Текст книги "Маргинал"
Автор книги: Александр Волков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
Часть седьмая
Я сделался лесозаготовителем. У меня были две бригады вальщиков-гуцулов, несколько трактористов, шоферов; обитала эта «шабашка» в длинном бревенчатом бараке, когда-то построенном для геологов и брошенном после окончания разведки рудного тела – громадной, похожей по очертаниям на кашалота, никелевой «линзы», косо залегавшей метрах в двухстах-трехстах от поверхности. Разрабатывать «линзу» не стали; оставили до лучших времен, а мне по сути даром досталось кое-какое «наследство»: барак рядом с железнодорожной станцией и кое-какая техника: ГАЗ-69 под потрепанным тентом и трелевочник, волоком свозивший бревна для постройки вертолетных площадок. Это железо ржавело на МТС пока к нему не приступил молдаванин Гриня Бурлака, бывший зэк, беспаспортный бродяга, встреченный мной на П-цком вокзале. Был он в компании таких же двух забулдыг: бывшего актера по кличке Филя и плотника-печника Жеки Сереброва. Троица подрабатывала чем придется: рыла могилы, сколачивала гробы, Филя читал отходные, надевая для этих случаев широкие матросские брюки-клеш, оставшиеся у него от «Оптимистической трагедии», и черный вельветовый пиджак со стоячим воротником, но без подкладки. Между покойниками каждый промышлял чем умел: Филя шел по садово-огородным делам: копал грядки, устраивал парники; Жека клал печи, настилал полы, Гриня чинил технику, по большей части, личные «жигули» и «москвичи».
Мне были нужны как раз такие люди: неприхотливые, выносливые, мастеровые. Немаловажно было и то, что я мог поставить их в личную от себя зависимость: сперва Гриню, купив ему паспорт и сделав местную прописку, а через него и двух остальных, которые хоть и орали по пьянке, что они «свободные, блин, люди», но за трояком на опохмелку все же притащились ко мне. Дело происходило уже в том бараке; от него до П-цка было километров сорок, и мы приехали «подкидышем», развозившим по стрелкам ремонтные бригады. Разговор накануне начался с «дела»; я сказал, что хочу валить лес вдоль железной дороги с последующей отправкой его на юг, в донецкие шахты, колхозы и т. д. Первые минут двадцать-тридцать мужики молча слушали, кивали, потом стали вставлять реплики, разговор сделался шумным, каждый понес свое, но мне как раз это и было нужно; я хотел знать, кто кем был в «прежней жизни». Цели своей я достиг; узнал, например, что Гриня сел за то, что по пьянке въехал в кювет на КАМАЗе, и чтобы вытащить его, угнал танк из воинской части. Филю выгнали из театра за то, что он врезал по морде главному режиссеру, узнав, что его постель является непременным условием для того, чтобы актриса получила приличную роль. Удар был крепкий, с переломом челюсти, Филе светила статья, но сперва одна актриса, а за ней еще две вступились и припугнули «главного», сказав, что если он доведет дело до суда, они скажут, что побудило Филю к такому поступку. Жеку подсекла военная кафедра; он терпеливо посещал ее до четвертого курса института, но потом вдруг загулял, его вышибли, он загремел в армию, в погранвойска, на Даманском получил китайскую пулю в плечо, после дембеля осел в Комсомольске-на-Амуре, стал браконьерить, завалил тигра, попался, откупился, стал мыть золото, попался, откупился, прибился к геологам, и так сезон за сезоном, переходя из партии в партию, за несколько лет добрался до К-ского полуострова. В общем, народ бывалый, безалаберный, живущий одним днем, как дети: работать – на износ; пить – до полной отключки. По пьянке хвастать стали, каждым своим: Гриня – как он на зоне первое место держал по соцсоревнованию; Филя стихи свои стал читать, грубые, прямые, с матерком: лицо – яйцо, морду – дерну; Жека – вспоминать как он тигра завалил: посмотрели, и он понял, и я понял, что кому-то из нас не жить. На этой фразе взгляд у Жеки сделался холодный, злой; ясно было, что этот человек видел смерть, и это видение наложило печать на его глазную подкладку.
