Электронная библиотека » Александр Волков » » онлайн чтение - страница 9

Текст книги "Маргинал"


  • Текст добавлен: 17 октября 2017, 10:44


Автор книги: Александр Волков


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Все шло к припадку; я пошел в комнату, набрал номер «скорой», коротко обрисовал картинку, назвал диспетчеру адрес, и когда он сказал, что пришлет машину с санитарами, положил трубку, подошел к проигрывателю, перевернул пластинку, и пока игла бежала по пустой дорожке, вернулся на кухню и посмотрел в окно. Инженера на крыше «Москвича» уже не было, но сам корпус был измят так, словно машину подняли со дна ущелья. Все, кроме лобового стекла; инженер въезжал в гараж задом, как рак в раковину, и потому лобовое стекло его «Москвича» сейчас было обернуто к моему окну, и в нем, как в выпуклом зеркале черного телескопа, сиял тонкий лунный серпик. Я приблизился к окну и, не видя инженера, негромко позвал: Геннадий Сергееич!

Кусты шиповника под окном, все в розовых пятнах цветов, зашевелились, над ними возникла голова, затем торс. Рубашка на нем обвисала клочьями, и сквозь прорехи смутно темнели ссадины, царапины и кровоподтеки: на инженере в буквальном смысле слова не было живого места. Свет из моего окна освещал его лицо, очень спокойное, сосредоточенное, какое бывает у стрелка, стоящего на «номере» и держащего на прицеле куст, из которого, судя по звуку гона, должен появиться зверь. Черты лица у него были мелкие, под сливовидным носиком топорщились жидкие усики, лоб, щеки, подбородок были в копоти, и весь он в этот момент чем-то напоминал хорька, перепутавшего курятник с собачьей будкой.

Игла добралась до звуковой дорожки, за моей спиной зазвучал саксофон Паркера; звук был конкретный, жесткий, и тоже как будто выискивал в моем затылке самую уязвимую точку: тупой бугор в основании черепа – знак способности к логическому мышлению. Я не оборачиваясь – взгляд инженера словно гипнотизировал меня – взял со стола бутылку, сделал большой глоток прямо из горлышка, и эта точка отозвалась слабым толчком, похожим на легкую головокружительную спазму. «Инсульт, мелькнула мысль, живой покойник в тридцать четыре года: палата, судно, пролежни, простыни, воняющие мочой – ни за что, лучше два ствола в зубы и большим пальцем правой ноги на курок…» Я тогда был так увлечен Хэмингуэем, что не только собрал все его издания и фотопортреты, не только пытался читать со словарем «Прощай, оружие!», но даже, вынув патроны из стволов, воспроизводил перед зеркалом момент его самоубийства. Спустить курок не решился; охотничий предрассудок: раз в год и палка стреляет – оказался сильнее суицидного любопытства.

Инженер увидел, как я выпил коньяк, и укоризненно, как ребенку, погрозил мне пальцем. Диспетчер «скорой» сказал, что я должен постараться продержать сумасшедшего в пределах досягаемости до приезда машины, но не сообщил, как это делается – его отвлек другой телефон – и мне пришлось действовать по наитию. Метельников, уже интересовавшийся тогда психиатрией, как-то сказал мне, что сумасшествие есть предельное выражение веры в «предлагаемые обстоятельства», в общем, тот же «метод Станиславского», но если в актерстве, на сцене, это все же «турусы на колесах», то здесь как в римском цирке «гибель всерьез». А то, что стоящий под моим окном человек в настоящий момент явно не в своем уме, уже не вызывало у меня никаких сомнений. А раз так, то до прибытия санитаров инженеру надо было как-то подыгрывать: прикидываться «чайником», «наручными часами», «алжирским беем», в общем, всей той мурой, которая взбредет в его ушибленную жизнью головку.

А ушибло его, по-видимому, сильно – пожар, похоже, был просто «последней каплей» в море дерьма – и взял он высоко, даже в отношении текстов: это были почти сплошь цитаты из классиков. Я был «вампиром», «хамелеоном», «волком в овечьей шкуре» и даже «наперстником разврата», и инженер, грозя пальцем, взывал к «высшему суду». При этом он то понижал голос до сиплого шепота, то истерически взвизгивал, а договорившись до «вероломного Кларенса», вдруг заорал так, словно я находился на верхушке Останкинской башни. И только тут до меня дошел источник его беспорядочной эрудиции: инженер компенсировал свои гуманитарные комплексы занятиями в драматической студии, и иногда в его квартире как раз под нами устраивались довольно шумные сборища – то ли репетиции, то ли премьеры – я не вникал. Зато теперь мне выпала роль «партнера», которому надо было лишь точно отыгрывать реплики; так Корзун шел в паре с Настей на ее «показы» в театрах; она тоже, по-видимому, искренне верила, что у нее все «получится как надо».

Впрочем, я больше напоминал сам себе «дразнилу» в кинологическом питомнике, с той лишь разницей, что того защищает от собачьих клыков ватник, а меня – от рук психа – высота второго этажа. Похоже было, что это «классическое попурри» для инженера есть нечто вроде разминки, разогрева перед решительным «прыжком»; по-видимому, он отождествлял с моим обликом весь «мир сильных», не оставивших таким как он ни малейшего другого «шанса», кроме как до гробовой крышки корпеть перед кульманом и возить на дрянных машинах осатаневших тещ. Но в момент, когда он уже ухватился за кронштейн водосточной трубы и со словами: но есть и высший суд! – стал скрести ногтями по искореженной жести, в конце улицы показались огни «скорой». Дело свое ребята знали; едва завидев на трубе скрюченную фигурку пациента, погасили фары, выключили двигатель и тихо, на холостом ходу, даже не подкатили, а словно подкрались к колючим зарослям шиповника под моим окном. Санитаров инженер заметил уже тогда, когда один из них довольно грубо схватил его за лодыжку и мягким, но сильным рывком, потянул на себя. Инженер попробовал было брыкаться, но силы были слишком неравны: не прошло и минуты, как санитары напялили на него смирительный балахон и, со связанными за спиной рукавами, затолкали в белый как унитаз фургончик с красным крестом и красной, похожей на ватерлинию, полосой по борту. Сопротивляться инженер уже не пытался, только кричал, беспорядочно, обрывочно, и таким странным – высоким, деревянным – голосом, что когда я на миг закрыл глаза, чтобы не видеть этой идиотской сцены, вся эта ахинея: карательная психиатрия, убийцы в белых халатах, душегубы – представилась мне фонограммой, склеенной из беспорядочных обрывков магнитной ленты, найденной в архивах какого-нибудь пыточного застенка.

Машина уехала, и я вновь различил за спиной скрежет альт-саксофона. Звук резко оборвался, и я вспомнил Кортассара, точнее, Паркера, говорившего: это я играю уже завтра. Что-то в этом смысле говорил, отваливаясь от машинки, Метельников: я уже знаю, что я буду делать с утра, но я не стану записывать это сейчас, чтобы не запороть, с этим надо переспать. Корзун ехидничал: звучит так, словно он написал бабу, и ночью он ее трахнет. После этого они еще какое-то время обменивались любезностями типа: хам, импотент, пошляк, гомик – но вяло, без пафоса. Я подумал, что семья инженера: жена – крашеная полнеющая блондинка, – и двое детей, мальчик и девочка лет десяти и семи, – скорее всего сейчас на даче, – и что им надо бы как-то дать знать о том, что здесь случилось, но как? На собрании кооператива я мельком слышал, что тесть инженера какой-то номенклатурный работник, так что дача у них скорее всего казенная: комната с верандой в щитовом облупленном домике где-нибудь в недалеком пригороде.

Я мог бы, наверное, напрячься, выяснить, уточнить – неофициально, по своим каналам, – но мне хватало забот и без этого, и потому я решил просто написать записку и бросить ее в почтовый ящик на двери инженерской квартиры.

Я прошел в комнату – часы пробили один удар, на циферблате было без четверти три, стрелки торчали в разные стороны как усы, – поставил на проигрыватель Коулмена Хокинса, взял в секретере неоконченную Люсину тетрадку по арифметике, вышел на кухню, положил тетрадку на стол, раскрыл ее и тупо уставился на стальную скрепку посреди разворота. Самый простой, лобовой вариант этого послания: «Галя! Ваш муж сжег машину и гараж, сошел с ума и сейчас находится на излечении в психиатрической лечебнице им. Кащенко» – хоть и являлся, на мой взгляд, самым точным и лаконичным, но все же смахивал на идиотский розыгрыш, «черную» первоапрельскую шутку. Добавление: «Не волнуйтесь, все обойдется» – если и меняло дело, то, скорее, в сторону усугубления. Я отодвинул от себя тетрадку, налил рюмку коньяка и выпил. За окном уже наливались синевой утренние летние сумерки, месяц сдвинулся, и уже не отражался в лобовом стекле «Москвича», который выглядел сейчас так, словно был подбит на поле боя. Звонить в роддом было скорее всего еще рано; появление на свет почему-то ассоциировалось у меня с более поздним временем суток, где-то от половины шестого до семи – следовательно, до момента «Х» оставалось еще как минимум два с половиной часа.

«А если ничего не писать, подумал я, закатить машину в гараж, накинуть замок, снаружи ничего не заметно, приедут, я спущусь, позвоню, подготовлю… В конце концов сам-то он цел, подлечат, выйдет, все образуется…» С этими мыслями я налил еще одну рюмку, выпил, встал из-за стола, закурил и направился к выходу из квартиры. Я был в том состоянии, когда алкоголь не расслабляет, а, напротив, взвинчивает нервы и придает окружающему особенно четкий, графический вид. Обостряется зрение, слух, реакция, даже сама кожа как будто становится тоньше и воспринимает воздух как эфир, пронизанный потоками невидимых волн. В таком состоянии я любил ходить в Русский музей, в Эрмитаж; я мог пройти несколько залов, и вдруг застыть перед какой-нибудь картиной и остро, не глазами, а всем существом, проникнуться тем состоянием, в котором был художник, когда писал ее. Краски, мазки, цвет, композиция воспринимались так чувственно, словно художник водил кистью не по холсту, а по моей глазной сетчатке. Это, быть может, и был тот самый эффект, та чистая реакция, которой добивался Ван Гог, говоря, что крестьян следует изображать так, как если бы вместо красок у художника была земля, которую эти крестьяне обрабатывают.

Я любил алкоголь как раз за его способность приводить меня в такое состояние; в этом мы были солидарны с Корзуном; ни он, ни я не раскисали, не теряли контроль над своими движениями, садились за руль, Корзун выходил на сцену, вставал перед камерой с блестящими чуть более обычного глазами; я проводил совещания – минус нашего пристрастия заключался, пожалуй, лишь в том оно требовало исключительно качественных напитков: от сивухи Корзун быстро тупел, наутро просил холодного пива, прикладывал бутылки донышком ко лбу и натурально, без пошлого наигрыша, хватался за печень. Впрочем, все это было в нашей бедной юности, когда вкус марочного коньяка или хорошего виски был знаком нам, как сказал бы Гоголь, «более по слуху», точнее, по текстам О,Нила, Ремарка, Хэмингуэя и по редким, чудом избежавшим цензурных ножниц, сценам из западного кино.

Я вышел на лестничную площадку, закрыл за собой дверь и спустился на два пролета. Дверь в квартиру инженера была приоткрыта. Я подумал, что он забыл закрыть ее, когда уходил в гараж, но, глянув в промежуток между дверью и плинтусом, увидел жену инженера. Она стояла босиком на резиновом, покрытом шипами, коврике, ее полные покатые плечи прикрывал легкий ситцевый халатик, а вокруг головы было накручено пестрое махровое полотенце – по-видимому, она все это время пробыла в ванной и не видела того, что происходило на улице. Вы только не волнуйтесь, – сказал я, остановившись перед дверью. Почему это я не должна волноваться? – спросила она, теребя пальцами черную пуговку над грудной ложбинкой. Халатик был короткий, чуть ниже паха его полы расходились в стороны, открывая полные, похожие на два непропеченных батона, ноги. Так почему это я не должна волноваться? – повторила она, облизнув губы кончиком языка. Дело в том, что ваш муж… – сказал я. Ах, муж! – перебила она, – да, у меня есть муж, му-ужик!.. Ужик!.. И она захихикала, подрагивая плечами и переступая по коврику пухлыми, в ямочках, ступнями. Смеясь, она закинула руки за голову, халат распахнулся, и я увидел все ее тело с вялыми обвисающими грудями и дряблым складчатым животом. Я подумал, что она пьяна, осторожно прикрыл дверь и, провожаемый приглушенным, на грани истерики, женским хохотом, спустился по щербатым бетонным ступенькам и вышел во двор.

Здесь было тихо, и заря над крышами разгоралась так стремительно, словно кто-то покадрово снял перемены небесного освещения и пустил пленку через проектор с обычной – двадцать четыре кадра в секунду – скоростью. Я подумал, что при таких световых скоростях, обращавших небо на востоке в подобие гигантского перламутрового веера, Настя должна родить очень скоро, и что мне едва хватит времени, чтобы закатить в гараж сгоревший «Москвич» и вернуться в квартиру к телефону.

Надо было спешить; я обежал вокруг дома – ряд гаражей был с другой, уличной, стороны, – и сразу попал в густую прохладную тень. На фасаде светилось лишь окно нашей кухни; оно было открыто, оттуда еще слабо доносились звуки проигрывателя; следовательно, когда пластинка замолкнет, я должен буду услышать телефонный звонок. Эта мысль успокоила меня, и я пошел к «Москвичу», темневшему на другой стороне дороги. И тут я услыхал звук двигателя, работающего на холостом ходу. Я быстро оглянулся, но никаких машин, кроме «Москвича», вблизи не было. Я двинулся на шум, и когда до сгоревшей машины осталось каких-нибудь три-четыре шага, различил за черным стеклом человеческий контур. Человек сидел на месте водителя, и при моем приближении качнулся вправо и распахнул пассажирскую дверцу.

Я наклонился и заглянул внутрь салона; там было черно как в фотолаборатории, крыша была вогнута как днище цинкового корыта, но над передними сиденьями еще оставалось достаточно пространства, чтобы пассажир и водитель могли сидеть не горбясь. Над баранкой я различил знакомый профиль; это был Витас. Он повернулся ко мне, протянул тряпку, сказал: протри стекло, я ничего не вижу, – и вновь повернулся в профиль и застыл, глядя перед собой светлыми выпуклыми глазами. Я взял тряпку, фланелевые детские ползунки с вышитым на груди петушком и плохо застиранными пятнами, и стал протирать лобовое стекло, сперва снаружи, где оно было почти чистым, потом изнутри, где стекло было покрыто копотью. Дойдя до водительского сектора, я спросил Витаса, зачем ему это нужно, и умеет ли он водить. Витас ответил, что скоро я все пойму.

Я выбросил испачканную тряпку из салона, сел, захлопнул дверцу, Витас включил передачу, «Москвич» перевалился через поребрик, и мы медленно покатили по пустынной улице в сторону восходящего солнца. Витас нажал кнопку приемника, зазвучал “House Of The Rising Sun”; вдавил кнопку прикуривателя, а когда раздался щелчок, вынул из гнезда никелированный, похожий на охотничий патрон, цилиндрик, и приложил рубиновую спиральку к скрученному как конфетный фантик, папиросному кончику. В салоне запахло «травкой»; Витас сделал две глубоких затяжки и протянул папиросу мне. Я глубоко, прихватывая воздух краешками губ, затянулся и придержал выдох. Прием подействовал: треск в приемничке пропал, звуки сделались четкими как звон хрусталя, а пейзаж, обрамленный траурной рамкой лобового стекла, прояснился как переводная картинка после снятия размокшей бумажной пленки.

Впрочем, ничего интересного ни впереди, ни по сторонам не было; мы ехали по какой-то окружной трассе, по разбитому тяжелыми грузовиками шоссе, слева от дороги тянулась ограда, составленная из бетонных панелей, справа, за неглубоким, заросшим камышом, кюветом, были обнесенные «колючкой» и заставленные редкими фанерными будочками, огородики. Цвела картошка, клубника, кое-где над всей этой растительностью возвышались белые как пена зонты борщевника, но участочки были крошечные, и разгораживавшие их колья и «колючка» сливались в единый массив, отчего поле походило то ли на зону с торчащими там и сям сторожевыми будками, то ли на линию окопов, усиленную колючей проволокой и противотанковыми «ежами». Впереди, под восходящим солнцем, громоздилась какая-то гигантская неразборчивая свалка, справа от нее вокруг и поверх ребристых трансформаторных контейнеров, густо, как стальной тростник, торчали опоры ЛЭП, от которых во все стороны тянулась паутина проводов, остальную часть горизонта закрывала зубчатая линия новостроек с козловыми кранами, похожими на скелеты динозавров.

Небо было чистое, неподвижное как купол планетария, но цвет его изменялся от почти белого на востоке до лилового-черного на западе. Такой же странной, как бы не совсем натуральной, была освещенность; солнце казалось не настоящим, а написанным на плотно, как кафель, загрунтованном холсте, и свет шел не от него, а от небесного купола, ровный, сумеречный, какой бывает под водой в тихую безветренную погоду. От этого и ландшафт и дорога, по которой мы ехали, казались слегка вогнутыми; «Москвич» двигался словно по дну огромного остывшего кратера, вроде тех, что густо, как оспенный крап, покрывают видимую половину Луны.

По мере нашего продвижения кратер становился все глубже, его зубчатые, обставленные опорами, кранами, бетоном края образовывали замкнутый круг, а когда машина приблизилась к подножию свалки, она нависла над нами как застывшая лава искореженного металла – это были автомобили, погибшие в авариях, и их, по-видимому свезли сюда наспех, даже не вынув из салонов останков водителей и пассажиров. Издали стена искореженного металла казалась сплошной, но когда мы приблизились к ней вплотную, и в мои ноздри ударил смешанный запах тления и сгоревшего масла, Витас высмотрел проезд между ржавыми остовами двух автобусов и направил в него машину. Уголком глаза, не поворачивая головы, я увидел, как он глянул в зеркало, а затем протянул руку и приблизил к губам коротенькую, укрепленную на проволоке, свирельку. Зачем ты привез меня сюда? – спросил я. Вместо ответа Витас вытянул шею и стал дуть в отверстие на конце бамбукового черенка; раздались первые такты марша из Седьмой симфонии Шостаковича. Машина продолжала медленно двигаться по автомобильному кладбищу; звук свирельки становился все громче, откуда-то налетел ветерок, и искореженное железо стало выть и скрежетать, словно подражая оркестру. Витас сидел как манекен; он дул, смотрел вперед остекленелым взглядом, и я видел, что он изо всех сил старается не переводить глаза на зеркало. Марш звучал все громче, железо вокруг нас грохотало что есть мочи, Витас выжал акселератор до упора, и машина полетела по узкому извилистому проходу так, что он едва успевал выворачивать баранку. Куда ты гонишь, идиот? – заорал я, ухватившись за его запястье. Витас оторвался от свирельки, склонился к моему уху и крикнул, перекрывая свист ветра и стоны металла: к ней!.. К ней!.. Ты ведь тоже хочешь к ней!.. А где она? – крикнул я. Везде! – крикнул Витас, вновь уставившись на дорогу, – здесь, там, впереди, сзади!.. Палец его свободной руки замелькал по салону, тыкая во всех направлениях как шпага окруженного фехтовальщика. Я дернул подбородком, чтобы оглянуться на заднее сиденье; Витас выставил ладонь, но не успел: я увидел Ренату. Она сидела как раз посередине, в белом платье и венке из красных гвоздик. Красивая половина ее лица была обращена к Витасу; мне же досталась другая, искромсанная хирургическими скальпелями. Наши взгляды встретились, и я почувствовал, как всего меня пронизывает жуткий холод. Зачем ты смотришь? – сказала она спокойным голосом, – ты же знаешь, что этого делать нельзя! Я хотел что-то ответить, но в этот миг раздался страшный грохот, я быстро обернулся, ударился лбом в черное стекло, пробил его и полетел в густую непроглядную тьму. Сделалось душно, я стал хватать ртом воздух, напрягся, запрокинул голову, открыл глаза и увидел перед собой распахнутое кухонное окно.

Улица, кусты, изломанная линия гаражей были погружены в серые мышиныесумерки. Стоял легкий туман, и очертания предметов выглядели расплывчато. Я посмотрел на часы; стрелки показывали семь минут третьего; значит сон мой был краток как падение в бездну. Но сгоревший «Москвич» стоял там где стоял, и инженера рядом с ним не было; по-видимому, я уснул после того, как его увезли на «скорой». Странно было то, что у «Москвича» сохранилось лобовое стекло, при том, что инженер скакал по его крыше как припадочный. Скорее всего у него не было страховки на такой случай; пожмотился и поплатился. Не только машиной, но и здоровьем. Метельников говорил мне, что психические расстройства практически не поддаются окончательному излечению, только коррекции. «А если и это сон, – подумал я, глядя на черное, похожее на огромный глаз, лобовое стекло, – надо проверить».

Я встал, прошел в комнату, по пути перевернул пластинку Коулмена Хокинса, достал из шкафа чехол с ружьем, и пока вынимал его, из динамиков раздались первые такты «Я никогда не буду тем же». Я вынул ружье, двустволку с вертикальными стволами, собрал его, вышел на кухню и встал перед окном. Улица была по-прежнему пуста, но в этой пустоте было что-то ненатуральное, что-то от фотографии или кинокадра, где оператор хотел передать состояние полного одиночества, отчаяния, тупика. Я поднял ружье, прижал приклад к плечу и навел мушку на то место стекла, за которым должен сидеть водитель. Вдруг мне показалось, что там как будто что-то мелькнуло; я отнял ружье от плеча, переломил стволы и, убедившись, что в патроннике пусто, вновь прижал приклад к плечу и спустил курок. Раздался грохот, кончик ствола окутался сизым облачком, а когда оно рассеялось, я увидел в стекле, как раз над баранкой, маленькую, в ореоле трещинок, дырочку. Окно подо мной распахнулось, раздался истерический визг, затем распахнулось еще одно окно, еще; похоже было, что мой выстрел разбудил весь дом, и теперь все, кому не лень, торчали из окон и орали кто во что горазд.

Я быстро закрыл окно, погасил свет, задернул занавески и припал глазом к промежутку между ними. Вокруг машины уже суетились какие-то люди; я различил среди них жену инженера, она была в оранжевой, расшитой павлинами, ночной рубашке, в бигудях на мокрой голове, и, суетясь перед водительской дверцей, сама походила на какую-то громадную, взъерошенную, бескрылую птицу. Наконец ей удалось открыть дверцу, и я увидел, как из салона, прямо ей на руки, косо вывалился одетый в запятнанную рубашку торс с окровавленной головой. Она закричала, прижала эту голову к груди, а затем повернула голову и уставилась на мое окно. Вслед за ней ко мне обернулась вся толпа, и теперь несколько десятков пар глаз внимательно, но бесстрастно, без всякой видимой враждебности, смотрели как раз в узкую щелку между плотными шелковыми занавесками. Я хотел было раздернуть занавески, крикнуть, что я не виноват, но толпа, судя по всему, была настроена на самосуд и ждала только сигнала от жены, точнее, уже вдовы, инженера. Бежать было некуда; выход из квартиры и из подъезда был только один; чердак и крыша не спасали: укрыться там было негде, прыгать – некуда. К тому же я знал, что жильцы ненавидят нас, завидуют нам затаенно, зло; в глазах, которые сейчас смотрели на меня, светилась почти зоологическая злоба; это был взгляд хищника на свою жертву.

Это был вызов, и я принял его. Я раздернул занавески, распахнул окно и встал перед ним во весь рост, сжимая в руке цевье двустволки. Толпа согласно качнулась вперед и тут же отшатнулась, как лев, подбирающийся перед прыжком. Вдова инженера уже стояла впереди всех; ее яркая ночная рубашка была разодрана до темного треугольничка в паху, а обвисшие груди и складки на животе дрожали как бледный студень. Убийца! – крикнула она, драматичным жестом выбросив перед собой ладонь. Убийца! Убийца! – заколыхалась толпа. Я засмеялся, и мой смех был последней каплей, переполнившей чашу их ярости. Они кинулись, и вдова инженера неслась впереди всех как «Свобода на баррикадах» Делакруа. Я скинул домашние тапочки, вскочил на подоконник, упер в него приклад ружья, и сунул в рот оба ствола. Толпа, уже втоптавшая в землю шиповник под окном, замерла. Я поднял голову. Ружье не заряжено, – сказал я, – оно и тогда не было заряжено, вот, смотрите! Я опять опустил голову, зажал в зубах стволы – голову при этом пришлось немного свернуть на бок, – наощупь нашел пальцем правой ноги ближний спусковой крючок и, балансируя на узком подоконнике, нажал на курок.

Раздался грохот, я как будто со стороны увидел, как моя голова лопнула подобно пушечному ядру, закрыл глаза от ужаса, но тут же открыл их и увидел перед собой все то же окно и пустую на две трети коньячную бутылку.

Я посмотрел на часы, старые, с жестяным маятником, двумя гирями в форме еловых шишек, с кукушкой. Одна из немногих вещей, переживших войну и эвакуацию. Кукушка была для маленькой Люси живым существом, любимой птичкой, по звону которой она собиралась в садик, садилась за стол. Стрелки стояли как были, на семи минутах третьего, до одиночного четвертьчасового «ку-ку» было еще восемь минут. Я взглянул на свои ручные; они показывали на полминуты больше; я учел эту погрешность в уме, полагая, что в дальнейшем, когда я выскочу из полосы кошмаров, это поможет мне хоть как-то привязаться к реальности.

Теперь я сомневался во всем, начиная с того момента, когда я спустился в котельную и увидел вылезающего из топки Витаса. Я вспомнил, что в котельной был телефон, вспомнил даже номер, 234-17-07 – эта последовательность ассоциировалась у меня с образом нисходящих ступенек. Я решил набрать этот номер: если Витас снимет трубку и скажет, что я был у него, момент провала в «сюрр» – так я для краткости обозначил полосу кошмарных видений – надо будет искать позже, ближе к настоящему моменту. Так сбившийся с пути программист поднимается по битовой цепочке, чтобы найти точку сбоя программы. Я прошел в комнату, где на проигрывателе все еще крутилась пластинка Коулмена Хокинса, но эти звуки существовали как бы сами по себе, в параллельном мире, и я решил пока не обращать на них внимания, чтобы не усложнять себе задачу. Взял телефон с тумбочки в изголовье постели, перетащил на кухню, поставил перед собой, потом встал и, не поднимая глаз, наощупь, нашел края занавесок и задернул окно. Перед тем, как набрать номер, налил полрюмки коньяку, выпил, закурил. На все это ушло чуть больше трех минут, три минуты восемнадцать секунд, если быть точным.

Я снял трубку и набрал номер котельной. После восьмого гудка в наушнике раздался щелчок, и я услышал голос Ренаты: я слушаю! – с неопределенным, плавающим где-то в середине слова, ударением, отчего вся фраза прогибалась как автомобильная рессора. Я слушаю, – повторила Рената, – говорите! Перезвоните, я вас не…! Я медленно прижал пальцем никелированную кнопочку; она была прохладная как ртутный кончик термометра, и это, было, наверное, единственное ощущение, в реальность которого я сейчас верил – остальные, по всей вероятности, относились к области грез. А Настя, роддом – это-то по крайней мере, не могло быть бредом! Потом был мост, баржа, толпа на обеих набережных, котельная, Витас… может, «травка»?.. – но мы с ним не курили «траву»… кажется. И тут я не мог ручаться за свою память. А если Настя дома? Я негромко позвал: Настя! Никто не отозвался. Я крикнул громче. Опять тишина. Я заорал что есть мочи; обжег связки, в горле запершило, в ушах зазвенела тишина, кукушка выскочила из домика и закуковала: ку-ку!.. ку-ку!.. ку-ку!.. Я стал считать; птичка прокуковала сто сорок три раза, и когда она замолкла и скрылась за дверцей, я подумал, что большего идиотизма, чем такая вечность, быть не может. В бутылке оставалось еще на два пальца; не мог же я допиться до такого маразма с четырехсот грамм! И тут мне в голову ударила совершенно дикая мысль: а если я и в самом деле застрелился на подоконнике? Тогда, выходит, загробная жизнь – не сказки? Не фантазии, вдохновленные страхом перед грядущим небытием? Тело тлеет, разлагается, обращается в прах, душа же как сгусток эфира остается жить вечно. Но не в раю, аду или чистилище, смотря по прижизненным грехам тела, а…

И тут мне сделалось уже по-настоящему жутко; я представил вечность в виде домашнего ареста, бесконечного существования в собственной квартире, блуждания среди знакомых предметов, людей, которые, конечно, очень скоро забудут обо мне. Настя родит, вернется, какое-то время ей будут помогать тесть с тещей, Метельников с Корзуном будут «поддерживать морально», пока она не заведет любовника, хорошо, если они сойдутся с Метельниковым, не столько, быть может, по любви, скорее, по старой дружбе, говорят, такие браки бывают довольно прочны, да и Люсе будет легче, не придется пристраиваться к новому человеку. А я? Логика подсказывала, что я при этом никуда не исчезну; я буду среди них, невидимый, неощущаемый как персонаж Уэллса, с тем отличием, что если тот все же как-то давал о себе знать, вмешивался в какие-то их дела – в мыслях Настя, Люся, Метельников и еще, возможно, не родившийся маленький уже были для меня «они» – то я был лишен малейшей возможности «явления». Я представил, как Метельников и Настя, преодолевая взаимное смущение, уже не юные, с несвежей, подпревшей кое-где, кожей, впервые раздеваются друг перед другом, чтобы лечь в постель. Они договорятся на кухне, глазами, молча, кроме, быть может, одной фразы: ну что, пойдем? Или сложнее:

МЕТЕЛЬНИКОВ (взглянув на часы с кукушкой) Ну, мне, наверное, пора…

НАСТЯ. Ты не успеешь на метро.

МЕТЕЛЬНИКОВ. Возьму такси.

Господи, как это все банально! Тысячи, миллионы, миллиарды всегда говорили и говорят одно и тоже, и при этом мысленно, в воображении уже раздевают, ощупывают друг друга. А мое невидимое присутствие? Неужели и это не ново? И при нас с Настей тоже был какой-нибудь соглядатай? Ее первый любовник, красавчик-пошляк, свидетель со стороны жениха на свадьбе подруги, актер, не поднимавшийся выше «эпизодических», с одной-двумя репликами, гусаров, на второй день подпоивший молоденькую дурочку и как бы походя – кто-то же должен «распечатать» – лишивший ее девственности. Через неделю он разбился на съемках – упал с лошади – вскоре Настя сделала аборт, и ничего не осталось, кроме крошечного шрамика в матке.

Во всяком случае так я думал до этой ночи, теперь же в картину мира следовало внести существенные поправки. Но прежде я хотел еще раз убедиться в том, что моя душа действительно покинула тело. Но как? Зеркало! Если я в самом деле выстрелил себе в рот свинцовой пулей-турбинкой двенадцатого калибра, в зеркале предстанет жуткая картинка! Я ведь своими глазами видел, как лопнула моя голова и как разлетелись по сторонам куски черепа и брызги мозга. Я стоял на подоконнике, согнувшись, спиной к кухне, и после выстрела должен был отшатнуться назад и упасть на стол, но на столе все было в порядке: стояла рюмка, вскрытая консервная банка горбуши в собственном соку, бутылка с остатками коньяка «Греми», рядом, врезавшись углом в коньячную лужицу, лежала пачка «Кэмела», купленного на чеки в магазине «Березка», по обеим бортам пепельницы в форме медной викинговой ладьи торчали бурые от смолы фильтры окурков. Они были похожи одновременно и на весла, и на маленькие пушечки, и не могли сохраниться в таком порядке, если бы я рухнул на них спиной. Выходит, выстрела не было, а что же тогда было? Сон? Но как быть с телефоном, ответившим мне голосом Ренаты? С каждой минутой – а часы, как ни странно, продолжали идти нормальным ходом, и ручные показывали то же время, что и стенные: двадцать восемь минут четвертого – меня охватывало все большее беспокойство, причиной которому была некая неясность, неопределенность моего положения в мире.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации