а оружия в доме было достаточно: «бокфлинт», двухстволка «зауэр», «тулка» с длинным стволом шестнадцатого калибра, мой служебный ТТ – как раз на всех тех, кто представлялся мне достаточно вменяемым: я, Корзун, Настя, Катя. Не досталось только Метельникову и подруге Корзуна. Первый, как выяснилось, еще со срочной службы, куда он попал на год после института, наложил на себя что-то вроде обета: не брать оружие в руки ни под каким видом. При нем в карауле застрелили парня и девушку, возвращавшихся с танцев мимо расположения части, и это, рассказывал Метельников было так страшно, что сам он после того случая так до конца службы и не смог заставить себя взять в руки не только АКМ, но даже штык-нож в стальных ножнах – во всех этих предметах виделись ему кошмары; то самое чеховское ружье, которое, будучи повешенным на стенке в первом акте, в последнем непременно кого-нибудь застрелит. Дневалил «альтернативно», при кухне, где соглашался на самую грязную работу, вплоть до отдраивания котлов из-под пригоревшей каши и кормления гарнизонных свиней, жутких тварей, живших в отгороженном участке леса и при звуках телеги, подвозившей к загону громадную бадью с полковыми объедками и опивками, бросавшихся к дощатому барьеру, громоздившихся перед ним чуть ли не в три яруса, подобные штурмовой римской «черепахе», распяливавших свои грязные щетинистые рыла и хватавших осклизлые корки и комки каши как на лету, так и со спин, покрытых жирной чешуйчатой коростой.
Метельников говорил, что эти хари после дембеля снились ему еще года два-три; «я чувствовал себя как Гоголь, сходивший с ума от того, что вместо лиц ему виделись одни «свиные рыла». Такой вот «свинорылый пацифизм». При этом когда речь зашла о том, кто будет сидеть под обрывом – для полигона выбрали песчаный карьер – и метать под выстрелы тарелки и картонки, Метельников вдруг сам вызвался исполнять эту должность. Для преодоления, как он объяснил, «внутреннего страха»: вечно что-то «преодолевал», «доказывал», но при этом всегда «самому себе» – такая вот душевная путаница. Про подругу Корзуна – в отношении оружия – и говорить нечего; при виде пистолета она сперва решила, что он бутафорский, а когда я тут же, во дворе, вставил обойму и для проверки боя – давно не стрелял – снес горлышко коньячной бутылки, воткнутой в морду снеговика на место носа, девушка тихо ахнула, закатила глаза и осела на ноздреватый, пестрый от конфетти, снег.
Повисла пауза. Вздохнул Корзун. Это был вздох усталого человека, которому все эти штучки глубоко осто… чертели. Потом опустился на колени, подвел руки под бесчувственное тело, поднял, унес в дом и оставил на попечение детей, объяснив им, что «тетя» будет понарошку больная, а они «бригада «скорой помощи». Таким образом всех пристроили «к делу»; осталось загрузить в багажник коробки с фаянсом, шляпные и тортовые картонки, и отправиться на карьер. Но тут возникла заминка: Катя. Не со стрельбой; Метельников тихо шепнул мне, что она не далее как этой осенью подтвердила звание мастера спорта как раз по стендовой стрельбе; у нее, как я понял, были великолепные природные данные как раз для этого вида. Я как-то попал на всесоюзный чемпионат по стрельбе; там стреляли как раз такие: широкие, коренастенькие как степные лошадки, крепкие как танковые башенки, сами похожие на небольшие самоходки, подходящие для выстрела на предельно допустимую дистанцию, выставляющие руку как орудийный ствол и посылающие все пули практически в одну точку, точнее, рваную дыру в центре мишени. Но прежде чем выбрать ствол по себе, Катя поднялась вместе с нами на чердак, зависла там над коробками и сундуками, и пока мы во дворе решали мелкие организационные вопросы, я слышал сверху какое-то тупое звяканье, приглушенное обшивкой фронтона.
На Катю мы наткнулись в прихожей; пошли с Метельниковым на чердак за нашими будущими «мишенями» и столкнулись перед нижней ступенькой буквально лоб в лоб. У Кати в руках была невысокая, примерно в четверть изолятора, стопка тарелочек; она смотрела только на нее, а когда подняла взгляд на нас, глаза ее были, казалось, чуть ли не больше круглых очковых оправ. И вы… ты… – она обращалась то ко мне, то к Метельникову, – хотели это расстрелять!?. Спросила и встала перед нами, точнее, на второй ступеньке, так, что ее глаза оказались примерно на уровне моих и метельниковских. Мы с Метельниковым несколько опешили, а она пошла дальше, но не в буквальном смысле, а в психологическом: выставила перед нами стопку тарелок и стала перебирать их сверху донизу как цирковой гаер, готовящий какой-то подвох. При том, что никакого подвоха как бы не было и в то же время он был, и фокус его заключался отнюдь не в ловкости катиных рук, двигавшихся, надо признать, весьма пластично, но в нашей с Метельниковым необразованности.
Выяснилось, что мы чуть не «пустили в расход» чайный сервизик на шесть персон, сделанный по эскизам то ли Поповой, то ли Татлина плюс три больших, но разных, тарелки кузнецовского завода – музейные вещи. Остальное, сказала Катя, барахло, сантехника, а за этот прибор я бы вас самих расстреляла. И посмотрела на нас при этом так, что трудно было понять, шутит она или говорит серьезно. Так что на карьер я ехал в «тонусе», как к месту предстоящей дуэли. Коробки, переложенные газетами, тряслись в багажнике, а шестым в салон взяли участкового, заглянувшего на мой проверочный выстрел – профессиональный инстинкт! – и примкнувшего к нам со своим служебным «Макаровым» и тремя обоймами к нему.
На карьере было сыро, но тихо, безветренно, к тому же с трех сторон его окружал частый молодой сосняк, глушивший даже редкие, слабые движения воздушных масс. Правда, сам воздух был не вполне прозрачен, мутноват, как вода, в которую капнули молока. Дорога подходила к карьеру почти вплотную; мы выгрузились, подтащили к краю обрыва коробки с фаянсом и картонками и стали высматривать место для Метельникова. Склон был не очень крут, и к тому же покрыт таким толстым слоем снега, так что вытоптать в нем удобную нишу не составило труда. Метельников устроился в ней как в окопе, плотно вколотил в снег взятую из дома табуретку, обставился коробками, взглянул на возвышающийся над ним бруствер, закурил, пальцем выковырял из снега кривой сосновый корешок и повесил на него секундомер с откинутой крышкой. Интервал между мишенями установили в пять секунд; направление их полета Метельников волен был избирать сам. Пока он там распаковывал коробки, освобождал от старых газет тарелки, чтобы удобнее было их выкидывать, я выставлял стрелков в линию так, чтобы они не дай бог в пылу не перестреляли друг друга. Такое изредка случается, когда в облаве стрелки стоят на «номерах», кто-то в азарте мажет вслед подранку, и пуля-дура находит стоящего в кустах соседа.
Оружие распределили еще по дороге; мы с участковым остались при своих служебных «стволах», компенсировавших недостаток «целкости» за счет количества патронов в обоймах; Настя взяла «зауэр» с мягкой отдачей – когда-то я преподал ей несколько уроков стрельбы – Корзун как джентльмен уступил Кате «бокфлинт», а сам остался с одностволкой. В меховой, расшитой бисером, куртке, привезенной откуда-то из Заполярья, в черном «борсалино» с широкими полями, в замшевых штанах с засаленной бахромой по швам, он являл собой нечто среднее между траппером из ранних романов Фолкнера и жертвой «золотой лихорадки» из рассказов Джека Лондона. Он и держался соответственно; со стороны могло даже показаться, что Корзун переоделся перед съемкой эпизода, «вошел в образ» и только ждет команды: камера! – чтобы тут же начать действовать по указаниям режиссера, функции которого на сей раз исполнял я.
Стрелять сперва договорились в очередь; вперед пропустили дам: Насте выпадал первый выстрел, Кате второй – дальше шли мы с участковым, замыкал шеренгу Корзун. Решили также, что каждый будет бить только по одной мишени, а то в пылу пальбы сложно будет установить «авторство» победного выстрела, и, кроме того, коллективная стрельба по одной тарелочке или картонке хоть и позволяла Корзуну сделать эффектный завершающий выстрел, но в то же время резко снижала его шансы на таковой. Итак, мы встали в линию шагах в двадцати от края карьера, каждый изготовился, я звонко хлопнул в ладоши, и над обрывом взлетела первая тарелка. Настя успела выстрелить дважды; «четверкой», дающей на таком расстоянии круг примерно полуметрового диаметра; оба раза промахнулась, и тарелка, сделав косой зигзаг, исчезла за снежным бруствером. Катя оказалась удачливее; она спокойно выждала, когда фаянсовый кружок достигнет высшей точки, и вдребезги расколотила его первым же выстрелом.
Звона слышно не было; грубая толстая посудина с каким-то геометрическим орнаментом по ободу замерла в воздухе и вдруг разлетелась на мельчайшие брызги; эффект был настолько силен, что напрочь заглушил звук выстрела: казалось, будто все случилось в полной тишине. Мелькнула мысль, что Метельникова могло посечь осколками, но это вряд ли; во-первых, тарелка вылетела под углом градусов семьдесят; во-вторых, удар дроби должен был отбросить ее и разбросать осколки ниже по склону карьера. Да и если бы Метельникова хоть чуточку зацепило, он бы наверняка как-то дал об этом знать: просто заорал бы от неожиданности. Все эти соображения вспыхнули в моем мозгу как магний на полочке камеры-обскуры; собственно, сам выстрел и был, можно сказать, чем-то вроде такой вспышки. Все как-то сразу поняли, что случайно так попасть нельзя, но менять условия было бы против правил; игра продолжалась: над снежным валом взметнулся черный картонный круг, участковый вскинул руку с пистолетом, и пока мишень описывала плавную косую дугу, расстрелял половину обоймы. Картонка даже не дрогнула; парила как черная луна, снятая в «рапиде»: это значило, что все пули ушли в пустоту, точнее, в серовато-лиловую перспективу, не имевшую в своем составе ничего, кроме мутной темной полоски, обозначавшей лес.
Мы с Корзуном отстрелялись не лучше. Я, понятно почему: пистолет, как сказал один из героев Пушкина, требует ежедневного упражнения; Корзун и подавно: это не съемочная площадка, где после нажатия на курок всадник вскидывает руки, а под его гимнастеркой лопается резиновый пузырек с красной тушью. В общем, если бы мы все оказались в реальной ситуации типа тех, что представлялись в любимых фильмах нашей юности: «Дилижанс», «Золото Маккены» – наибольшие шансы на выживание имела бы именно коротконогая – низкозадая, по гнусному выражению Корзуна – кубышка в круглых очках, Катя. Неподвижная как статуя Будды, с таким же каменным как у изваяния, лицом. Отстрелялась бы, спасла Метельникова, да и кого-нибудь из нас заодно. Второй стрелковый тур прошел так же; но перед третьим участковый успел вставить новую обойму и выстрелил сразу, как только над краем карьера взметнулась первая тарелка. Промазал, но представил прецедент. Следом грохнула «тулка» Корзуна, я тоже не сдержался, и с этой минуты палить стали уже кто во что горазд, так что звуки выстрелов слились в беспорядочную трескотню, а в промозглом воздухе едко запахло горелым порохом.