Меня тоже понесло. Стал рассказывать, кто я был, как меня в этих краях встречали, когда я был тем, кем я был, и как странно меняется отношение тех же людей, когда они узнают, что я уже не тот, кем я был. Тут Филя встрял: а ты, Петрович, думал, они так и будут… Меня уже называли «Петрович»; я был для них уже почти свой, такой же «бич» – Бывший Интеллигентный Человек. С той лишь разницей, что у меня были деньги, которые, впрочем, рассматривались здесь лишь как средство поддерживать себя в состоянии постоянной экзальтации, которая хоть и похожа на хронический алкоголизм, но сходство это чисто внешнее. Утром, когда Жека и Филя явились ко мне – я уже занимал отдельную, сравнительно чистую, комнатку примерно в центре барака – я выдал им три червонца и предупредил: только шампанское – во времена антиалкогольной кампании это был единственный напиток, отпускавшийся без талонов. Филя, правда, сказал, что есть место, где можно взять брагу, поставленную на томат-пасте и активизированную в стиральной машине, но эту «экономическую идею» я отверг.
Впрочем, все происходящее представлялось мне как бы не совсем реальным; иногда мне даже казалось, что стоит сделать над собой некоторое, чисто внутреннее, усилие, вроде того, к какому прибегаешь, чтобы выскочить из ночного кошмара, и все окружающее: дощатые стенки с выгоревшими, вздутыми от сырости обоями, окошко, забранное грязными закопчеными стеклами – одна фрамуга была заткнута скомканным замасленным ватником – распадется как каленое стекло при лобовом ударе, и я очнусь в каком-либо из привычных интерьеров: в кабинете, в городской квартире. Бред, у реальной «машины времени» нет задней передачи. Оставалось только одно направление: вперед, – но и этот «вектор» представлялся чистой абстракцией, вроде совершенного круга или абсолютного вакуума. Пришел на ум знаменитый «Черный квадрат» Малевича: вот оно, твое будущее! И какие бы «пейзажи» ты на этом фоне не воображал, все их пожрет эта живописная «могила».
Пока я так размышлял, вернулись Филя и Жека с шампанским, и мы стали пить его из побитой эмалированной кружки, пустив ее по кругу. Когда очередь дошла до меня, я прикрыл глаза в слепой надежде, что шампанское станет тем «внутренним толчком», который пробьет мутный пузырь моих бредовых видений; но кружка опустела, и все осталось как было. Так, наверное, чувствует себя человек, внезапно потерявший зрение: мир еще видится ему «внутренним оком», но со временем эти «видения» теряют очертания и выцветают, обращаясь в хаотическое чередование полутонов. Потом среди них возникают яркие локальные пятна; это уже свобода; она обретает направление и становится волей, создающей представления, которые и есть эти самые пятна – цвет, это ведь, в сущности, понятие, только выраженное визуально.
Метельников еще на курсе снял фильм о нескольких художниках, точнее, о «художничестве» как таковом. Не просто картинки и авторы, но сам процесс, его «генезис». Человек что-то бормотал, курил, грыз сухарь, тыкал кисточкой в битое, обращенное в палитру, фаянсовое блюдо, крутил перед собой лист бумаги, прикалывал его на грязную от почеркушек доску, установленную на мольберте, пил мутный чай из литровой банки, слонялся по мастерской; камера следовала за ним, то опережая движения рук, то отставая от них, микрофон ловил какие-то шорохи, скрипы, шум дыхания, усмешечки и вздохи: когда ты это… ну, в общем, это, если не сильно, а так, как будто оно чуть-чуть, и тогда вот уже отсюда и сюда, сюда… И когда весь этот хаос вдруг разрешался мазком по шершавому, с проступающим холстом, грунту, все вдруг становилось так ясно, точнее, становилось ясно, почему возник именно такой мазок, а не очертания кувшина или яблока. Что это есть выражение некоего «внутреннего закона», живописного императива, и что человек есть одновременно и источник и орудие этого императива.
Со мной было другое; я был «орудием», но не «источником», и Корнильцев был прав, когда сказал, что мне только казалось, что я живу как хочу. И вот я выскочил, точнее, меня выкинуло из этого колеса, и я отправился в свободное блуждание как планета, сорвавшаяся со своей орбиты. Я основал «свое дело», и оно пошло; я стал Хозяином, точнее, Барином – почти официальное определение начальника любой «шабашки». В самом «деле», точнее, в его производственном «механизме» не было ничего сложного: лес валили, грузили в вагоны, отправляли, а я мотался вдоль всей «цепочки», проверяя прочность каждого «звена» и при возникновении «слабины» вмешиваясь в «процесс».
Так было, когда в конце года на меня свалился крупный заказ: полторы тысячи кубов в течение месяца – а это почти тридцать вагонов леса. Вальщики пахали как проклятые, вопреки всем КЗОТам, при луне, при звездах, на сорокаградусном морозе; Гриня спал за рычагами трелевочника не глуша двигатель и сползая на развороченный гусеницами снег лишь по большой нужде; еду: вскрытые банки с тушенкой и крепкий чай в термосе – я доставлял ему прямо в кабину. С делянки мчался на «Ниве» в бичдом, где на плите под присмотром Метельникова – я на это время взял его себе в помощь – клокотали два дюралевых котла: с борщом и мясом. Мы снимали их с плиты, прижимали крышками с резиновыми прокладками и на заднем сиденье везли на станцию, точнее, на погрузочный терминал, где мужики крючьями накатывали бревна на тросы и, застропив заиндевелые шестиметровые связки, орали в морозный, лучистый от света прожекторов, туман: вирай!.. вирай!.. Тросы напрягались, стягивая бревна, они скрипели, трещали недорубленными сучьями, обледенелой корой, связка туго взмывала, раскачивалась и по плавной дуге плыла к вагону, где над вбитыми в борта стойками маячили Филя и водитель автокрана молдаванин Коля Юга; они принимали связки, снимали с крючьев тросовые петли и ломами раскряжовывали бревна так, чтобы набить вагон как можно плотнее.
В багажнике «Нивы» у меня стоял ящик водки. Мы с Метельниковым выставляли на плотно утоптанный снег горячие котлы с борщом и мясом и ставили рядом три-четыре бутылки. Миски и ложки у всех были свои, стакан был один и пускался по кругу с присказками: не томи посуду!.. руку не менять!.. здесь не заседание, выпил, и до свидания!.. закусь градуса не перешибет!.. и прочее в том же духе. Пока одна бригада грузчиков ела, пила, перекуривала, мы с Метельниковым взбирались по стальным скобам на вагон и, отправив вниз Филю с Югой, приняв от них ломы, сами начинали орать невидимому в своей мутно-застекленной кабинке крановщику: вирай!.. майнай!.. Метельников отпустил бороду; она оказалась кустистая, густая, и от дыхания и крика скоро обрастала сплошной ледяной коркой, где оставалась лишь дырочка для дыхания, точнее, для вставления папиросы.
Взял я его сюда потому, что Катя, та самая толстушка, кукольная художница в круглых очках, Вильгельм Телль в юбке, добилась-таки своего: забеременела от Метельникова и готовилась рожать. Случилось это все, как с неловкой улыбкой и пожиманием плеч объяснял Метельников, «так как-то…» – и это было, на мой взгляд, самое верное объяснение, точнее даже иллюстрация к моему давнишней «теории», согласно которой так называемые «чувства» в отношениях между мужчиной и женщиной плетутся где-то в самом хвосте после чисто физиологического влечения и инстинктивного желания любой женщины, точнее, в данном контексте, «самки», найти для продолжения рода наиболее подходящего «самца». Расписались они как-то походя, быстро, кажется по какому-то знакомству, без свидетелей, после ЗАГСа так же тихо обвенчались в деревянной церквушке где-то за городом, и после почти четырехмесячного перерыва в визитах явились к нам. Метельников был в черном костюме и походил на птицу марабу не столько внешним обликом, сколько сосредоточенным застенчивым молчанием и взглядом, направленным почти исключительно на живот новобрачной, который, впрочем, практически не выпирал, и беременность выдавали лишь землистые пятна на лице и лиловые тени, сползавшие из-под дужек очков на опавшие щеки. Я только что вернулся с юга: Донбасс, Краснодарский край – с чемоданом денег. Натурально. Со мной окончательно рассчитались за весь предыдущий сезон: шахты, совхозы – часть перевели на сберкнижки: мою, Настину, Люсину – ей было уже двадцать два года, она заканчивала Мухинское училище, расписывала ткани, плела ковры, сдавала все это в «Лавку», и могла вполне официально отчитаться за поступившие на ее счет двенадцать тысяч. На Настю я перевел около двадцати, семь перечислил на себя, остальные девять разложил по мешочкам на поясе и в таком виде, т. е. слегка располневший, прилетел из Харькова. Предосторожность была не лишняя; порой мне казалось, что меня «пасут». Я старался держаться в толпе: никаких частников, такси, только общественный транспорт, – но и находясь в плотном людском кольце порой чувствовал, как по моему затылку, спине, плечам как будто пробегают цепкие невидимые мурашки.
Я и дома-то не сразу успокаивался; первые дни ходил хмурый, нервный, плохо спал, пил помалу, но начинал с утра, вовремя останавливаясь и боясь депрессии как состояния, когда ясно понимаешь, что все лучшее, что могло случиться в жизни к сорока четырем годам, уже случилось, «духовный пик» пройден, впереди маячит неизбежность, тьма, и потому все, что тебе остается, это пытаться извлекать из каждого мгновения жизни максимум того, что оно может дать. А это, как пояснял мне тот же Метельников, и есть «высшее искусство жизни», и оно либо дано, либо нет. А если не дано? – этот вопрос я задавал исключительно себе, боясь, что ответ Метельникова, при всей конкретности вопроса будет скорее всего уклончивым; не потому, что он боялся меня обидеть, просто его натуре была свойственна некоторая «аморфность», погубившая, как я полагаю, его режиссерскую карьеру еще в зародыше. Я, впрочем, не замечал, чтобы он сам как-то сильно по этому поводу сокрушался, то ли оправдываясь, то ли, скорее, отбрехиваясь следующим «тезисом»: режиссер есть профессия деятельная, а для того, чтобы в наше время действовать, необходима все же некоторая доля душевной тупости. Настю эти слова бесили; она поджимала губы, сухо шлепала в ладоши и, скривив губы, говорила: браво, маэстро! И то, что в их паре ведущей была Катя, было очевидно; стушеваться она, впрочем, особенно не старалась, но и не выпячивалась: держалась просто, без томного, но на грани истерики, жеманства, свойственного перезрелым «синим чулкам», внезапно, и что называется «по случаю», правильнее: по случке – устроившим свою «личную жизнь».
Другое дело: Метельников. Не знаю, в какой момент он узрел в Кате женщину, и их «дружба» перешла, что называется, в «любовь», но сейчас по нему было видно, что как только это случилось, он в душе тут же возвел свою подругу на такой пьедестал, до которого он и сам, наверное, не считал себя достойным дотянуться. В его взгляде, естественно, не было сексуального обожания позднего девственника – были на моей памяти какие-то его сумбурные «романы», два-три, от силы, четыре, не больше – было другое: нечто вроде психаделической просветленности, к которой стремятся, быть может, упражняющиеся в медитативных погружениях восточного толка. Глухота и слепота ко всему, кроме поставленного перед собой «предмета созерцания»: зачастую это обыкновенная точка, нарисованная шариковой ручкой на листе бумаги. Я бы даже назвал такую точку «антиобъектом». Надеюсь, Катя или Метельников, если прочтут эти строки, не поймут меня в лоб: это не сравнение по «внешним признакам» или «масштабу»; речь идет об отождествлении, слиянии с «миром», «космосом» через достижение определенного «внутреннего состояния». Внешне это состояние не выражается никак.
Так и Метельников: он просто сидел в углу и смотрел, точнее, созерцал, т. к. «смотрение» все же предполагает конкретное направление взгляда, которое можно проследить вплоть до объекта, на который этот взгляд направлен; Метельников же именно «созерцал», не утруждая хрусталик фокусировкой получаемого изображения. Странно было то, что при этом он еще и разговаривал; более того: речь его была внятной, отчетливой, а изложение событий последовательным и логичным. Да, в июле он ездил в Москву на актерскую биржу, которая как всегда раскинулась в вестибюле Министерства культуры: ряд столиков с табличками: город, театр, – и списочками вакансий, точнее, недостающих труппе амплуа: инженю, герой-любовник, характерная актриса и пр. По сути тот же делль арте, переведенный на провинциально-сентиментальный лад. Метельников не подходил ни под один стандартный типаж, и мог претендовать разве что на Дон Кихота, но Сервантеса в провинции в этот сезон не ставили. Тогда он достал свои дипломы и попытался приткнуться куда-нибудь на разовую постановку. Здесь что-то как будто законтачило – то ли в Ачинске, то ли в Черемхово – но когда дело дошло до «кондиций», выяснилось, что договорник может рассчитывать только на номер в гостинице, да и то лишь на период постановки, а дальше? Только я сдам спектакль, как вдруг… До «вдруг» оставалось, правда, месяцев пять, но это время летит быстро. Итак, с провинцией не вышло; в городе, на студии тоже было ни то, ни се; портить «аттестат» записью «дворник» или «стрелок ВОХР» не хотелось; ко мне можно было идти без формальностей.
Катю решено было оставить на Настю; во-первых, в ее квартире как всегда царила полная неразбериха, мешались в кучу рояли, люди, коты, накурено было как в пивном гадюшнике; во-вторых, стрелять это не носить и, тем более, не рожать – а у Насти был этот драгоценный опыт. Да и мне было как-то спокойнее: очень уж бесприютной и одинокой представала передо мной жена, когда я возвращался из своих коммерческих вояжей. Первые дни мы не могли найти тему для разговора; даже голоса звучали как будто в разных октавах, и нужно было какое-то время, чтобы они как бы «пристроились» друг к другу. Люся выросла, у нее была теперь своя жизнь, не всегда дома. Были, конечно, в этой связи определенные опасения, но в личную свою жизнь Люся нас не пускала, так что все наши предположения на этот счет могли строиться лишь на голосах в телефонной трубке и эпизодических появлениях с виду инфантильных, хмурых, погруженных в себя, личностей противоположного пола.
Рожать следующего ребенка после того, что случилось, мы не рискнули. Как-то в кухонном шкафчике, в дальнем углу Настя нашла детский рожок, и с ней случилась истерика. Есть женщины, которые, напротив, как будто вопреки судьбе, стараются тут же забеременеть снова, с тем, чтобы последующий ребенок как бы заполнил возникшую пустоту и принял на себя скопившиеся в душе чувства; Настя была не из их числа.
Но Метельникова я взял с собой не сразу. Осенний сезон только начинался, и прежде чем понять, нужен там новый человек или нет, надо было разобраться как внутри «контингента», так и за его пределами. Отлучаясь, я поддерживал связь только с Жекой. Он знал лес, был контактен и имел авторитет в бичдоме: витала вокруг него некая бродяжно-лагерная «харизма», да и в глазах светились две белые холодные точки, говорящие о том, что этот человек уже доходил до «предела», и теперь его не остановит никакая «статья». По виду он был щуплый, но мышцы на костяке были тугие как ремни; позвоночник и суставы были упруги как рессоры – такое редкое сложение дается только от природы. Жека писал мне один-два раза в месяц, на центральные городские почтамты, до востребования. Письма были короткие, как армейские рапорты, в сущности, это было что-то вроде «доносов», типа: «Юга – Коля Юга, молдаван, земляк Грини, взятый водителем на автокран – кран не делает гоняет на танцы в Плехово и брагу там берут по ночам»; «Ваня Раца – гуцул с Карпат – в Плехово одного ножом сам полез козел ментам отмазку дал тихо пока». Цыганистый был «контингент», привыкший решать все тут же, на месте. Правда, и пахали как звери, когда надо было. Тот же Юга, когда мороз доходил до сорока, ночами палил костерок под двигателем ЗИЛа: зайдет в бичдом, бросит на край плиты брезентовые рукавицы, «возьмет соточку» – полстакана водки – сигарету выкурит, выберет из дровяной кучи у стенки пару полешек посучковатей, чтобы дольше горели, поднимет воротник черного флотского бушлата, запахнется, и уходит в колючую, дымящуюся инеем, мглу.
Раца на крытом рваным брезентом ГАЗе развозил по участкам бригады; дороги, естественно, ни к черту, зимой, после сильных снегов, я нанимал для их проходки местного бульдозериста Пашу Нырина по кличке «Пахан» – оттянул «восьмерочку» по сто второй: убийство в драке – и они на пару с Ваней – тот на ГАЗе шел следом за бульдозерными гусеницами, проминая колею – сутками прорывались к разбросанным вдоль полотна делянкам. В бичдом заваливались черные от копоти, с красными как у адских чертей глазами, тугими от стужи пальцами брали за дужки кружки с водкой: бум?.. бум!.. – рты едва двигались, мужики втыкали им папиросы в задеревенелые губы, щелкали зажигалками перед ртутно-серыми носами.
Знали, что Жека «стучит»; да тот и не скрывал своих визитов в поселок на почту; сам говорил по пьянке: я б… вас козлов и насквозь б… и под вами б… на три метра б… вижу: «б…» служило Жеке чем-то вроде «неопределенного артикля». И никто Жеку не трогал; огрызались, но без рук, даже «Пахан» уважал; раз только Коля Кучерявый, Кока с густым, завитым как хвост лайки, чубом, замахнулся на него через стол с пустой бутылкой из-под шампанского, но Жека откинулся назад и махнул ему в лицо консервную банку с солью. Потом сам глаза ему и промывал; мужики Коку на скамью уложили, ватник под голову кинули, и он часа три веками хлопал: не вижу, лампочку, блин, не вижу!.. – промывал и утешал: не бзди, проморгается. Кока был из-под Херсона, приехали они с братом Вовуней, рыжим, задиристым, встрепанным как курица, выскочившая из-под петуха; прибыли братья на тракторе «Беларусь» с лязгающим прицепом, заляпанным коровьим и свиным навозом. Здесь я посадил Вовуню на арендованный в леспромхозе КАМАЗ; братья возили лес с делянок на погрузочную площадку; Кока брал на прицеп кубов по двенадцать-пятнадцать и делал в день ходок по пять-семь; Вовуня тоже грузился с горой, выходило кубов до семнадцати, да и ездил КАМАЗ чуть почаще, но деньги у братьев шли в общий «котел», при том, что каждый вел свою «ведомость»: заносил в записную книжечку ходки, кубатуру. Оплата у всех была сдельная.
Общий табель вел Жека. Мотался по делянкам, замерял стволы, считал кубатуру в каждом штабеле, потом сверял с вывозкой, с погрузкой, а если что-то не сходилось – каждое «звено» норовило слегка «завысить объем» – зазывал человека в отдельную комнатку – ту самую, где останавливался я – и делал короткое устное внушение: тебе крыса барин что мало платит так пошел на х… понял и чтоб последний раз сука. Какое-то время внушение действовало; за приписки я вычитал вдвое; за прогул по пьянке человек отрабатывал три смены. И никто не бунтовал; роптали угрюмо, глухо; по пьянке, правда, кое-кого прорывало; хватались за ножи, за топоры, орали наперебой: убью Барина зарублю ночью и еще одного пидора! – Жека сидел молча. Знал по опыту, что это только пьяный ор: проспятся – забудут. Иногда только подманивал кого-нибудь пальцем и цедил сквозь дырку на месте выбитого зуба: тебе козлу кто паспорт сделал от ментов отмазал права купил человеком сделал а?!. И буян затихал, потому что все это была чистая правда.
На Жеке было все: погрузка, отправка, горючее – он успевал везде. Я оставлял ему деньги в конце каждого своего приезда; в последний вечер, часа за три до поезда, мы запирались с ним в моей комнатке и прикидывали ближайшие расходы. Иногда возникали разногласия: как-то Жека нашел «ход» к военным летчикам – неподалеку была база – и предложил купить у них бочку спирта, двести литров. Идея была заманчивая: на спирт здесь можно было добыть все, маячила даже одна конкретная «сделка»: в лесхозном автопарке готовы были собрать из запчастей практически новый трелевочник, под который я через Югу или Гриню мог вызвать с Карпат еще одну бригаду вальщиков. «Цена вопроса» колебалась в вилке от пятисот до семисот рублей, но в пересчете на авиационный спирт падала чуть ли не вдвое, и Жека брался устроить этот «бартер» за минимум «комиссионных».
Впрочем, по местным меркам деньги через его руки и так проходили приличные, и отчитывался он за них отнюдь не по чекам или ведомостям, а в несколько вольной, «импровизационной», манере: я ему на а он а я ему а он … твою мать и я тогда вот тебе б… и он ладно говорит х… с тобой. Речь при этом могла идти о чем угодно, от покупки соляры до торговли с крановщиком, ломившим за погрузку третьего вагона вдвое от обычной цены. Но против бочки спирта я встал жестко; я представил эту емкость, стоящую в бичдоме, и от этой картины, точнее, всего того, что может за ней последовать, мне сделалось жутко. Я оставил Жеке на трелевочник семьсот рублей, сказав, что если они с Гриней «понизят планку», то разницу могут поделить между собой. Трелевочник Жека должен был оформить на себя как списанный. Сделка была, разумеется, несколько масштабнее, нежели обмен бутылки водки на три десятка цепей для бензопил, когда Жека просто ставил перед мужиками бутылку, а потом подходил к торчащим из стенки «рогам» с висящими на них цепями, продевал в связки обе руки до локтей и снимал столько, сколько на них помещалось, но «механизм» был, в принципе, идентичен. Натуральный обмен, как при феодализме. Деньги – при том, что водка в то время продавалась по талонам и только в будни – представлялись в этой «цепочке» лишним звеном, усложняющим и без того нелегкий путь человека к «внутренней свободе». Так что оставляя Жеке наличные, я не был на сто процентов уверен в том, что он не распорядится ими в соответствии с местными экономическими «понятиями».
В начале все шло как будто нормально. Через полторы недели я был уже Краснодаре, где меня ждала краткая телеграмма «летят пять уток». Это означало, что трелевочник куплен, и гуцульская бригада из пяти человек уже в дороге. Где-то через неделю мужики могли уже выйти на новые делянки; лес там, по словам Жеки, был так-сяк, но кубов пятнадцать-двадцать в день валить там было возможно, а это уже означало пять-шесть дополнительных вагонов в месяц, и под эти объемы я мог уже заключать договора. Но после телеграммы наступило молчание: ни в Донецке, ни в Киеве я не получил от Жеки ни строчки. Тогда я сам отправил телеграмму на местную почту и вызвал Жеку на телефонный разговор. Но и вызов остался без ответа; я проторчал на киевском телеграфе весь вечер следующего дня, запрашивая соединение каждые четверть часа, но вместо хрипатого жекиного матерка слышал в наушнике свистяще-восковой щебет телефонистки Светки, глазастой, востроносой, конопатой шлюшки, которую я часто заставал в бичдоме, где ее, ясное дело, трахали все, кому не лень.
Из ее слов выходило, что телеграмма с вызовом до Жеки все же дошла, Светка сама доставила ее накануне вечером на погрузочную площадку, где все, по ее легкому намеку, были «малеха того…» И вот эта «малеха» встревожила меня больше всего, тем более, что накануне было воскресенье, а нарезаться в дым безлимитным шампанским мои «битюги» не могли даже при самом искреннем стремлении к этому блаженному состоянию. Предположить же, что они загодя, еще в пятницу, запаслись водкой так, чтобы ее хватило на двое суток, мог только такой законченный идеалист как наш тогдашний генеральный, или как его прозвали в народе, «минеральный», секретарь. Оставалось самое худшее предположение: спирт или «он» – уважительный эвфемизм для обозначения не конкретного алкогольного напитка, но предмета некоего языческого культа, божества, высшей силы, против которой человек – ничто. И в этом не было ни малейшего преувеличения; я видел, в кого превращает этих, в общем-то, беззлобных по натуре, бродяг, добытчиков, и в чем-то очень похожими на вечных второгодников, дядек водка. Даже не в зверей; зверь – существо понятное, и при известном навыке предсказать его поведение не так уж сложно; но что выкинет в следующий миг сидящее против тебя нечто, вроде такое же с виду как и ты сам: зарыдает, ткнется мордой в объедки на газете, полезет целоваться или схватится за ручку сковороды – может разве что самый изощренный психоаналитик. Или парапсихолог. Именно «пара», то есть такой же ненормальный, но с обратным знаком. И это только один, а когда таких «зомби» два десятка, и все они толкнутся на пятачке размером три на четыре метра, то самое безопасное было бы законопатить их всех там наглухо до той поры, пока не выйдет вся водка и не выветрится, хотя бы наполовину, последующее за ней похмелье. Мне случалось заставать шабашку в пик тотального запоя: это было похоже на кадры из фильма Вайды «Пепел», где армия Мюрата входит в Сарагосу, где накануне открыли двери сумасшедших домов.
Итак, после Светкиного «малеха того…» у меня оставалось два выхода: либо ждать, пока мужики оприходуют всю бочку авиационного спирта – а в том, что их свалил именно «он», у меня уже не было ни малейшего сомнения, – либо брать билет на самолет, лететь на шабашку и пресекать пьянку всеми возможными и невозможными методами: штрафовать, выгонять, отбирать паспорта, права – это все были методы «возможные»; невозможный, но самый действенный, был только один: уничтожить остаток спирта: увезти, вылить, сжечь. Это, по «понятиям», был бы уже «беспредел», и за него я мог запросто схлопотать «перо» под ребро или под лопатку.
Я полетел через Москву, ближайшим рейсом, с пересадкой, в Шереметево, правда, пришлось торчать четыре с половиной часа, но по времени это был самый короткий путь. Хорошо, однако, было то, что я успел на вечерний поезд, и ночью мне удалось немного подремать. Сон был скверный, беспокойный, я то погружался в тряское забытье, то вздрагивал от толчков на стрелках и стыках, открывал глаза, переворачивался, ложился на живот, пялился с верхней полки на лучистые нимбы вокруг станционных фонарей, спускался, наугад вдевал ноги в мягкие, специально купленные для моих бесчисленных вояжей, туфли, выходил в тамбур с сигаретой и коньяком в плоской стальной фляжке, курил, пил, возвращался, карабкался наверх, задремывал минут на пятнадцать-двадцать, но когда поезд, подъезжая к очередной станции, вновь начинал как бы давиться пространством, я пробуждался и, обратив лицо к узкой верхней фрамуге, вновь видел за замороженным стеклом рассеянные неоновые круги и треугольный фронтон с часовым циферблатом и пущенным по пологой дуге названием станции: перемены в числе и расположении букв, а также в положении стрелок были единственными наглядными признаками того, что поезд движется в линейном направлении, а не описывает окружность, повинуясь нелепому сговору каких-то шутников-стрелочников.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.