Электронная библиотека » Александр Волков » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Маргинал"


  • Текст добавлен: 17 октября 2017, 10:44


Автор книги: Александр Волков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +

За пять станций до выхода я зашел в туалет, вынул из матерчатых мешочков на поясе денежные пачки, сложил их в черный пластиковый пакет, вернулся на свое место, снял с верхней полки небольшой обшарпанный чемоданчик с закругленными никелированными углами и уложил в него пакет, прикрыв его сложенными вчетверо брюками. Я всегда ездил с этим чемоданом; когда-то мы с отцом ходили с ним в баню: там помещался веник, две смены белья, два полотенца, две мочалки, бутылка пива и бутылка лимонада – пиво я тогда не любил, оно казалось мне горьким, отдающим полынью. С этим же чемоданом я приехал в город, поступать в институт; привез несколько учебников, три смены белья и прочие мелочи. Случалось брать его с собой в командировки; за годы чемодан порядком вытерся, ручка и замки разболтались, но я привык к нему; он сделался для меня чем-то вроде «символа преемственности», талисмана, так же как бритвенный станок, старый, с развинчивающейся надвое ручкой, перешедший от деда сперва к отцу, а затем уже ко мне. К тому же вид у чемоданчика был совершенно не соблазнительный; кто бы, например, мог предположить, что в нем сейчас тридцать четыре тысячи? В тугих банковских пачках, перехваченных крест-накрест бумажной лентой.

Обычно меня встречали, но на этот раз я приехал внезапно, и когда поезд после минутной остановки ушел, я остался на платформе один. Пути были пусты, только на крайнем, за потухшим светофором, темнел ряд цистерн, прицепленных к тихо шипящему маневровому тепловозу с тускло освещенной кабинкой и мелькающим за мутными стеклами машинистом; он, по-видимому, ждал, когда скорый, на котором приехал я, отойдет на достаточное расстояние, и рубиновый глаз под закопченой жестяной бровкой светофора сменится изумрудным.

Поселок был по правую руку от меня; поверх сугробов светились редкие окошки, над заваленными снегом крышами столбами стоял дым; ночь была ясной, морозной, и дымы были настолько неподвижны, что казались написанными на холсте. По другую сторону от путей уходило во тьму ровно заснеженное поле, замкнутое черной неровной каймой леса и длинным бревенчатым бараком с двумя светящимися окошками и забранным в проволочную клетку фонарем над крыльцом. Лампа была вделана в автомобильный отражатель, образовывавший яркий световой конус, по обе стороны от которого угадывались темные силуэты арендованного КАМАЗа, трактора «Беларусь» с прицепом и ГАЗа для развозки бригад по делянкам. Через поле к бичдому тянулась узкая, глубоко протоптанная тропинка, и пройдя по ней примерно две трети пути, я различил чуть в стороне автокран и трелевочник, по-видимому все же купленный Жекой.

Странно было однако то, что он стоял у бичдома, а не на делянке. Странно было и то, что под автокраном не тлел костерок, при том, что мороз был, наверное, за тридцать: небо надо мной было темно-синее как кобальт, твердое как глазурь, прокаленная в керамическом муфеле, с сияющими, словно составленными из тончайших кристалликов, звездами, в причудливом порядке разбросанными вокруг окруженной лучистым нимбом луны. Когда до площадки перед бичдомом осталось метров пятнадцать, я увидел, что выхлопная труба над кабиной грузовика скошена так, как будто кто-то стукнул по ней молотком, а задняя стенка кабины промята до борта кузова. Это было скверно: КАМАЗ был арендованный, и вернуть его в таком виде я не мог. Еще я заметил какое-то движение под днищем ГАЗа: там копошился какой-то человек, выдававший свое присутствие слабым светом фонарика и тихим, но четким металлическим постукиванием вперемежку с приглушенным матерком, носящим, судя по интонации, некий нейтрально-сопроводительный характер: это были не законченные слова, а, скорее, междометия, фонемы, то, что Метельников обозначал как «не-текст». Заслышав мои звонко-скрипучие шаги человек, ерзая спиной по убитому снегу, выполз из-под машины, выпрямился и направил мне в лицо свет фонаря, укрепленного на пластиковом лбу шахтерской каски, так что внизу, за пределами слепого пятна, я мог различить только две руки, держащие гаечный ключ и черный от мазута молоток с железной ручкой. Схи-сх-стх-ема… Пхе-тхро-вищ… хза-мхер-хзла… нха… хыоуй… – сипло покашливая и едва шевеля закоченелыми губами просипел человек – прха… чхи… чхаю… нха… хэоуй…

Это был рыжий Вовуня. Я спросил, почему он возится под ГАЗоном, ведь это не его машина; Вовуня махнул рукой в сторону крыльца. Как раз в этот момент дверь бичдома распахнулась, и в световом конусе возникла шаткая фигура; человек потоптался, возя руками под полами черного морского бушлата, и пустил длинную дымящуюся струю в круг валявшейся у крыльца лысой покрышки. За заиндевелыми стеклами стоял глухой ровный гудеж, какой образовывается от слияния нескольких пьяных голосов, каждый из которых монотонно дует в свою личную дуду, изливая таким способом накипевшие в душе обиды. Вовуня тоже был не вполне трезв, но все же относительно вменяем; к тому же главный «зуб» он имел на Жеку: случалось, что при подаче на рассчет у них не совпадали «табеля»: у Вовуни выходило на пять-шесть ходок больше. Я в этих конфликтах занимал положение «американского наблюдателя» и платил по-среднему; цифра эта, по-видимому, и соответствовала реальности, т. к. Вовуня был склонен к завышению объемов, Жека, напротив, резал везде, где мог.

Человек – это был Юга, бывший подводник, я узнал его по бушлату – помочился и ушел в бичдом. Меня он не заметил, и я воспользовался этим, чтобы провести «предварительное следствие»: сунул Вовуне под нос фляжку с коньяком; он выпил, закурил и, отогревая дыханием заиндевелые пальцы, перескакивая, заикаясь, стуча зубами обрисовал мне настоящее положение вещей. Под ГАЗоном он потому, что Раца под следствием. Раца под следствием потому, что Жека соскочил с подножки ГАЗона и угодил под заднее колесо. Колесо промяло Жеке грудь, и его погрузили в поезд и увезли в Архангельск в реанимацию. А за три дня до этого Гриня с Жекой пригнали с виду вроде ржавый, но внутри почти новый трелевочник, и в нем была бочка спирта, точнее, две трети, потому что остальное отлили мужикам на рембазе. Спирт, естественно, начали пить, и понеслась душа в рай. Смешалось все: работа, пьянка, ночи, дни, ходки, валка, погрузка; «шабашка» слилась в некий коллективный организм, передвижную колонию, продолжавшую по инерции осуществлять все этапы «производственного процесса».

Сам же «процесс» при этом с каждым часом набирал обороты; спирт возбуждал, гонял кровь в жилах и вообще сделался чем-то вроде «горючего» для двигателя некоей виртуальной «машины», составленной из человеческих и технических, «элементов», каждый из которых действовал как будто самостоятельно, но был связан с остальными как шестеренка часового механизма. Вальщики валили, шофера возили, грузчики накатывали, стропили, кран грузил в вагон, а Жека мотался из конца в конец этой производственной цепочки на всем, что подворачивалось: ГАЗ, КАМАЗ, бульдозер, «Беларусь» – обвешанный по всему поясному ремню солдатскими фляжками со спиртом и наливал, наливал, наливал. Причем не только сугубо «своим», но и каждому, кто приближался к этому «пьяному поезду» ближе чем на вытянутую руку. Сам почти не пил; для поддержания себя в состоянии экзальтации Жеке хватало самого «производственного процесса» В итоге к концу второго дня вдоль трассы, соединяющей делянки с погрузочной площадкой не осталось ни одного трезвого лица; исключение могли составить разве что дети, да и то лишь те, которые в эти морозы сидели по избам или пребывали в возрасте, когда организм еще сохраняет рвотный рефлекс на алкоголь.

Спирт, в алюминиевых кружках, в стаканах доносили даже до дремлющих в печной духоте стариков, таких, впрочем, было на округу всего трое или четверо: два одноногих инвалида войны, один слепой и один бывший политработник, полжизни разъезжавший по области с толкованиями смысла партийных постановлений и пленумов, разбитый на шестом десятке параличом и теперь целыми днями сидевший перед заплесневелым от инея и пыли окошком и непослушной рукой заносившим на шершавые листы «амбарной книги» скудные заоконные впечатления. С морозами стекло заволакивало сплошь, и чтобы наблюдения не прерывались, старый стукач протапливал в морозных узорах круглую прозрачную дырку. Для этих целей он постоянно держал в кулаке пятак, и когда «глазок» мутнел, приоткрывал форточку и прикладывал к ледяному стеклу теплый медный кружок с советским гербом. Листы его «амбарной книги» были не только пронумерованы, но и разбиты на четверти с обозначением часов или «склянок»; сами же записи были крайне кратки: «8.43. Прошел бульдозер с Пашкой.» «11.08. Зинкин кобель пробежал.»

Смех смехом, но именно этот дед и сделался чуть ли не главным лицом в истории с Жекой. Получив свои полстакана спирта, он не стал спешить с его выпиванием, а поставил рядом со своим «бортжурналом», приник к дырке и отчетливо увидел, как Жека вскакивает на подножку ГАЗона, а сидящий за рулем Раца в этот же миг резко рвет машину с места, отчего жекина рука срывается, а сам он сваливается на дорогу, точнее, на снежный бугор на обочине, который и отбрасывает Жеку под машину как раз поперек промятой в снегу колеи. Хорошо еще, что грузовик был пуст, иначе заднее колесо сделало бы из жекиной грудной клетки отбивную, но и собственного веса машины хватило, чтобы сломать ему несколько ребер и пробить левое легкое, которое тут же заполнилось межплевральной жидкостью и отключилось. Хорошо и то, что у деда еще с номенклатурных времен сохранился телефон, хотя и местный, но достаточный, чтобы соединиться с воинской частью, откуда тут же примчался болотного цвета «рафик» с красным крестом на борту и закрашенными в цвет хаки стеклами. Жеку уложили на брезентовые носилки, затолкали в салон, купировали болевой шок, подключили оставшееся легкое к кислородной подушке и тихим ходом доставили к ближайшему поезду до Архангельска. Выходило, что разминулись мы с ним где-то между триста восьмидесятым и четырехсотым километром; я курил в промозглом тамбуре, когда по соседней, встречной колее с ритмичным грохотом и протяжным свистом пронеслась широкая, яркая, похожая на огромного ленточного глиста, вереница вагонных окон.

Раца в это время уже сидел в поселковой кутузке; приехал он туда сам, сразу после того, как увезли Жеку. Был, естественно, пьян, но это, по местным понятиям, преступлением не считалось. Менты даже не хотели его оставлять; то, что случилось с Жекой, вполне можно было представить как обычное «стечение обстоятельств», без всякого «возбуждения дела». Но такой вариант пока висел на волоске почти в буквальном смысле; если Жека, по рабочей терминологии реаниматоров, «уходил», происшествие, по чисто формальным причинам, требовало возбуждения уголовного дела. Так что Раца, хоть и был пьян, но предусмотрел и такой исход: добровольная сдача плюс раскаяние сильно облегчали задачу адвоката: при умелой защите и снисхождению обвинителя к тем же «местным понятиям», по которым пьянство за рулем считалось чем-то вроде легкого хронического недуга – перхоти, грибка, херпеса – Раца вполне мог рассчитывать на условный срок. Кроме того, появление в бичдоме было для Раци не вполне безопасно: смертельный исход ставил под удар всю шабашку, мужики знали, что у Раци был на Жеку «зуб», и то, что все вышло случайно, представлялось им более чем сомнительным. Так что в бичдоме Рацу скорее всего ожидал «разбор полетов», и исход которого был так же малопредсказуем, как полет орла, сердце девы и направление ветра, затем, что, по слову Пушкина «ветру и орлу, и сердцу девы нет закона». Короче, можно было и по башке схлопотать, конкретно, бутылкой из-под шампанского: при тяжелой руке это как правило летально.

Все это я прокрутил в голове под заикание Вовуни; мысли текли вперемежку с картинками, и все это двигалось как бы параллельно той реальности, что окружала меня в данный момент. Меня всегда поражал этот феномен: одновременности всего происходящего: я порой почти физически ощущал, как за моей спиной, затылком, накапливается некое аморфное энергетическое «поле», выталкивающее меня в то, что принято называть «будущим». Прошлое было чем-то вроде реактивного двигателя, с той лишь разницей, что настоящий двигатель расходует горючее, этот же, напротив, постоянно пополнял баки новыми впечатлениями, набирал обороты и, как следствие, повышал «скорость жизни». Отсюда, быть может, и субъективизм в восприятии времени жизни, длительности лет: годы школы тянутся относительно долго, затем наступает кажущаяся бесконечной юность, после тридцати вдруг сразу сорок – почему так?

В бичдоме стоял пьяный волнообразный галдеж, в котором отчетливо звучали только матерные обороты. Кока резко и конкретно катил на Югу: ты че, козел, опоры не выставил?.. стрела на кабину и капец! Мне сразу стало ясно происхождение вмятины: Юга, видно, поспешил с погрузкой, не выставил опоры, и стрела крана со связкой бревен рухнула на кабину КАМАЗа, точнее, в проем между кабиной и кузовом. Юга отбрехивался злыми короткими фразами, напоминающими по звуку короткие пулеметные очереди из амбразуры окруженного дзота: сам гнал скорей-скорей так что не х… В общем, «обоюдка», которую, разумеется, придется «разводить» мне. Чисто по деньгам: мужики свою вину сознавали и понимали, что ремонт КАМАЗа им придется оплачивать из своего заработка. Формально Юга был, конечно, виноват больше, даже, можно сказать, полностью, но по «понятиям» часть этой вины ложилась все же и на Коку, так что расход надо было раскладывать пропорционально, примерно 7:3. При том, что главный виновник, а именно, спирт, добытый Жекой, оставался неподсуден, как, впрочем, и сам Жека, ставший первой жертвой этой примитивной коммерческой комбинации, в результате которой джин вырвался из своей закупоренной бутыли и стал валить всех, кто подвернется. Так что Коке еще относительно повезло: рухни стрела на полметра ближе, и его пришлось бы вырезать из кабины гидравлическими ножницами, как шпроту из консервной банки.

В общем, жекина экономия, точнее, законы местной экономики, где спирт выступал и как «капитал» и как «основное платежное средство», сыграли со мной скверную шутку. Шабашка пошла вразнос, а так как жизнь есть, кроме всего прочего, еще и движение предметов относительно друг друга, то при разнице масс и скоростей, процесс этот чреват столкновениями: Раца – ГАЗ – Жека – КАМАЗ – Юга – автокран – все это были звенья одной цепочки.

Но объяснять всю эту «метафизику» пьяным мужикам было бы по меньшей мере смешно. Здесь понимали лишь простые слова и конкретные действия: я толкнул дверь и встал в проеме. Скрип петель потонул в общем гвалте, но вот кто-то оглянулся, охнул – и шум затих. Взрослые здоровые мужики тут же сделались как школьники, вскакивающие и замирающие возле своих парт при появлении учителя. Так мы застывали, когда в класс входил наш завуч Григорий Иваныч, головастый, приземистый как краб, крутивший всем корпусом как танковой башней, начинавший разнос тихим змеиным посвистом, постепенно, от минуты к минуте, нараставшим до ровного орудийного гула. Это было нечто среднее между настоящим артобстрелом и «морским боем» на тетрадном листе в клетку. Вначале «Гриня» бил по квадратам, затем поле постепенно сужалось, главный виновник брался «в вилку», и ему доставались уже высшие перлы грининого красноречия: тут могло быть все, от десяти «казней египетских» до ужасов фашистских концлагерей: вот к чему, по мнению, точнее, ораторской логике Грини, неизбежно вела такая, казалось бы, невинная шалость, как срыв урока пения, когда весь класс вдруг начинал повторять как заезженная пластинка, одну какую-нибудь строчку типа: взвейтесь кострами синие ночи взвейтесь кострами синие ночи взвейтесь кострами синие ночи. Заводила, точнее, запевала всего этого безобразия, был, по мнению Грини, ничуть не лучше инквизиторов, учительнице в этом воображаемом представлении доставалась, естественно, роль Джордано Бруно. Как после этого не устыдиться и не почувствовать себя последним подонком!

В глубине души Гриня явно считал себя деятелем не школьного масштаба, но так уж легла карта, и чтобы не сойти с ума от такой метафизической несправедливости, Гриня пил; выходящие из кинотеатра после последних сеансов иногда видели его возле ресторана в разных стадиях опьянения: его шатало, он обнимал столб, бывало даже блевал. Говорили еще, что он страшно тиранит жену, тоже учительницу, химичку, татарку Дину Федоровну; они жили в нашем подъезде этажом выше, и я сам видел, как она, уже с изрядным пузом, выносила мусорное ведро, поднималась из подвала с кастрюлей картошки или охапкой дров и, остановившись на площадке передохнуть, тихо плакала и промокала одутловатые землистые щеки уголком замызганного ситцевого халатика. Это все к вопросу об одновременности всего происходящего; о том, что если что-то когда-то случилось, то это останется уже навсегда, если не в вечности – я вообще не знаю, что это такое: вечность? – то в твоей личной памяти, сделается частью и двигателем той зыбкой, аморфной субстанции, которую принято называть «душой». Самым точным рукотворным эквивалентом этой субстанции является, наверное, музыка, где каждый отдельный звук или их сочетание происходят последовательно, существуя при этом одновременно.

Итак, я вошел, пьяный гвалт затих, и все лица обернулись ко мне. Боже, что это были за лица! Блуждающие глаза, отвислые мокрые губы; у Юги под глазом темнел свежий, отливающий сливой, синяк – по-видимому, компенсация за «моральный ущерб», полученный Кокой при падении стрелы автокрана на кабину КАМАЗа. Злая, раздражительная волна, которую я удерживал где-то в самом низу живота чуть выше мошонки, прорвала невидимую преграду, вмиг подкатила к кадыку и тугой петлей захлестнула горло. Я едва удержался, чтобы не заорать сразу, с порога, и вместо этого негромко, но очень отчетливо, произнес: что здесь происходит? Вы зачем сюда приехали? Работать или водку жрать? Голос мой ни разу не сорвался, и уже по его интонации я понял, что направил злую волну в нужное русло. Я говорил как бы спокойно, но так, чтобы мужики чувствовали, что я вот-вот могу сорваться, и что если они этого не хотят, пусть сидят тихо и слушают. Без мата; я замечал, что человек, впавший в искреннюю, глубокую ярость, как правило экономит средства ее выражения. Кроме того, отличием своей лексики я как бы проводил между мной и ими некую невидимую черту; в этой ситуации это был единственный способ обозначить «дистанцию». Я их даже не ругал; я сделал упор на другое; я говорил: вы умные, крепкие, молодые мужики, и в кого вы превратились? Гляньте на себя? В зеркало, да, в зеркало!

Зеркало, облупленное с испода, обколотое по краям, вертикальное, вывороченное, по всей видимости, из перегородки плацкартного вагона, держалось на нескольких загнутых гвоздях, вбитых в заштукатуренную стенку дымохода. Мужики в очередь брились перед ним перед тем как ехать на танцы. Фраза: гляньте на себя в зеркало! – была как будто глупая, но она требовала действенного подчинения и, кроме того, включала «стадный инстинкт»: стоило одному упереться в собственное отражение, как остальные – я знал это почти наверняка – последуют. Так и случилось; мужики разве что не выстроились в затылок следом за Югой, самым психически неустойчивым в этой буйной компании. Каждый, дорвавшись до своего отражения, разглядывал его внимательно и прилежно, напоминая в этот момент копирующую человека обезьяну. А я все говорил, говорил, уже понизив голос, на одной ровной ноте, как гипнотизер, вгоняющий в транс публику в зале. Говорил, что мне их даже в чем-то жаль: бездомные, оторванные от семей, от жен, которых им всем заменяет теперь телефонистка Светка, но это не в счет, кто-то без паспорта, кто-то после зоны, забывшие, что такое нормальный дом, чистая постель, а ведь это все у вас было, но каждый на чем-то сломался, хрустнул внутри какой-то позвонок, лопнула какая-то жила, и человек покатился, покатился, пока не очутился в этом бичдоме, и хорошо, что еще здесь, а не где-нибудь похуже. Но если в местах похуже можно всю оставшуюся жизнь промечтать о некоем внезапном «чуде», а в итоге так и помереть, не дождавшись «преображения бытия», то здесь у каждого есть реальный шанс «обнулить спидометр», было бы стремление, воля. При том, что все это у вас есть, я ведь вижу, какие вы едете на танцы, какие достаете из-под нар пиджаки, свитера, как полируете свои корочки, как наводите стрелки на брюках, как бреетесь, какими духами опрыскиваете рубашки, как ловко вяжете галстуки – орлы. Петухи. Павлины. А во что превращает вас водка? В скотов? В зверье? Хуже. Зверь, какой бы тупой и злобный он ни был, все же направляет все свои силы либо на самосохранение, либо на продолжение рода, вы же только ломаете, гадите, портите все вокруг и в первую очередь самих себя.

Я видел, что мужики напряглись и даже как будто слегка протрезвели от усилий вникнуть в смысл моей речи. Со многими из них, похоже, давно так не говорили, а с некоторыми так и вообще никогда. И это при том, что внутри я продолжал кипеть и готов был вот-вот сорваться на привычный для их слуха лексикон. Но так с ними говорил Жека; это был «не-текст», это был лай, и даже его кличка «Лорд», взятая с тюремных наколок на фалангах пальцев, отзывалась чем-то собачьим. Впрочем, я как-то слышал, как приблудившегося к бичдому дворового кобелька окликнули по моему отчеству «Петрович», и ведь заюлил, завился кольцом, паршивец! Шучу: если бы мужики и в самом деле ненавидели меня, это милое создание, длинное как щука, с острой мордой и кривыми как у крокодила, ножками, получило бы иную кличку.

Я говорил им, что деньги – навоз, и что я накладываю штрафы для их же пользы, а не потому, что мне жалко этих бумажек: вот они, нате, берите – я шагнул к столу, сдвинул в сторону кружки, консервные банки, достал из чемодана черный пакет и, даже не прикрыв столешницу газетой, вывалил банковские пачки на мокрые, заскорузлые от налипшего пепла и табака, доски. Повисла пауза, тихая, бездыханная; таких денег никто из них не видел, по-моему, никогда в жизни, разве только в кино. По ценам того времени это были две приличные двухкомнатные квартиры или три «Волги». Вот, сказал я, берите, делите и разъезжайтесь кто куда хочет, шабашке шабаш. Закрыл чемоданчик, защелкнул замки, повернулся и вышел.

Я действовал без всякого плана, инстинктивно; когда я вошел, я еще не знал, чем кончится этот разговор. Но теперь деньги лежали на столе, среди окурков и липких луж, а я сидел в своей комнатке и слушал невнятный приглушенный гул за дощатой, с порнографическими картинками, перегородкой. Там было, по приблизительным подсчетам, человек десять-двенадцать, и если бы дело действительно дошло до дележа, каждому досталось бы тысяч около трех. Но кто-то спал – я слышал храп из-за противоположной перегородки, – кто-то ушел в поселок по каким-то личным делам, и не учитывать при дележке отсутствующих было бы несправедливо. Кроме того, были еще Раца и Жека; так что в итоге набиралось восемнадцать человек, и доля каждого уменьшалась раза в полтора, сравниваясь с месячным заработком вальщика или тракториста.

Так что за моим инстинктивным порывом стоял вполне трезвый рассчет: какие бы мужики ни были косые, но на то, чтобы хапнуть разовые бабки и через пару-тройку недель опять остаться на бобах, никто из них не пойдет. Более того: эта провокация была оптимальным способом выделить из этой «малой группы» природного лидера; по такому принципу в железной бочке с крысами на флоте выращивают крысиного царя: им становится единственный оставшийся в живых. И еще: при рассчетах, срезая за пьяные прогулы, за порчу техники, обычно с жекиной подачи, – я сопровождал эти действия следующим комментарием: у нас здесь не совковое производство, здесь лес, и мы живем по волчьим законам, а кому это не нравится, пусть идет в отдел кадров. И это действовало; волчий закон здесь понимали как способ сохранить стаю. Сейчас же эта «стая» готова была порвать меня в клочья; удерживало их лишь то, что я был главным гарантом ее сохранения. Впрочем, с такими деньгами я бы не рискнул заночевать в бичдоме один на один с кем-нибудь из них; ушел бы на станцию, в будку стрелочника, постучался бы среди ночи в какую-нибудь избу – в поселке меня знали и не отказали бы в ночлеге. Но кто же в этой своре природный лидер? Вожак этой стаи, кто ты? Кто постучит в дверь и встанет на пороге с черным, угловатым от денежных пачек, пластиковым пакетом?

Гул за стенкой затих; я услышал шаги по мерзлым скрипучим половицам; дверь пошла на меня, и в темном проеме возникла фигура бригадира лесорубов Аркадия Слаева, невысокого, корявого мужичка, чуть сбитого на один бок от долгой работы с мотопилой. Был он из бывших донецких шахтеров, работал посадчиком кровли, попал под завал, из всей бригады откачали только его, и потрясение было столь сильным, что спасенный в первые четыре месяца объяснялся одним мычанием, говорить начал с трудом, как младенец, а в шахту не мог не то, что спуститься, но даже от самого вида копра или террикона Аркадия начинало трясти. Тем не менее за ним ходили два исполнительных листа; семья у него была третья, с двумя детьми; и уезжать куда-нибудь подальше от вгоняющих в дрожь пейзажей пришлось всем. Перебрались под Винницу, обустроились, Слаев пошел на лесопилку, листы догнали, по алиментам повис долг, а тут по селу прошел слух насчет шабашки, как-то сама собой собралась бригада, и Слаев как старший, бывалый, стал бригадиром. Был молчалив, угрюм, выработку записывал с точностью до куба, но при случае мог по пути на делянку срезать одну-две хороших, до полуметра в комле, строевых сосны: четверть часа работы, а древесины сразу полкуба-куб, – по объему примерно то же, что час резать вдоль железки хлысты в руку толщиной да еще таскать их трелевочником по пням и кочкам.

Слаев молча подошел к столу и вывалил в полукруг света от настольной лампы все тридцать четыре пачки. Садись, сказал я, выдвинув из-под стола второй табурет. Аркадий сел. Лицо у него тоже было слегка перекошено; жены у такого могли быть либо из могучих грудастых буфетчиц, либо из домовитых больничных сестер-хозяек. На лице Слаева я никогда не замечал никаких эмоций; одни морщины, складки, трехдневная щетина, водянистые, глубоко вдавленные в глазницы глаза. Определить по такому лицу возраст можно было лишь примерно, от сорока до пятидесяти пяти. Еще труднее было понять степень опьянения; взгляд Слаева был всегда тверд, глаза смотрели прямо в глаза визави, но в то же время как будто сквозь него, не выражая при этом абсолютно никаких чувств по отношению к собеседнику. До этого вечера я общался с ним исключительно через Жеку; общение, впрочем, сводилось по большей части к передаче денег на всю бригаду; далее Слаев распределял их сам в соответствии с КТУ – коэффициентом трудового участия. Я сказал ему, что если Жека не вытянет, возбудят дело, и шабашку придется прикрыть, но если все обойдется, на место Жеки нужен будет человек. Слаев пожал плечами, сутулыми от постоянной работы с мотопилой. Тогда я сказал, что у меня есть такой человек, с лесом, он, правда, дела никогда не имел, но он хваткий, сообразит, что к чему, да и с людьми обращаться умеет, как-никак режиссер, спектакли ставил, кино снимал.

При слове «кино» Слаев не то, чтобы оживился, но как-то странно, на птичий манер, склонил голову набок. Оно и понятно: с развлечениями на полустанке было не густо: брага, танцы в поселковом клубе километрах в двенадцати, куда гоняли всей шабашкой, набиваясь не только под тент ГАЗа, но и в кабину КАМАЗа – туда втискивалось человек до восьми, причем так, что водитель не всегда мог дотянуться ногой до всех трех педалей: сцепления, тормоза и газа, – и тогда машину вели сразу два, а то и три человека: один крутил баранку, другой выжимал сцепление, тормоз, третий давил на газ. И все это летело по раздолбанным дорогам, раскидывая грязь, снег, из открытых окон валил табачный дым, орал транзистор, воистину: чудище обло, озорно, стозевно и лайяй! На танцах случались, естественно, драки, но без ножей, на одних кулаках, из местных тоже почти все были рецидивисты, знали, что за нож закатают на полную катушку, а там хоть отчасти и привычно, но на свободе все же лучше. Тем более, что баб хватало на всех, даже с избытком: с местного ЦБК, с текстильного комбината, смену отпашут как проклятые с семи до полчетвертого, подмоются в общаге, глазки-губки подведут, и слетаются как бабочки под фонарь над крыльцом клуба. Стоят толпой, курят, и ждут, ждут – чего? Ясное дело, чего. Кока с Вовуней, гарные хлопцы, лепили в лоб: дивчата, подъебнуться не интересуетесь? И случалось, не осекались, так и получали в ответ: интересуемся.

Приезжал в клуб и театр из областного центра. Играли разное, но с поправкой на «контингент». Про одинокую девушку и простого рабочего парня. Скамья под кустом сирени. Сидят, воркуют, робко касаясь мизинцами, на ней платье с легким вырезом, оборками на рукавах, он в рубашке с раскинутыми по ключицам углами воротничка, а в зале холодно, народ в ватниках, полушубках, и вдруг чей-то голос из глубины: уебе, Вов? А як же! – братья комментируют. Так же и в кино, которое привозили раз в неделю, причем прямо на полустанок, в зеленом облупленном вагоне с маленькими, заколоченными фанерой, окнами. Он так и назывался: вагон-клуб. С морщинистым заплатанным экраном, четырьмя рядами стульев из толстой гнутой фанеры и одним проектором, так что после каждой части «кино» прерывалось на перезарядку. Мужики успевали выйти, перекурить. Киногероев они воспринимали как живых людей, обсуждали их поступки, давали характеристики типа: отличный мужик, козел, клевая баба и пр. Выдвигали версии дальнейшего развития сюжета, случалось, если версии расходились, закладывались на бутылку. Везти в такую шарагу Метельникова, конечно, было проблематично; «белая ворона» в черной стае хоть и отличная от других, но все-таки птица; здесь же контраст был на глубинном, «онтологическом» уровне; эти люди росли в разных «стаях»; Маугли мог остаться человеком только в сказке Киплинга; в природе волчьи выкормыши остаются зверенышами навсегда. Это, разумеется, преувеличение, но вероятность того, что Метельникова здесь не воспримут не то, что как «начальника», но вообще никак, была очень велика.

И потому я не случайно обмолвился Слаеву насчет кино, подготовив тем самым то, что на режиссерском языке называется «пристройкой сверху». Слаев вышел, деньги остались, текущий рассчет отложили до того времени, когда Жека – дай бог! – придет в чувство и передаст мне свою записную книжку с учетом ходок, объемов, погрузки. Рацу надо было вытаскивать из кутузки; к утру мужики малость остынут, и он сможет вернуться в бичдом, не опасаясь, что его здесь отметелят как бобика. А били здесь страшно, до потери пульса, я сам как-то осенью, застав в бичдоме дикую пьянку и сразу убравшись к себе – что толку говорить с сумасшедшими?!. – слышал за стенкой глухие удары и диалог: руку потрогай? Стучит? Добавь! Тока смотри, чтобы не сдох, пидор! Это бульдозерист Паша Нырин с корешем – вместе сидели – били Рацу за то, что тот слил из бульдозерного бака солярку и заправил ей свой КАМАЗ. По местным понятиям это считалось «западло», и потому за Рацу никто не вступился. Сидели за столом, пили, а то, что тут же, в углу, убивали человека, считалось в порядке вещей: сам нарвался. Раца потом неделю лежал пластом на нарах, и тот же Нырин носил ему водку, пил с ним и говорил: ну ты меня понял, да? без обид? Бефобиф, сипел Раца, еле шевеля разбитыми губами. С моей стороны никаких «санкций» тогда не последовало; это были «внутренние дела».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации