Текст книги "Маргинал"
Автор книги: Александр Волков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
Часть шестая
«Старый Новый Год» отметили в нашей городской квартире. Корзун был один; Метельников пришел с Катей; ближе к полуночи закатилась после спектакля целая компания: Н-ский театр приехал на гастроли, и в труппе был человек, хороводившийся с нами еще в институтские времена. Особыми дарованиями он не блистал, шансов пробиться в какой-либо из двух наших театральных «столиц» у него практически не было, но в провинции он пришелся ко двору, сменил пару-тройку площадок, и за десять лет, сменив амплуа «лирического героя» на «героя характерного», оброс вполне солидным репертуаром, ничуть не ниже, а местами и повыше того, что числилось в послужном списке Корзуна. При виде его он сперва малость смутился, но после двухсот грамм начал пыжиться, драть нос, громко и с пафосом развивать мысль: не важно, где ты играешь, важно, что ты играешь! Так можно было договориться и до «лучше быть первым в Урюпинске, чем вторым в Париже»; у меня от этих банальностей начало ломить зубы, Корзун пошел белыми пятнами, мы с ним вышли на балкон, проветриться, а к нашему возвращению Настя успела влить в оратора ровно столько коньяка, сколько требовалось для его полной нейтрализации.
Так прошли январские «календы»; наша маленькая человеческая вселенная, завершив годичный цикл, вновь сжималась до размеров куриного яйца, замыкая каждого в отдельную скорлупу и оставляя наедине со своими мыслями. Во мне они текли как будто сами по себе, никак не коррелируя с моей работой, которая по большей части заключалась в присутствии на каких-то заседаниях и подписании всякого рода протоколов и резюме. Я был, наверное, как тот булгаковский «костюм» из «Мастера и Маргариты», заседавший в директорском кресле в отсутствие Степы Лиходеева, «заброшенного ялту гипнозом воланда», и лихо ставивший подписи на всякого рода бумагах. Впоследствии возвратившийся Степа резолюции «костюма» как известно признал; «машина» шоу-бизнеса и тогда была отлажена так четко, что могла вполне сносно работать и в отсутствие живого человека. Впрочем, живого ли? Вопрос одновременно и риторический и биологический: где грань, отделяющая живое от неживого? Где тот предел концентрации вещества, критический сгусток, в котором рождается способность к автономной трансформации, существованию в виде самостоятельной миниатюрной вселенной?
Как-то совершенно машинально, по-видимому, то ли с недосыпа, то ли с перепоя, я поставил разрешительную визу на заявке о землеотводе в прибрежной зоне. Там собирались возвести то ли городской, то ли областной номенклатурный пансионат; место дивное: дюны, сосны, вид на залив. Подписал и забыл, но через какое-то время мне позвонил один бывший сокурсник, дендролог, работавший в Ботаническом институте, и сказал, что на месте будущего пансионата растет редчайший серебристый волосинник. Сказал и повесил трубку, и это было как плевок в лицо, даже похуже. Я даже машинально вытерся и подошел к зеркалу взглянуть на собственное отражение. Я вспомнил, кто это был: Володечка Корнильцев, тихий, худой, сутулый очкарик, совершеннейший отличник, делавший «начерталку» для половины нашего курса («руку», естественно, узнавали, но зачеты ставили), изучавший городскую флору, устраивавший «зимние сады» в частных загородных коттеджах и кажется всерьез рассчитывавший через связи с их владельцами влиять на «экологическую ситуацию» в подведомственном мне регионе. На «круглых датах» нашего курса – пятилетие, десятилетие окончания уже прошли – он говорил, что в России личное право всегда было, есть и будет не столько превышать государственный Закон, сколько прямо замещать его действие своим произволом, лишь слегка закамуфлированным под «общенародный интерес». Воля у Володечки была упорнейшая; из таких типов выделывались фанатики типа Сервета или Савонароллы.
Наши курсовые сборища начинались с просмотра любительской 8-мм ленты, смонтированной из кусочков, снятых на наших летних практиках, в колхозе на уборке картошки: народ мельтешил, было много спин, задов, смеха, стаканов, кружек, бутылок – «фильма» была немая и крутилась под пестрое попурри из «Биттлз», «Дорз», «Роллинг Стоунз» – кто-то распахивал окошко барака и отчетливо, во весь экран, артикулировал: е… твою мать! Корнильцев там почти не мелькал; так, где-то на втором -третьем плане – «массовка» на картофельном поле – запомнился он лишь фразой, сказанной при виде авосек с винными бутылками, которые приволокли в колхозный барак в «день приезда»: это на месяц? На вечер, салага! – был ответ бывшего подводника, старшины второй статьи, Сереги со странной фамилией Гарибальдин, перешедшей к нему, по всей видимости, от отца-детдомовца, воспитанника приюта, названного в честь легендарного итальянца.
«Салага», однако, как прилипла, так и отлипла; Корнильцев был как «вещь в себе», на «подколы» не реагировал, а за курсовик брал по пять рублей независимо от личности заказчика. Впрочем, иногда мне казалось, что эти «пять рублей» он берет не столько за работу, сколько за право на «прайвези», личное пространство, куда не вхож никто, кроме него самого. «Заказы» принимал в аудитории между лекциями, исполнял дома, возвращал на другой день, перед первой лекцией, в прокуренном закутке между заплеванными лестничными маршами; место называлось «Пенаты». Я не обращался к Корнильцеву из гордости, и сдавал курсовик пусть не с первой подачи, но всегда собственный. Тем самым я как бы давал ему понять, что у меня свое «прайвези»; Корнильцев делал вид, что ему плевать, но я видел, что это не так.
Мы были чистые антиподы. Корнильцев, правда, тоже пропадал в лесах как и я, но с другими, больше теоретическими, интересами. Был один питомник на востоке области; у «Володечки» – в этом имени выражалась общая приязнь курса к «чудаку» – были там свои посадки, делянки, росли хвойные: сосна, ель – по динамике их прироста Корнильцев составлял какие-то графики, где учитывались всевозможные «факторы среды»: среднегодовая и сезонная температуры, осадки, освещенность, высота и долговременность снежного покрова и пр. Прошло десять лет, и прогнозы начали сбываться. Корнильцев защитился, но вместо того, чтобы «двигать науку», ушел вдруг в какие-то экологические комиссии, завел переписку с «Гринписом», начал пробиваться к чиновникам из «Госкомприроды», где как раз и стали срабатывать личные контакты, заведенные в период устройства «зимних садов».
Все эти известия доходили до меня почти случайно, из вторых-третьих рук: встреча на улице, треп по телефону: как там Д.?.. что слышно от У.?.. – и тому подобное. Все как-то, кто быстрее, кто медленнее, но двигались по жизни, и эта болтовня, при всей ее «трепливости», служила для каждого из нас чем-то вроде динамичной «системы координат», где по горизонтали идут годы, а по вертикали – ступеньки на социальной «лествице». На этом графике моя кривая сравнительно с кривой Корнильцева выглядела так: мой крутой взлет сменялся длинной горизонталью, напоминая траекторию полета реактивного истребителя; «Володечка» же набирал высоту плавно, но уверенно, без резких скачков или провалов в «воздушные ямы». Образ тащил за собой ассоциацию с тем же самолетом и ракетой, затянутой в сопло его двигателя раскаленными газами. И этот тихий телефонный звоночек мог как раз и быть точкой, уловленной «датчиком наведения» за полсотни километров до цели.
Мог быть, а мог и не быть. Да или нет? Вопрос ипохондрика, принимающего каждый свой чих за симптом неизлечимой болезни. Впрочем, вопрос, в сущности, был не такой уж риторический; моего кресла «вожделели» многие, я даже мог без особого напряжения указать пальцем на трех-четырех человек, которые не просто завидовали моему положению, но и предпринимали вполне конкретные шаги для моего «низвержения». Самый простой путь: взять меня «за руку» в момент, когда мне «дают в лапу» – не проходил. Прежде чем назначить «таксу», я очень подробно разузнавал положение «дающего», и если находил в его «биографии» какой-либо «сомнительный пункт», действовал в полном соответствии с «параграфом устава».
Так и с этим волосинником. Я, конечно, знал, что береговая линия вдоль залива – заповедная; биоценоз тонкий, хрупкий, с особенным микроклиматом, но этот-то фактор как раз и являлся определяющим при выборе места для будущего пансионата. Даже сама зона, небольшая, несколько десятков га, подразделялась на участки с разной, как микро-, так и макро-флорой, словно самой природой отведенной как для лечения, так и для восстановления после различных поражений: эфирные масла дюнного сосняка в сочетании с морским воздухом купировали астматические приступы; лиственные: береза, ольха, осина – росшие на чуть отдаленном от береговой линии суглинке – были хороши для прогулок сердечников и гипертоников; «опорники» могли дышать, где им вздумается, но для разработки суставов, пораженных артритом или подагрой, им рекомендовалось порой забредать на прибрежные пески, как раз туда, где произрастал тот самый волосинник. Так что по медицинской линии оснований для землеотвода было более чем достаточно.
Отыскались и исторические справки, согласно которым в этих местах когда-то, до революции, еще при финнах, действительно располагался какой-то ландшафтно– парковый комплекс с деревянными беседками, длинной крытой галерейкой – все это было представлено мне в виде старинных, вирированных сепией, фотографий, похожих на застывшие хроникальные кадры: господа в цилиндрах, дамы в пышных платьях, редкие моськи каких-то будуарных, давно забытых, пород. Тогда это все называлось «С-кий курорт», который, согласно ветхому, приложенному к пачке фотосвидетельств, диплому, до того успешно спорил со швейцарскими и баден-баденскими «водами», что в 19… году был удостоен чести именоваться «Первым в Европе». Критерии отбора можно было, наверное, оспаривать, но то, что резкие перемены климата, к примеру, поездка на Капри, могли вместо оздоровления, напротив, спровоцировать обострение какого-нибудь застарелого хронического недуга, было очевидно даже для обывательского сознания.
От тех построек в песке не осталось почти ничего, кроме старых, источенных дождями и ветрами, свай, торчащих из золотистого песка подобно обломкам зубов, выпирающим из нежно-розовых старческих десен. Так что мою визу на землеотводе хоть и можно было оспаривать в свете «новых природоохранных идей», типа скрупулезного, библейского, подсчета численности исчезающих видов, нанесения на карты всякого рода «темных пятен» в расположении «городов-невидимок», но на фоне этого глобального кошмара поросшая волосинником дюна была сущей мелочью. Если, конечно, не доводить дело до абсурда в духе фантазий Бредбери; есть у него сюжет, где охотники посредством «машины времени» переносятся во времена динозавров, устраивают нечто вроде сафари, но, раздавив еще не обреченного самой природой жучка, гибнут в катаклизме, порожденном этой роковой случайностью.
Похоже, что в моем случае, Корнильцев, еще на курсе бредивший Бредбери, как раз и решил выступить в роли такого «катаклизма». На нашем пятнадцатилетнем юбилее, после того, как мы уже в который? – в третий! – раз просмотрели любительскую ленту, запечатлевшую наши молодые глупости: я сам, например, демонстрировал «прогрессивную стирку»: в жаркий день намыливал на себе рубаху и джинсы, и тут же бросался в пруд, полоскать, – расселись за столиками снятого на этот вечер кафе, прогнали несколько, более или менее фальшивых, тостов: за науку! За любовь! И т. п. – очистили круг посреди зала, включили магнитофон, пошли старые, почему-то не соединившиеся, пары, двигались медленно, молча, положив головы друг другу на плечи, глядя в пространство, – Володечка выбрал момент, когда я остался один, сел напротив и неожиданно, глядя мне прямо в глаза, тихо, отчетливо проговорил: не-на-ви-жу!
Это прозвучало как «убью!». Не в прямом, разумеется, смысле, хотя бог его знает. Ходили слухи, что Корнильцев «на учете». Диагноз был туманен, а случай, точнее, прецедент, так и вовсе фантастичен; якобы, во время каких-то окружных учений, с пушками, танками, автоматной пальбой, из окопа прямо перед наступающим батальоном встали во весь рост три совершенно голых человека с вычерненными как на рентгенограмме скелетами и двинулись навстречу танкам и бегущей за ними, лихо, холостыми, поливающей из АКМ, пехоте. Все это выглядело так дико, что батальон замер, а командир головной машины связался по рации с КП, полуматом, полууставом обрисовал представшую перед ним картину и запросил «дальнейших указаний».
На КП, скажем так, о…ели! стали задавать «наводящие вопросы», типа, «сколько было вчера принято на грудь в предвкушении долгожданных «боевых действий»? Ответ был честный: три танкиста выпили по триста. Тогда на «поле боя» срочно выслали вертолет, маленький, МИ-1; он покрутился и подтвердил: вижу под собой три голых скелета; с КП его поправили: скелеты одетые не бывают. Завязался вялый спор: вертолетчик стал приводить примеры: скелеты в мундирах, в орденах, те, что находят на местах боев; ему возражали: это истлевшие останки – похоже было, что у всех от духоты поплыли мозги: вертолетчик завис, доложил, что все трое стрижены наголо, двое, похоже, бабы, мужик один, в середине, на нем офицерский ремень, на ремне, вокруг пояса, гранаты, похоже, старые, немецкие, с длинными рукоятками, в общем, е…тый чувак, а наводчики в танках к прицелам припали, дрочат, небось, не оторвешь, пока не кончат, п…дануть бы сейчас по ним прямой наводкой! По кому? По наводчикам? Да нет, по этим, которые… ну, в общем, х… их знает, но учениям, похоже, п…дец! Они уже плацдарм должны были занять, а вместо этого х… знает что творится!
То ли сочинили всю эту х…ню, то ли в самом деле какой-то любитель случайно «сел на волну», и потом погнал историю дальше, дальше, из уст в уста, пока она не зажила самостоятельной жизнью, как анекдот или сплетня. Как бы там ни было, но какая-то доля истины, в этом «пацифистском мифе», похоже, была; я вспомнил, как Корнильцев промотал подряд то ли три, то ли пять занятий по военной подготовке, и на вопрос о причинах, невнятно сослался на острый «приступ пацифизма». Чего-чего? – майор Гвоздев. Корнильцев (четко, по-уставному): холицистита, товарищ майор. Прозвучало близко, и хохма сошла, тем более, что к следующему понедельнику Корнильцев представил справку. Или про танковую смазку, которая, по словам того же майора Гвоздева, «обеспечивает боеспособность танка при температуре от плюс четырехсот до минус четырехсот градусов». Корнильцев поднимает руку. Что неясно, Корнильцев? Физик Кельвин еще в восемнадцатом веке установил нижний температурный предел в минус двести семьдесят три градуса по Цельсию. Гвоздев: когда Кельвин устанавливал свой предел, он еще не знал свойств танковой смазки!
А с полигона их все же забрали. Вояки не решились; мало ли, рванет это немецкое ржавье? Вызвали медчасть, на МИ-4, пока те прибыли, стало не то, чтобы темнеть – июль, ночи длинные – но как-то меркнуть, тучки наползли, дождик закапал, да и все военные согласования уже полетели к чертям: плацдарм не заняли, к озеру не вышли, – а все из-за трех каких-то мудил, главный из которых при подлете МИ-4 спокойно снял с себя пояс с гранатами, отшвырнул его в окоп за спиной, но тут же рванул вперед, захватил в охапку обеих девиц, все кубарем скатились в старую воронку, а в окопе жахнуло так, что комья земли и клочья мха долетели до передних танков. Психи, одним словом, дело только за диагнозом. Ему и поставили: «шизо-эпилепсия». Ей богу, родись Корнильцев лет сто назад, он бы стал «хлыстовским Христом»; девицы-то, которых он уговорил на «акцию», были, как выяснилось, из «послушниц»; уболтал, типа: вера без дел мертва!.. вера без дел мертва!.. Распутин. И вот такой человек говорил мне: «ненавижу!» – было от чего мурашкам побежать.
И вдруг я разозлился. Кто ты, говорю, такой, чтобы мне грозить? Делянки, саженцы, формулы – да весь твой лес из бумажки вырос! Ты по настоящей тайге ходил? Медведя поднимал из берлоги? Кабана-подранка с пяти шагов стрелял? Браконьеров брал на нерестилищах? С сетями, шашками? Вот он, реальный лес! А ты всякие апокалипсисы на бумажках рисуешь, народ пугаешь: парниковый эффект! Ядерная зима! Херня, старичок! Это тебе все для политики нужно! Вот мол, я какой: вы все по уши в дерьме, а я – в белом фраке! Наркотики, алкоголь, бабы, а он, блин, в небе с алмазом! «Гринпис», мировое правительство из одних академиков, Земля – космический корабль, жизнь в интервале плюс-минус пятьдесят, люди, одумайтесь, что вы оставите внукам-правнукам! И ладно бы, верил сам во все это, хрен! Знаешь, что жизни нам осталось лет на двести-триста, апокалипсис в умах, оттого все и бесятся как при чуме, носятся вокруг шарика как х. м настеганные: по воздуху, под водой, на яхтах, на мотоциклах, на велосипедах, пешком – осмотреть напоследок и сдохнуть! А за природу ты не переживай, сам знаешь, какой у биосферы запас прочности, она еще всех нас переживет: асфальт пробьет, реакторы, космодромы лопухами и крапивой зарастут, куры будут кудахтать, кролики запрыгают, они-то нас переживут, у них все при себе, им нефть и газ не нужны, так же как автомобили, небоскребы, лайнеры-хуяйнеры! А по твоей, Володечка, логике, если уж доводить дело до конца, надо от всего этого отказаться, вернуться к земле, в пещеры, срубы, огонь кресалом высекать, шишками запасаться на зиму, так что ты меня извини, но насрать тебе и на этот волосинник, и на эти дюны, себя показать хочешь! В глаза смотри, в глаза, я ведь не только тебя насквозь вижу, но и на три метра под тобой вижу!
Не знаю, смутился он, не смутился; глаза были как оловянные, действительно, как у Гришки Распутина на фотографиях: белые от магниевых вспышек, круглые, с черными точками внутри – такие не глядят, протыкают. Воля в чистом выражении. И плевать, на что она направлена: на добро, на зло – все относительно: что русскому здорово, для немца – смерть. Смешно, но у Корнильцева, насколько я знал, были кое-какие немецкие корешки: то ли бабка по матери на четверть, то ли отец на осьмушку. Он девиц из нашей Академии собирал на какие-то квартирные «семинары»; что-то про «культуру как совокупность внешних проявлений жизни этноса». Со-во-купности: от театра «Глобус» до формы ночного горшка. Глобалист. Я бы не удивился, если бы узнал, что он вполне серьезно считает себя очередным «во-площением», скажем, Христиана Розенкрейца или еще кого-нибудь в этом роде. Вернадского боготворил. Любил рассуждать о едином «энерго-информационном поле», к которому надо только уметь подключиться, а для этого «очистить каналы»: голодание, сыроедение, йога, пост.
Наши «даты» обычно приходились на апрель, на великопостную неделю; Корнильцев являлся бледный, с втянутыми, поросшими длинным, редким, сивым волосом, щеками, в серой льняной рубахе, с прямым, наглухо застегнутым под левым ухом, воротником. Мне даже казалось, что наряд этот предназначен для скрытия вериг. Долю свою в «общий котел» вносил, но пил одну воду, кушал ржаные сухарики и специально для него поставленную квашеную капустку, которую брал из грубой деревянной чашки, его, опять же, личной, посуды, исключительно щепотью, как клювом, и пока нес, кропил скатерть мутными как сыворотка каплями.
Жил Корнильцев в заповедном парке Академии, в гнилой как старый гриб избушке, оставшейся там с бог знает каких времен, не числящейся ни в каких жилищных реестрах, обозначенной лишь в архивном, времен суворинского «Всего Петербурга» плане, т. е. бюрократически как бы вообще не существующей, и потому, когда ее сожгли, то поджог (а это был поджог: дверь подперта, ставни закрыты), не сразу сумели подвести под соответствующую статью: сожгли то, неведомо что. Кто-то в парке, то ли парочка, то ли бездомный, услышали страшный крик, увидели зарево между стволами, но пока бежали до ближайшей будки – километра полтора – пока звонили, объясняли, плюс время на сборы, на подъезд, на протяжку рукавов от затянутого ряской и тиной пожарного пруда – метров сорока не хватило, бегали с ведрами; бежит курица с ведром – так что лили из них уже как бы по инерции: надо же что-то делать, по крайней мере – вид. Корнильцева нашли под стремянкой; он, видно, приставил ее к чердачному люку, взошел по перекладинам, ткнулся головой и упал: люк оказался предупредительно завален антикварным хламом, который он же и собирал: кирпичи с клеймами, ящики с изразцами, ржавые пинакли, флюгера, куски парковых и парадных решеток, была даже мраморная облицовка камина чуть ли не конца восемнадцатого века, был чугунный щит с головой Горгоны с какого– то рухнувшего городского мостика.
Я предупреждал, говорил: полагаешь, доброе дело сделал: хапугу на чистую воду вывел, эндемичную осоку спас – травка действительно уникальная, только там и росла, как утконос или сумчатый медведь в Австралии – но все это иллюзии, такое кресло пусто не бывает, и если ты не знаешь, для кого ты его от меня освободил, то я знаю, я всю эту систему знаю, она как сумма слагаемых, от перемены мест не меняется, и потому тот, кто сел сейчас в мое кресло будет делать то же самое, что и я, с той лишь разницей, что на бумаге все это примет вид закона: подкорректируют нормативы, травку вместе с песочком пересадят, в общем, вотрут очки сами себе, они это умеют, и не дай бог тебе сунуться в эту мясорубку со своими «абсолютными критериями» – сожрут, и не поморщатся.
Он сидел, слушал, но я видел, что он меня не слышит, точнее, слышит только сотрясения воздуха, не понимая, какие реалии за этими сотрясениями стоят. Мономан. Аутист. Есть еще такая болезнь: дислексия – человек видит написанные слова, но не понимает, что они означают. Кириллица, клинопись, египетские значки – все равно. Мономаны как раз тем и опасны, что не воспринимают ничего извне, а только проецируют свою «идею» на внешний мир, а если мир не поддается, ломают его в соответствии со своими представлениями. О чем? О превосходстве собственной нации. О справедливом распределении всякого рода благ преимущественно животного свойства; духовные-то на всех поровну не поделишь, кому-то от природы дано хватануть больше, кому-то меньше: от Баха до Фейербаха, от Эдиты Пьехи до «иди ты!..» – каждому свое.
При наличии воли – в шопенгауэровском смысле – и «окружающей пассионарности» из таких выходят лидеры, диктаторы; в отсутствие же таковой мономан искривляется как младенец, запакованный в горшок: плоды этих «опытов» известны. Корнильцев, фактически, запаковал сам себя в этой избушке. Грелся от печки, на ней же готовил еду, у него не было даже электричества, точнее, когда-то было, но столб подгнил, рухнул, а так как изба, повторяю, бюрократически не существовала, то и восстанавливать столб никто не стал. Тем более, что Корнильцеву было на это, в сущности, наплевать; он, похоже, не только находил определенное удовольствие от такого существования, но даже доказывал, точнее, проповедовал нечто вроде «минимализма», и не словами, а самой жизнью: готовил на примусе, гладил чугунным утюгом с углями, чай кипятил в самоваре.
У меня не было злобы к Корнильцеву; напротив, я был ему благодарен. Он подрыл мое кресло как река подмывает обрыв, и я смотрел на это как на явление природы. Я, наверное, мог бы как-то бороться, поднять свои «связи», но я не хотел; для того, чтобы долго держаться на такой должности, как моя, человеку необходим какой-то «кураж», а у меня он кончился. Убрали меня по-тихому; без разноса на партсобрании, без выговора. «Звонок»; заявление: «Прошу освободить меня от…» «Освободить» следовало понимать как «избавить». В связи с попыткой «переменить участь». Разжаловать из полковников в лейтенанты. Но это, если бы я, скажем, устроился лесничим в какое-нибудь хозяйство. Или егерем. Или еще кем-то в этом роде; вояки, в частности, звали директором в «гостиничный комплекс»: двухэтажный кирпичный дом в лесу с дюжиной «номеров», уличным сортиром, баней, лодочным причалом и взводом солдат для обслуживания всего этого хозяйства. Должность была откровенно холуйская; и я отказался.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.