Эффект не замедлил: тарелки рассыпались в пыль, картонки откидывало, рвало; в треске выстрелов слышались масляные щелчки ружейных затворов, пистолетных обойм; мне казалось, что я тоже пару раз попал, виделась даже пулевая дырочка в круглой картонке из-под торта; возникло даже ощущение, что нас вновь нагнала и подхватила рождественская «волна», и что бесчинствуем не мы сами, а что какая-то потусторонняя сила использует наши тела для своего визуального проявления. Не знаю, что чувствовал в эти минуты Метельников; я попытался представить себя на его месте, но мне это не удалось. Другое дело, что я сам в какой-то момент ощутил себя первоклассным стрелком; я бил на вскидку, почти не целясь, это было ни к чему: между мной и взлетающей тарелкой или картонкой протянулась как бы невидимая ниточка, тугая как струна, и рука, ствол пистолета, мушка вытягивались по ней словно сами собой, без всяких усилий с моей стороны.
И эта метаморфоза, по-видимому, произошла не только со мной; в какой-то момент, перезаряжая обойму, я взглянул по сторонам: все действовали как автоматы, забыв себя, такое, говорят, случается с бойцами в пылу боя, когда человек напрочь забывает о том, что его могут убить, и направляет все силы только на поражение противника. Время встало; его заместил сумасшедший ритм мишеней и выстрелов; и вновь пошло, когда у всех почти враз кончились патроны. Я взглянул на часы: вся пальба заняла не больше четверти часа. В ушах стояли пробки; я забыл, что стоя в плотной облаве, надо стрелять с открытым ртом, чтобы взрывная волна равно давила на барабанные перепонки как снаружи, так и изнутри черепа. Вокруг валялись пустые гильзы, в основном ружейные, картонные; латунные выскакивали из патронников горячие и, растопив снег, утопали в нем. Я позвал Метельникова: Кинстинти-ин!.. Ты жив?.. – слабым, ломким как у пубертантного подростка, голосом. Из-под обрыва донесся глуховатый тенорок: а як же? – хохляцкий акцент подчеркивал напряженный комизм ситуации.
Я подошел к краю обрыва и глянул вниз. Метельников сидел на табуретке спиной ко мне с запрокинутой на спину головой, так что мой торс падал на сетчатку его глаз в опрокинутом виде. На лице его была улыбка, обнажавшая крупные желтые зубы с закушенной в них папиросой. Он хохотал; это был немой, застывший смех, как у тех средневековых уродов, бродивших от замка к замку и представлявших пьяным рыцарям свои чудовищные пантомимы. Я испугался; я решил, что он сошел с ума, но Метельников выплюнул папиросу, обернулся ко мне и показал руками на коробки, в которых еще оставались тарелки и картонки. Я сказал, что мы заберем их и поставим на чердаке вместе с елочными игрушками. До следующего Нового Года. И что если до этого срока он сумеет одолеть свою фобию, я сяду метальщиком на его место. Из этого следовало, что эти стрельбы отныне станут частью новогоднего обряда: возбуждение, выброс адреналина. Все лучше, чем обложить лося или кабана и расстрелять загнанное, утопающее в снегу, животное с безопасного расстояния.
На дачу мы вернулись уже в сумерках. Ехали молча. Говорить было не о чем, пить надоело; пора было разъезжаться и вновь впрягаться в привычные лямки. Корзун и его истеричка возвращались на съемки, где должны были сделать вид, что между ними ничего не было; мне предстояла поездка в Архангельск, где решался вопрос о вырубках леса вдоль железнодорожных путей – зоны ПЧ и ШЧ; Метельникова и Катю ждали детские утренники, где они изображали Деда Мороза и Снегурочку; в доме оставались только Настя со всеми тремя детьми, которые за праздники успели так подружиться, что решили провести вместе все каникулы. На них же оставлен был и баран, не ставший ни псевдосакральной жертвой, ни пошлым перегорелым шашлыком; дети с ним подружились, поднять на него руку было бы кощунством, и надо было как-то устраивать его дальнейшую жизнь. Настя вспомнила, что когда-то, сезона три или четыре назад, мы брали у живущей на окраине поселка бабки козье молоко; бабка держала табунок, голов пять-шесть, целыми днями гоняла его по заросшим бурьяном и лопухами околицам; возглавлял процессию круторогий козел, но осенью его сбила машина, и наш Бубен мог бы занять освободившуюся вакансию.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.