Текст книги "Маргинал"
Автор книги: Александр Волков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
Конечно, тащить сюда Метельникова, даже после того, как я заочно представил его как «режиссера», было несколько рискованно; было в этом что-то то ли от «литературы», то ли от «истории». «Хождение в народ». «Записки из «мертвого дома». Даже имя метельниковской, теперь уже законной супруги – Катя – в этом контексте звучало почти как «цитата», а вся авантюра могла читаться как попытка «искупления» некоей, смутно ощущаемой, «вины», которая скрытно, как вирус, живет в душе каждого «умственного» человека и, дождавшись общего ослабления организма, внезапно просыпается и поражает все его клеточки на самом глубинном, «молекулярном», уровне. Так что Метельников хоть и представлялся человеком «самодостаточным» и, за счет этого, «гармоничным», все же после определенного возрастного рубежа как-то незаметно переключился на режим «самоотравления». Заело-таки самоедство: кто я? что я? Сорок лет, Пушкин три года как в гробу, Гоголю три года осталось, Чехову пять, Достоевский «Преступление и наказание» уже написал, Толстой «Войну и мир» – с ума можно сойти!
Или впадал в другую крайность. Брал со стола хлеб, кусок колбасы, чашку, вертел в руках и вдруг говорил: а ведь это кто-то сделал? Ведь не просто так это взялось? И для чего? Для того, чтобы я ел, пил, жил? А по какому, спрашивается, праву? Что я сделал для тех, кто сделал это все для меня? И так далее.
Я утешал как мог. Говорил, что те, кто все это делает, не задаются подобными вопросами, просто вкалывают, и все. А в промежутках отдыхают, и для отдыха им нужно именно то, что производят такие как он, Метельников. Новогодние пляски. Кино. Всякая мура в ящике. И те, кто производит это, тоже в большинстве своем не терзаются, а просто пашут. А то, что все это: чашки, хлебы, вопли, пушки и прочая и прочая в итоге складываются в некую систему или «антропосферу» – загадка лично для меня непостижимая. Вот я поворачиваю вентиль – я встал, подошел к раковине – из крана течет вода, горячая, холодная; щелкаю выключателем – становится темно или наоборот, светло – элементарно, да? Но стоит задуматься, представить, какая за всем этим стоит структура, и становится жутко. Одни электростанции чего стоят?!. Гидро. Атомные. С нами ведь очень легко воевать. Бомбовый удар по полудюжине плотин, и хлынувшая вода затопит страну от Валдая до Крыма. Впрочем, это уже не в тему. Просто Метельникову надо было что-то менять. Если не участь или судьбу, то способ существования, хотя бы на какое-то время. От этого, я думаю, и связь с Катей, в чем-то, мне кажется, искусственная: сто лет дружили, Снегурочку и Деда Мороза на детских утренниках изображали – и вдруг на тебе! И при этом все как-то тишком, молчком, так что когда они к нам явились где-то в начале октября, кажется, и я увидел у них на пальцах кольца, новенькие, только из магазина, то даже сперва не понял, решил, что это какая-то очередная шутка, минирозыгрыш в отличие от того, новогоднего, с мордами, шкурами. Ан нет, все серьезно, с планами, даже уже с именем для будущего младенца: мальчик? – Иван; девочка? – Глаша. Рассуждали о том, где они будут жить, когда этот младенец появится на свет, как они будут его растить, воспитывать, и таким образом этот еще четыре месяца как завязавшийся человечек обрастал уже не только плотью, но и приобретал некие индивидуальные душевные черты. У меня даже возникло чувство, что ребенок есть не продукт чисто физиологического акта, а один из результатов, возможно, высший, их многолетнего совместного творчества: делали, делали тряпичных и картонных куколок, заставляли их двигаться, говорить – сколько можно, пора бы уже сотворить и что-то посущественнее.
Они и нас с Настей в тот вечер как-то незаметно втянули в эту перспективу; через все эти разговоры, планы мы и сами как будто откатились лет на пятнадцать назад, в ту ночь, когда я отвез Настю в роддом, а потом перескакивал из кошмара в кошмар как будто предчувствуя, чем это все кончится. А теперь Люся была уже в том возрасте, когда родители вдруг становятся старше на целое поколение. Во всяком случае в тот вечер по отношению с Кате и Метельникову мы чувствовали себя именно такими, и даже когда разошлись по комнатам, Настя сказала: мне так жаль, что Люся уже никогда не будет маленькой, я не смогу держать ее на руках, кормить из рожка. Я испугался, что она сейчас заплачет, и выключил свет, но Настя, по-видимому, сдержалась: я ничего не услышал и не ощутил влаги на своем плече.
Итак, деньги, тридцать четыре тысячи, мне вернули. Оставался спирт, на который я имел разве что некое неписаное «моральное» право. Воспользоваться им надо было как можно скорее, пока мужики пребывают в некоторой прострации, точнее, в состоянии аутогипноза, вызванного видом банковских пачек. Я, конечно, мог дождаться, пока мужики окончательно отрубятся, расползутся по нарам, и тогда перекатить бочку с остатками спирта к себе в комнату, окно которой Жека забрал крепкой, сваренной из арматуры, решеткой, а дверь оббил листами кровельной жести и врезал надежный замок с тремя цилиндрическими «языками»; ключи от замка были только у него и у меня. Но в таком, полутайном, умыкании спирта было что-то непорядочное; сделать это надо было сейчас же, и при них, так, чтобы они как бы сами согласились с этой «акцией». Особых возражений, она, как ни странно, не вызвала; то ли мужики чувствовали какую-то смутную вину за то, что стряслось с Жекой, то ли были уже так пьяны, что им было все до лампочки. Во всяком случае все прошло тихо: у них на глазах мы с Аркадием выкатили бочку в промозглый, с мохнатыми от инея углами, коридор, и, накренив градусов под тридцать, закатили ко мне. Судя по весу и плеску жидкости, там оставалось еще литров пятнадцать, и я бы мог справиться с ней и без чужой помощи, но участие Слаева сообщало этой нехитрой акции некую легитимность. К тому же на прощанье я заверил мужиков, что утром дам им опохмелиться. Кто-то, кажется, рыжий Вовуня, спросил насчет денег, и я сказал, что с этим тоже разберемся, но чуть позже, когда я найду тетрадку, где Жека вел «табель».
Впрочем, главным производственным «документом» была маленькая замызганная записная книжка в зеленой коленкоровой обложке, и ее я должен был добыть в первую очередь, прежде, чем она попадет в руки «следака», но выражению того же Жеки. Книжечку эту вместе с огрызком карандаша Жека всегда таскал во внутреннем кармане вытертого волчьего тулупчика; это был его личный и до такой степени сокровенный документ, что, случись Жеке встать перед дилеммой, что терять: книжечку или паспорт – он бы, я почти уверен, предпочел расстаться с паспортом, его, во-первых, можно восстановить, кроме того, не так уж он в этих краях и нужен. А в книжечке велся строгий учет: где, когда, кому, сколько – соляра, запчасти, спирт, лес, вагоны; феодальная, замкнутая на «натуральный обмен», бухгалтерия, удержать которую в голове был в состоянии разве что сам ее создатель. Так что надо было как можно скорее добраться до Жеки, точнее, до его волчьего тулупчика, пока следователь не вцепился в карандашные крючки-значки своим проницательным глазом. Я еще в поезде, в вагоне-ресторане, из обрывка беседы за соседним столиком, узнал, что в авиачасти случилось какое-то ЧП; если это как-то свяжется с похищенным спиртом – запись об этом в жекиной книжечке наверняка есть – дело может выйти очень боком.
Но до Жеки надо было еще добраться, сперва по цепочке показаний, потом географически, и только с «санкцией на обыск личного имущества», но это была та еще волокита, так что я в любом случае добирался до книжечки раньше ментов. К тому же в случае, если ее хозяина не откачают, мне в одиночку легче будет разобраться в его «архиве»; худо-бедно я все же был «в курсе». Хотя в случае Жекиной смерти его книжечку лучше всего было бы сжечь в печке; в том, что при таком исходе «шабашку» прикроют, у меня сомнений почти не было. И тут оставалось полагаться на три вещи: судьбу, Жекин организм и уже в последнюю очередь на деньги – за любой спасительный рецепт я готов был выложить пусть не «любую», но достаточно приличную, по меркам нашей медицины, сумму. Но что это могла быть за панацея: «живая вода», легкое свежего покойника или молодого шимпанзе – животного, наиболее, на мой взгляд, сходного по своей «конституции» с Жекой – об этом я не имел ни малейшего понятия. Короче, надо было как можно скорее оказаться рядом с Жекой, чтобы на месте определить как его состояние, так и границы моих возможностей. Эта мысль так возбудила меня, что я готов был тут же, не дожидаясь поезда – до него оставалось почти двадцать часов – выскочить из бичдома, завести КАМАЗ и самому погнать по бугристым, скользким, рыхлым от снега, проселкам чуть не за пятьсот верст, бросив «шабашку» на самотек: трезвые, без денег, мужики потянутся в лес просто от тоски и безысходности и будут так же валить, возить, грузить – отсутствие «координатора» скажется разве что на темпах работы; ее грубое примитивное качество и конечный выход останутся примерно на том же уровне. И все же какой-то «координатор» – десятник, прораб – был нужен хотя бы чисто формально; мужикам для душевного спокойствия и вечерних отчетов, да и мне, в принципе, для того же самого. И Метельников, при всем его отличии от Жеки, подходил на эту должность идеально. Впрочем, в его исполнении, это была не «должность», а, скорее, «роль»; предстояло, под моим руководством, выучить «новые слова», запомнить ряд классических «мизансцен», специфику «пристроек» к каждому из будущих «партнеров по площадке», прежде всего, основную: не пить с мужиками ни под каким видом: ты начальник, и между ними и тобой должна быть «дистанция».
Эти принципы я излагал Метельникову еще в тот вечер, когда они пришли к нам с Катей. Женщины ушли в гостиную болтать о «своем, девичьем», а мы остались на прокуренной кухне и стали, как всегда, сочинять всякие химерические «прожекты»: основали издательство, напечатали сборник знакомых поэтов, открыли театр для постановок исключительно современных авторов – «идеи» Метельникова, «монета» – моя. Что деньги? Навоз! Главное – смысл! Времена меняются, страна трещит по швам, а эти старперы, писатели, режиссеры, продолжают жить так, словно ничего не происходит: те же слюни, те же смехуечки, что и десять, и двадцать лет назад!.. Настя потом говорила, что слушать наши голоса за кухонной дверью было очень смешно; Катя же, напротив, была с нами согласна, говорила, что на гастролях в Вене видела стариков, которые до сих пор держат себя как жители Австро-Венгерской монархии, но в конце добавила: пить надо меньше. И в этом она тоже была права; у меня у самого от пьяных фантазий остается на душе какой-то «наждачный» осадок. А в тот вечер меня как-то очень уж «понесло»; стал хвалиться, кресло раскладное открыл с банковскими пачками в рундуке: вот, берите, ради бога, а то лежат тут как кирпичи – какой смысл?!. С кого-то, может, довольно и «сего сознанья», а с меня не-ет?.. Это как ружье: повешено – должно выстрелить, блин! В общем, перебрал, «скупой рыцарь». При том, что если бы в тот вечер нашелся кто-то, кто тут же поймал бы меня на слове и явился с каким-нибудь «контрактом», то не исключено, что я бы и выкинул фортель в стиле островских толстосумов или маргиналов Достоевского: вид банковских пачек, уложенных плотно, как тротуарные плитки, по-видимому подсознательно угнетал меня еще со времен знакомства с абхазским чайным бароном по кличке Сатана. Подскакивало давление, стучало в висках, так и до инсульта недалеко, тем более, когда дело идет к «полтиннику». Да и про рундук этот не знал до этого вечера никто, даже Настя; это была, как сейчас говорят, своего рода «презентация»: цель, итог, кредо моего существования, – хотя в сущности, если вдуматься, тупик.
Я и сам чувствовал, что изменяюсь, «среда» довлеет: становлюсь груб, начинаю часто думать о деньгах, причем конкретно: лечу, еду, иду и считаю, считаю – счет прилипал как пошлый мотивчик, как «белый бык», преследовавший придурковатого мальчика-плясуна Фалалея из «села Степанчикова». А тут Метельников предлагал «выход», точнее, нечто вроде небольшого «кровопускания», облекая эту процедуру в какие-то «художественные» рамки. На этом в тот вечер и остановились, разошлись по комнатам, завалились спать, но встав среди ночи по малой нужде, я увидел свет за застекленной кухонной дверью. Я вошел. Там сидел Метельников, после душа, с мокрыми волосами, за расчищенным столом, перед листом бумаги, с чашечкой кофе по левую руку и пепельницей по правую. Я сел напротив. Метельников поднял голову, посмотрел на меня. Лист перед ним был исписан примерно на треть, в два широких неровных столбца; в первом, ближе к краю, стояли номера и фамилии, во втором шли какие-то названия; в моих глазах все это, естественно, представлялось в опрокинутом виде, так что из фамилий я смог разобрать только две: «Ажойчик» и «Волдайцев», а из названий одно: «Сломанный воздух». Я вспомнил повесть метельниковской знакомой «Я держусь за воздух», ту, что он сам рассылал по редакциям, а потом по телефону рекомендовал одному рецензенту сменить работу. Я напомнил о ней Метельникову; он охнул: ой, блин, забыл! – и тут же поставил внизу первого столбца очередной номер, кажется, четырнадцатый. Я спросил, уверен ли он, что все это кому-то нужно. Это нужно им, сказал Метельников, той же Верочке, а через нее еще кому-то и еще кому-то; маленький, тонкий голосок, но он должен прозвучать и если его кто-то услышит, значит мы еще не умерли. Если так, то конечно, сказал я. И теперь мы можем это сделать, сказал Метельников, раньше не могли, а теперь можем, это же прекрасно, это, наверное, и есть свобода. Не знаю, сказал я, да и ты, похоже, сомневаешься. А мы сделаем и посмотрим, так это или нет, сказал Метельников, сделаем? Хорошо, сказал я, хотя бы для проверки.
Брать деньги так, на халяву, Метельников не хотел, и рвался поехать со мной сразу, на другой же день. Но я улетал в Донбасс, Метельникову там делать было нечего, и мы расстались на том, что я вызову его, как только окажусь в «лесах» и на месте прикину, к чему его пристроить. Случай с Жекой сыграл «в руку»: наутро, еще затемно, я был уже на поселковой почте, откуда через Светку вызвонил Метельникова и сказал, чтобы он был готов вылететь в Архангельск. Метельникова я поймал у нас; Катя или Настя, по-видимому, были где-то недалеко, спали, отчего голос Метельникова в трубке звучал приглушенно и шепеляво: так бывает, когда человек прикрывает рот ладонью. Он говорил, точнее, шептал, что это очень кстати, потому что по мере приближения родов, а до них, по моим подсчетам, оставалось не больше трех недель, Катин характер «несколько трансформируется», с ней становится «сложно», и потому, может быть, будет даже лучше, если они на какое-то время расстанутся.
Я слушал и поддакивал, даже не стараясь представить, что сейчас творится в нашей квартире. Закончили на том, что Метельников возьмет билет на ближайший рейс, и что встретимся мы уже в Архангельске на квартире одного моего бывшего сокурсника, уехавшего туда по распределению и доросшего до председателя комитета по охране окружающей среды. Бывая проездом, я обычно останавливался у него; жена у него пила, сын в семнадцать лет сел за угон машины плюс разбой с нанесением тяжких телесных, приглашать к себе местных знакомых он стеснялся, и облегчал душу только во время моих визитов. Разговор начинался с воспоминаний юности и по мере убывания жидкости в бутылках, переходил в режим монолога: проигрался денег нет а там или он кого-то убьет или его надо отмазать Валя у меня берет отправляет я молчу это мой сын я его люблю а у тебя в бригаде там разные работают найди ход я заплачу пусть его там кто-нибудь чтобы с этим кончить а то он и нас с Валей потянет.
Когда я первый раз услышал этот бред, до меня даже не сразу дошел его смысл. А когда дошел: отец просил меня найти кого-нибудь, кто бы устроил на зоне убийство его собственного сына, причем за его же деньги?!. – я буквально обмер. Он это почувствовал, замолк, взглянул на меня абсолютно трезвыми глазами: что, ушам не веришь? А книжки зачем читал? «Карамазовых»? «Идиота»? Думал, только там убить-любить рифмуется? За время, что я был лесозаготовителем, мы много о чем успели переговорить; между нами установилось даже какое-то подобие дружбы, при том, что между визитами наши отношения не выходили за телефонно-телеграфные рамки: я извещал Вадю, когда в очередной раз возникну на его пороге. И каждый раз он встречал меня одной и той же фразой: свободный человек! Номенклатурный червь приветствует тебя! Чеховско-провинциальным душком веяло от этого штампа: пивком, водочкой под огурчик, периной, подагрой, гипертонией – Вадя был старше меня всего на год, но выглядел под шестьдесят: плешивый, обрюзгший, с обвислыми в малиновых жилочках щеками. Громадная, лаковая как чернослив, родинка на левой ноздре. Связи и знакомства были у него по всему городу, и я знал, что если приеду в Архангельск даже в полночь, Вадя устроит так, что я смогу попасть к Жеке, разумеется, при отсутствии медицинских противопоказаний.
Так и случилось. Правда, не в полночь, а часов в десять вечера. Я позвонил Ваде сразу по прибытии поезда, с вокзала, коротко объяснил, в чем дело, и он сказал, что я могу ехать в больницу, он все устроит. Все, кроме самого контакта; Жеке накануне сделали операцию, он лежал под наркозом, под капельницей, кризис, в общем-то, прошел, но до выхода из забытья надо было ждать часов восемь-десять, не меньше. Меня только довели до палаты и показали его через приоткрытую дверь: бледного, маленького, под плоским белым одеялом, голова в бинтах, вокруг койки штативы с капельницами как пюпитры в камерном оркестре, из вен на локтевых сгибах иглы с трубками, из обеих ноздрей тоже трубки. Почти как Настя в родильной палате; она там тоже была на грани, с той лишь разницей, что штативов и трубок было поменьше. Однако до жекиной куртки добраться удалось; я наплел что-то про родственников, которых надо известить, мне вынесли мешок, и я докопался-таки до записной книжки: среднего формата, в темно-синем мягком коленкоре, с табачной трухой между разболтанными, повисающими на нитках, страничками. Там была, разумеется, жуткая путаница, вполне, впрочем, отражавшая жизнь ее хозяина за последние лет десять-двенадцать. Телефонов было немного, в основном адреса, как в относительно крупных городах, так и в совершенно медвежьих углах, совсем как в шлягере тех лет: мой адрес не дом и не улица. Нашел я и то, что искал, на безымянных, предваряющих алфавитную разбивку, страничках: В Р – 40 р К Ю – 58 р РЫЖИЙ – 7 х – нехитрые аббревиатуры, вполне отражавшие как лаконичный склад жекиного мышления, так и простоту нашей шабашной бухгалтерии. И только спирт как «основное платежное средство» и одновременно криминальный продукт уважительно обозначался как «ОН». Как языческий идол, чей культ тоже требовал определенных отправительных навыков, передающихся исключительно по-живому: из рук в руки, из уст в уста. Представить в этой роли Метельникова было невозможно; взбунтовавшийся джинн не оставлял своему освободителю никаких шансов. Но главное: Жека был жив, его книжка была у меня, т. о. концы краденого спирта рубились, и валку леса можно было продолжать прежними темпами.
Темпы, впрочем, следовало несколько усилить; Вадя сказал, что в области объявился еще один промышленник – директор крупного деревообрабатывающего комбината, и что если он начнет подгребать под себя окрестную лесозаготовку, то раньше или позже наши интересы могут войти в противоречие. А «сожрать» меня, в принципе, было не очень сложно; достаточно было приостановить отправку вагонов с лесом, а затем, дождавшись, когда моя финансовая «заначка» иссякнет: разойдется на зарплаты, на ГСМ, на поддержание техники – через подставного человека скупить заготовленный лес по дешевке. Я знал этот механизм, мало того, сам пару раз пускал его в ход при возникновении мелких конкурентов: одного бригадира из местных, бывшего зэка, глухо грозившего мне «перышком под ребро», и одного директора лесопилки: тот, говорят, собирался привязать меня к бревну и прогнать через пилораму – так на зоне казнят стукачей, распуская их на анатомические препараты. Впрочем, дальше слов такие угрозы как правило не шли; это были не столько «руководства к действию», сколько «фигуры речи», идиомы местного фольклора. Я сам не раз, сидя за стенкой в своей комнатке в бичдоме, слыхал, как казнили на словах Жеку: в ход шел и нож, и топор, и даже бензопила, которой можно было действовать как прямо, так и косвенно, через подрезанный и поваленный в должном направлении ствол. Косвенный вариант был, разумеется, предпочтительнее; он мог вполне сойти за «несчастный случай», но его надо было либо специально подстраивать, либо ловить удобный момент – не думаю, чтобы кто-то из моих работяг был способен на такую стратегию. Не физически – ловкости вальщикам не занимать; валят в любом направлении, на горлышко поставленной бутылки – просто их злость замешана на коротких, «спринтерских», эмоциях, и то, что Раца придавил Жеку вышло, я уверен, почти случайно; Жека просто попал под пьяный маховик, который он сам же и раскрутил. Юга тоже чуть не придавил Коку стрелой крана, но никто не думал усматривать в этом какой-либо преступный замысел.
На другой день, в такси, по дороге из аэропорта, я объяснял все это Метельникову: контингент сложный, битый жизнью, мужики в принципе хорошие, но бывает, заносит, плюс надуть норовят при каждом удобном случае, так что ты с ними не очень-то панибратствуй, а то я знаю твою манеру, чуть увидел человека, и уже друг, а они как японцы, те тоже улыбаются, кивают, и вдруг бах – харакири! Был у меня один лесник, напился, член достал, положил на пень, и топором – хрясь! Чуть кровью не истек, хорошо, до больницы довезти успели, там даже член хотели пришить, не вышло, специалиста не было нужной квалификации. Частушка есть такая, сказал Метельников. – Вот-вот, сказал я, именно так.
Вадя ждал нас за накрытым столом; по-видимому, был какой-то выходной, то лисуббота, то ли воскресенье, не помню, без разницы. Стол был накрыт на четверых, но Вадина жена не вышла; была на кухне, готовила сыну посылку на зону: упаковывала чай в полиэтиленовые пакеты, потрошила папиросы, перекладывала чесноком твердую как пожарный шланг колбасу. Начали без нее; Вадя сидел мрачный, вздрагивал от каждого кухонного шороха, но после третьей или четвертой рюмки отмяк и даже как будто оживился: сказалась провинциальная тоска по свежему человеку. Впрочем, эта тема прозвучала так, слегка, с иронией, под сурдиночку: мол, живем здесь как мамонты: кино, вино, домино, изредка столичные артисты, ехал на три года, а вот уже скоро четверть века, жизнь, считай, прошла, и что? Да, проводим совещания, мониторинги, даем рекомендации, так если бы кто-нибудь поступал в соответствии со всеми этими рекомендациями! Так, слушают, кивают, мол, мели, Емеля, а живут все равно по принципу: после нас хоть трава не расти. Как на десятилетие окончания курса завел эту тему, так и зудил все последующие пятнадцать лет.
Я привык, не слушал, а Метельников вдруг проникся: мол, что говорить, надо действовать! Как? Так, как действуют люди, для которых счастье будущих поколений, а речь ведь идет именно об этом, важнее собственной жизни. Что? А то. Или говорить и делать, а если ни хрена не делать, то не вздыхать, не трепаться, а то отовсюду только и слышишь: парниковый эффект, уничтожение лесов, экологическая катастрофа! – а на что идет древесина? На бумагу. На мебель. А что печатают на этой бумаге? И сколько человеку нужно этой самой мебели? Да сделай ты один раз хороший стол, стул, шкаф, кровать, и они двести лет простоят, внукам, правнукам останутся, так ведь нет, надо сломать, сжечь, сделать что-нибудь эдакое – зачем? Так же и с одеждой, с машинами – никак остановиться не могут, все мало, мало, давай еще, еще! И при этом всякие конференции, симпозиумы, в отелях, с икрой, шампанским, при свете тысяч солнц, на всю планету по трансляции через спутники: смотрите, какие мы умные, заботливые, в каких костюмах, в каких залах, на каких машинах! Тошно смотреть, Вадим Николаевич, блевать хочется! А что вы предлагаете, Константин Осипович? А вы сами подумайте! Да что вы?!. Нет. Нет? А что тогда все ваши слова? Так, труха. Думаете, кроме Иоанна Крестителя и Иисуса не было умников, которые тоже говорили: покайтесь! Не убий! Не пожелай жены и вола ближнего своего! Понятные ведь вещи, оче-видные, так сказать! Но они за эти слова на крест пошли, потому что если не так, то лучше не жить! И другие потом шли, по их примеру. И до тех пор, пока люди будут идти за свои слова на смерть, слова еще будут что-то значить, а когда перестанут идти, кишка сделается тонкая, тогда всем останется только заткнуться и жить молча: жрать, пить, трахаться – как скотам. Потому что дух иссякнет, а человек без духа та же скотина, даже хуже, страшнее, потому что несравненно могущественнее в смысле самоуничтожения.
Я, конечно, мог тоже встрять в этот поток красноречия, малость остудить, сказать, что это все, в сущности, тот же набор банальностей с зеркальным знаком, да и докладчик, с пафосом призывающий ко всеобщему молчанию, в принципе, противоречит сам себе. Мог, но не стал, тем более, что на шум в дверях возникла Вадина жена, усохшая, в затасканном халатике, с морщинистой как у индюка шеей, личико плоское, смуглое, глаза мутно-карие, чуть раскосые, видно, путалась там в корнях какая-то северная народность. Валентина Силантьевна – старушечье имя. Я ее редко видел; она ухаживала за какой-то больной сестрой, работавшей когда-то – «при жизни» – библиотекарем, но упавшей со стремянки и от смещения грудинных позвонков почти намертво разбитой параличом. Больная сестра, сын в тюрьме, муж почти алкоголик – Валентина Силантьевна несла всю эту карму или «лабыр» – по выражению «чайного барона» Сатаны – с покорностью пчелы, и только раз от разу, что я видел ее – интервалы были примерно по полгода – как будто уменьшалась в размерах. Тело ее словно ссыхалось внутри, втягивая кожу и образуя на ней длинные извилистые складки.
Метельников увидел ее и умолк, резко, как вода в перекрытом кране. Говорите, сказала Валентина Силантьевна, что вы замолчали? Нет, сказал Метельников, хватит. Почему? – спросила она. Потому что я скажу, но не сделаю, сказал Метельников, а вы промолчите и сделаете. От этих слов даже Вадя, потянувшийся было к бутылке, остановил руку. Странно и даже как-то неожиданно было, что два человека, до этого никогда друг друга не видевшие, вдруг так сразу и точно друг друга поняли. Я посмотрел на настенные часы над спинкой вадиного кресла; они показывали без четверти четыре, но за заиндевелыми стеклами уже лиловела лучистая, слабо подсвеченная ртутными светильниками, мгла. И эта мгла вдруг представилась мне как образ самого времени; мы все, сидя за столом, стоя, лежа, двигаясь в самолетах, поездах, машинах, как будто продвигались в ее туманную глубь, но это была не более чем иллюзия, потому что с каждым нашим движением она тоже чуть подвигалась и оставалась впереди как та черепаха из зеноновской апории, навсегда недосягаемая для быстроногого Ахиллеса. Наступило время, которое монахи называют «часом полуденного беса», ленивого, рассеянного черта, искушающего послушников бродить по кельям и морочить друг друга праздными разговорами. Но мы уже все сказали; оставалось либо пить, либо куда-то двигаться.
Мы поехали к Жеке. Вадя вызвал машину, но не служебную, потому что была то ли суббота, то ли воскресенье, а такси. Причем как-то машинально, думая при этом о чем-то другом. Выбил сигарету из пачки, щелкнул зажигалкой, развернул кресло к журнальному столику, накрутил диск, назвал диспетчеру свою фамилию: Парийский, к подъезду – и все. И тут же стал собираться, сказал, что сам поедет с нами, взглянет как там что. Но видно было, что не за этим; просто хотел куда-нибудь подальше от жены, от кухни, где она собирала посылку на зону; если от себя не убежать, так хоть от этого. В такси сел рядом с шофером, видно, знакомым, и всю дорогу цедил сквозь зубы: Коля, ну за что мне такое на старости лет, за что?.. На что Коля отвечал: ты, Вадим Николаич, не боись, я тоже срок тянул, даже два, сперва по малолетке, потом уже по-взрослому, и ничего, живой: квартира, жена, двое детей, и работа такая, что всегда при бабках – образуется. Главное, чтобы когда он выйдет, ему на воле место нашлось, чтобы опять не соскочил человек, воровской-то специальности у него нет, вот и сотворит опять глупость какую-нибудь, даже не для денег, а чтобы без дела не пропадать, чтобы крыша от пустых мыслей не поехала.
Слова простые, мысль глубокая: человек не может быть просто человеком. Просто человек это никто. Преступление как способ социализации, как «выход за рамки». Или, как сказал бы Гоголь: «из рамок». До больницы Вадя с нами не доехал; велел тормознуть возле какого-то ресторана и вышел, сказав шоферу, чтобы он подождал, пока мы будем у Жеки, и заехал за ним на обратном пути. Метельников было встрепенулся: как мы можем оставить человека одного в таком состоянии?!. – но я успокоил его, сказав, что, во-первых, один он в этом кабаке пробудет максимум пять минут; во-вторых, в каком бы Вадя ни был состоянии, но он здесь человек не последний, и пропасть ему не дадут.
Жеку мы застали уже в сознании. Капельницы из вен, правда, еще тянулись, но ноздри были уже свободны, и дышал он, хоть и слабо, но сам. У него даже хватило сил на шепот, и первое, что я от него услыхал, было: Петрович, сигарету! Сестры в палате не было, но окна были заклеены наглухо, а форточки для выветривания дыма было явно недостаточно. Жека, сказал я, тебе, наверное, еще нельзя? Херня, сказал Жека, если очень хочется, то можно. Я воткнул ему в запекшиеся губы «БТ», Жека слабо стиснул фильтр, но сил на первую затяжку ему не хватило, и тогда я сам прикурил ему сигарету, и Жека задышал, втягивая дым ртом и ноздрями. Задышал и тут же сам сделался пепельного цвета. Я оглянулся на кардиограф, который почему-то забыли отключить: сигнал прыгал как бешеный, оставляя на фосфоресцирующем экранчике след, похожий на профиль густого ельника. Я забрал у Жеки сигарету, подошел к форточке и выкинул ее в морозную мглу. Сердце успокоилось; между «елочками» стали возникать линии, коротенькие как тире морзянки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.