Текст книги "Савва Морозов: смерть во спасение"
Автор книги: Аркадий Савеличев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 30 страниц)
Битюги, на рысаках заскочившие в ворота, скалили голубые, а потом и огненно-ярые зубы, – помощники-электрики, по пьяному делу, знай вертели софиты. В этих сменяющихся огнях все плыло в какие-то тартарары. Бесновались на траве мужики, выплясывая какой-то дикий канкан. Дамы на воздусях плыли, срывая с огнистых шей совершенно лишние шарфики. Не сорвали бы чего и такого, уж истинно интимного? Они просили – нет, они требовали:
– Танго хочу!
– В моду входит танго, что же мы-то?!
– Без музыки?
Савва Тимофеевич не велик танцор, но сообразил:
– А пожарники на что? У них, говорят, прекрасный духовой оркестр!
Брандер вскочил, подбоченясь:
– Будь сделано! Пьяных ли, мертвых ли, всех поднять и тащить сюда!
Пожарную бочку так грохнули с подводы, что она, выкатываясь под уклон на улицу, чуть в блин не раскатала на ходу задремавшего городового. Ему ночи мало было, чтоб понять – откуда вся эта катавасия? Тяжелая пожарная колымага понеслась вверх по Спиридоньевке, а потом и по Никитской. Обратным ходом трубы задудели, прилаживаясь друг к дружке. Надо же, шало взрыдали на какой-то африканский или американский лад!
Вишневский, как первый кавалер, подхватил землячку, Станиславский на пару со своей Лилиной ночную репетицию устроил… А с кем же так вожделенно понесло по траве Савву-то Тимофеевича? Вроде Андреева, а вроде и не Андреева. Да он и не танцевал никогда этот распластанный танец. В молодости о нем и не слыхивали, сейчас вот так, в обнимку, и не хаживалось под ночными, совсем не театральными, звездами… Ну, прямо наваждение какое-то!
В зимнем салоне у Зинаиды Григорьевны, тем более уж у великого князя Сергея Александровича, до таких танцев не снисходили. Мазурка, котильон, венгерский… Что там еще? Смешно представить барона Рейнбота, нервным шагом, на цыпочках, отступающего перед напористой грудью Зинаиды Григорьевны. А он-то, муженек? Он тоже отступал перед чьей-то всамделишной, отнюдь не театральной, грудью… Но отступив, под растяжной гром пожарного оркестра, сейчас же и наступал, все смелее, напористее, впритирку с распаленным, поддающимся телом, в блаженном раскачивании бедрами, в упоении от застрявшей в паху, по самое трепетное корневище, податливой женской ножки… О времена, о нравы! Неужели и чопорные англичане мечутся где-то, пускай не по траве, а по паркету, в поисках вожделенной публичной ласки? В кембриджскую бытность он и представить этого не мог. Уж если бес донимал купчину, так снималась комната в гостинице, да и вся недолга. Чего мытарить бабу, коль и она под огонь попала? Здесь-то уж истинно: пожарники жарили в медные трубы. Помесь латиноамериканского извращения с нагловато-пьяной русской пляской. Никто из пожарных, да никто и из театралов, за атлантическими океанами не бывал, а вот поди ж ты!
– Вы ускользаете от меня!
– Помилуйте, вы подминаете меня!
– Я как под горячим утюгом…
– Я сам утюг… Стоеросовый…
Жарко даже в ночи. Но ведь в этом просторном саду немало прохладных скамеек, уютных беседок, искусственных гротов. Ах, Шехтель, лукавый Шехтель! Самое время поругать игривого архитектора, но ведь славное дело – закончить танго в совершеннейшей тиши? То ли упились пожарные музыканты, то ли сгорели их медные трубы, а может, из труб, как и из касок, пьют сейчас шампанское? Софиты отключены, пожалуй, и электриков разобрали по рукам. А чего ж – молодые и здоровущие бугаи, постегай их только женским игривым кнутиком. Говорят, секта такая есть, просят бабу: «Лупи меня, пока я тебя!..»
Но ведь лупят-то – по спине, по спине! – не сыромятным кнутищем, а женской потной ладошкой. Под милый шепот, под самый нутряной шепоток:
– Ах Савва!.. Почему не судьба – вечно быть с тобой?
– Да ведь вечность – это скука. Да, называемая супружеством…
– Гадкий, гадкий! Что вы со мной делаете?..
– То и делаю – российское народонаселение. Кто о нем позаботится, кроме нас с тобой?..
Слезы. Опять женские коварные слезы!
Их надо вытереть ладошкой, только и всего. Назавтра они хоть вспомнят ли друг о дружке? Больше того, признают ли – с кем так сладко танцевался танец пьяных моряков и заморских проституток?
Оно и хорошо, если слукавит занудная память. Разве упомнишь все, что случается в грешной жизни?..
Глава 5
Горькие сладости
Они были давно знакомы – еще с Нижегородской выставки и поездки к разбойному Бугрову, – но истинного знакомства, не говоря уже о дружбе, не получалось. Хотя Савва Морозов и любил всяких экзальтированных людей… Но тут было уж слишком! Смазанные сапоги, голубая косоворотка, неизменный шнурок-поясок, длиннющие космы до плеч, показная угловатость и в жестах, и в речах – хватало ему театра и у Костеньки Станиславского. Жизнь все-таки не театр. Одно дело – стройка или, там, фабричный цех, и совсем другое – улица городская. Ну, ходит граф Толстой в сапогах и своей неизменной «толстовке», но мещанину-то ни к чему так опрощаться. И так из простых никак не вылезет. Одна фамилия чего стоит – Горький! Алексееву переродиться в Станиславского еще куда ни шло, а Пешкову?
Черногорец Николай передал, что тут в его отсутствие был некто «Горький» – дылда и разбойник, конечно. Грозил опять как-нибудь наведаться.
– Это мине-то гр-розить?.. – хватался он за кинжал.
Да и мануфактур-советнику всякие «горькие» были вроде бы не ко фраку. Само собой, фрак он надевал при высоких визитах, но и английский сюртук, и пошитая французом «тройка» не снижали его лоска. Он-то, в отличие от всяких «горьких», помнил свое крепостное происхождение, и хоть от дворянского звания отказывался – купеческую марку держал. Всюду вхожий приметный московский барин. Что, «купеческий воевода», как обозвал его этот Пешков, в одночасье ставший Горьким? Пожалуй, есть немного. Властолюбие, решительность, проницательность – мог бы нижегородец и еще кое-что похлеще подметить. Как без того жить среди Бугровых и разных хамоватых подрядчиков! Уступи на мизинец – руку напрочь оторвут. Нет уж!.. Сумел, сумел безвестный литератор, живущий на медные пятаки, заглянуть в душу миллионера: верно, не только о своей личной выгоде печется предводитель московского купечества. Надо блюсти интересы сословия. Не грех и порадеть за общее дело.
Мануфактур-советнику Морозову нравилось, что нижегородец, слоняясь по Москве, не ищет его покровительства. А Костенька Станиславский восторженной пеной исходит: «Чехов, да вот теперь Горький – их к театру новые стены притянули! Потому что и слово их – новое!» Мануфактур-советник, да ко всему прочему и один из директоров театра, читал и «Чайку», и «На дне»… таким чтением не обольщаясь. Иное дело, повозиться с обустройством всех этих дамских «чаек» и московских бродяг. От нечего делать Савва Тимофеевич занимался декорациями – опять на денек сбежал из Орехова в Москву – главный устроитель морозовских фабрик, он и театр по давней привычке, самолично, устраивал. Метр в его руках ходил, как купеческий аршин. На этот раз он не переодевался – ведь не малярной же кистью размахивал, – но все равно известки на рукавах понабрал. Задние стены были плохо выкрашены, пачкались. Остановил его беганье по сцене вполне резонный смешок:
– Савва Тимофеевич, отец родной – остолопы вкруг вас…
Не разгибаясь, он гневно бросил рабочим:
– Кто это сказал? Верно! Измерить не можете… Это работа: Это дерьмо!
– Отец родной, хорошо говорите.
Когда тем же сердитым рывком разогнулся – нижегородец предстал. Если чем и отличался от рабочих, так своим остолопским ростом.
– Алексей Максимович? Видите, учу, как ваше дно до донья довести.
Он вытер руки подсунутым полотенцем и поздоровался:
– Все такой же? В сапогах? Косоворотный толстовец?
– Уж лучше сказать – Сатин, – вмешался тоже перепачканный известкой Немирович. – Читал ведь? Нравится?
Савва Тимофеевич забыл, кто там у них Сатин, кто Барон, – похмыкал весело:
– Да разве на пустое брюхо хвалят? Пойдемте к Тестову.
– Я не могу, – поскучнел Немирович. – Константин Сергеевич приболел, а через час репетиция. Валяйте уж без меня.
Без него и завалились. Московский, с иголочки одетый барин, на рукаве которого все-таки остался след от известки, и верзила-мастеровой, размахивающий рукавами косоворотки, как сизыми крыльями. К Тестову в смазанных сапогах, конечно, не ходил, но кто остановит Савву Морозова?
Официант еще издали бросился навстречу, смахивая полотенцем пыль с его обуви.
– На сколько персон, Савва Тимофеевич?
– На две. Разуй глаза!
Официант видел спутника, но принял его за кучера или охранника. В последнее время богатые купцы расхаживали «в сопровождении». Голодуха на Волге, полно разбойных голодарей и в Москве.
Отдельный кабинет, конечно. С диванами и заранее поставленными в лед шампанским. На антресолях, прикрытых, как в театре, тяжелым бархатом. Но нижний шепот все же слышен:
– Опять чудит Морозов! Кого наверх повел?
– Лицедея какого-нибудь. С театрами, вишь, возится.
– Нет, думаю, с охранником. При его-то капиталах!
– Да что он, в кошельке их носит? За пазухой?
– Пазуха-то у него всегда револьвером занята.
– Ой, господи, страсти какие!
Посмеиваясь, Савва Тимофеевич вытащил свой неизменный браунинг и сквозь портьеру саданул над головами говорунов. Горький только и сказал:
– Н-ну!..
Прибежавший хозяин под поклон посмеялся тоже:
– Сигнал, Савва Тимофеевич?
– Сигнал. Пора подавать.
– С-час будет! – опрометью бросился вниз хозяин, подгоняя официантов.
Те цугом вошли и в минуту все расставили-разлили.
– Молодцы. Посмотрю по вашему дальнейшему усердию… Пока – свободны. – Савва Тимофеевич похлопал гостя по плечу: – Ну-ну, не робеть! Здесь робких не любят.
– Везде не любят.
– За что пьем?
– За ваш должок, Савва Тимофеевич.
Он непонимающе вскинул ершистую голову.
– Помните, в лесу у Буркова вы говорили: рад буду и тебе услужить?
Савва Тимофеевич кивнул. Но поинтересовался:
– В чем заключается услуга?
– В Нижнем мы Народный дом открыли, для бедных детишек хотим новогоднюю елку организовать. С подарками, само собой. Ситчику мальцам подбросите?
– Сколько?
– Полсотни человек, по два аршина на человечка, считайте…
– Уже посчитал. – Морозов достал записную именную книжку с английским нестирающимся карандашиком. – Чтоб потом не заговориться. Да и не тащить же ситчик из Москвы. В моей нижегородской конторе получите. Наверное, и конфет надо? – Не дожидаясь ответного кивка, он и конфеты вписал. – Игрушку какую-никакую? В моих лавках игрушек, как и конфет, нет, но приказчик купит. Сунь в карман записку да давай делом займемся. Остывает! Нельзя, чтоб дело стыло.
– Да уж у вас, Савва Тимофеевич, остынет, как же!
– Вот тем и живу, Алексей Максимович, что везде и всё подогреваю… Холодная у нас страна, ленивая…
Он нахмурился. Но долго травить душу не мог. После второго бокала и второй папиросы ясненько улыбнулся:
– К черту дела! Ни дна тебе, ни покрышки, Алексей Максимович!
– На «ты» вроде уже?
– Да чего там! Вроде Володи… Владимира Ивановича. Сдается мне, он «дна» не видит. В отличие от Константина Сергеевича, который…
– Да, да, захваливает! Но ведь и артисты моих обитателей «дна» не знают. Дядя Гиляй обещает помочь – поводить их по трущобам Хитрова рынка. Что, не составите компанию, Савва Тимофеевич?
– Вот Хитрова рынка мне только и не хватало! Но, между прочим, обширная усадьба моей матушки своими нижними заросшими садами как раз к Хитрову рынку и спускается. Твои босяки, Алексей Максимович, постоянно дыры в ограде делают.
– Вот я и говорю: посмотрим их… Да, может, и по шеям надаем!
– А если – нам?
– Ну, мне, босяку, не привыкать. А у вас ведь пистоль? Приоденьтесь соответственно. Мне-то чего, и в таком виде можно, – Горький расстегнул ворот косоворотки.
За этим столом какое-то безумие зарождалось. А тут и нынешнее безумство: на пороге кабинета предстал Бугров.
– Не пристрелите, Савва Тимофеевич, – пьяненько пошел он с объятиями. За ним шествовала целая дюжина официантов с подносами. – Не люблю ходить в гости без сопровождения. А тут такие люди! И нижегородец-бузотер, и сам Савва. Ну, рад, уж истинно!
Чему было радоваться, Савва Тимофеевич не понял, а Горький-Пешков, как малая пешка в этом купеческом величии, просто промолчал и уткнулся в бокал. Но не мог же купец купца выгонять.
– Смел ты, Савва Тимофеевич, – по-домашнему уселся в услужливо поданное официантом кресло Бугров и расстегнул свой старообрядческий длиннополый сюртук. – Во всех смыслах смелёнок. Ну, кто решился бы стрелять у Тестова? Да хоть и у меня, в моей лесной хибарке?
Савва Тимофеевич досадовал: беседа с Горьким вполне могла перейти в ругань с Бугровым. Одно утешало: хлеботорговец настроен был мирно, да и пребывал на последнем взводе. Полчаса не пройдет, как нальется до краев и заранее оплаченные официанты, с разрешения хозяина Тестова, уложат его отсыпаться в соседнем кабинете. Дело известное.
Так оно и вышло. Савва Тимофеевич не выпроваживал на этот раз официантов, они стояли обочь, настороже. Как только Бугров начал валиться из кресла, четверо молодцов, – а меньше нельзя! – взяли его за руки за ноги и с трудом вынесли в соседний кабинет.
– Вот они – наши главные промышленники, – брезгливо поморщился Савва Тимофеевич. – За Россию ратуют, а Россию пропивают. Слышал я, разоряется старичина Бугров?
– Ты из Москвы слышал, а я доподлинно знаю: перед разором. Насолил он всем в Нижнем, кого до тюрьмы, кого до сумы довел – дружно за него взялись. Всем миром. Приехал лучших адвокатов нанимать. Бугрова не жалко, – жестко поджал губы нижегородец, – но с его крахом начнет гибнуть и волжская хлебная торговля. Чего хорошего? В такие-то голодные годы…
Под разговоры о Бугрове и разошлись. Но в головах-то не он сидел – пьяненькие вечерние мысли к Хитрову рынку уносились. Право!
Было сущей авантюрой поддаться на уговоры Максимыча и рьяно поддержавшего его художника-декоратора Симова, чтобы ночью идти в трущобы Хитрова рынка!
Положим, художнику предстояло делать эскизы к пьесе Горького «На дне», а дальше «Стрельны» да «Славянского базара» не бывал. Положим, и нижегородскому босяку не терпелось познакомить господ артистов с босяками московскими. Да и вообще – кто видал в глаза это самое «дно»? Но Савве-то Морозову какого лешего было тащиться в это страшное место?
Но такова уж психология разгульной ватаги. Все они опять славно поужинали в «Славянском базаре» и хотели уже было кликнуть лихачей и с ором на всю Москву пуститься на Спиридоньевку. Уже и начали вставать из-за широко раскинутого стола, когда официанты под белы ручки ввели Гиляровского. Ясно, Максимыч первым побежал обниматься, сильнее обычного окая:
– Мой дядя Гиляй! Поздно-то чего? Все уж за шубами, да за моим пальтухом, хотели спускаться!
А дядя Гиляй не только для «Славянского базара» – для всей Москвы личность приметная. И рост, и плечи, и морда, и брюхо навыкат. После того как Репин усадил его среди казаков, писавших «Письмо турецкому султану», ему проходу не было. Он, конечно, своей роли подыгрывал; басом рыкнул, всех обратно усадил:
– Кой хой – да не стой! О чем шум?
Шумел-то он больше всех, но Горький покладисто объяснил:
– Да вот мое «Дно» ругают, охальники.
– Кто смеет?
– А Тимофеич, Тимофеич.
– С какой стати?
– С миллионной, дядя Гиляй, с миллионной. Где вы, говорит, таких босяков найдете?
– Это в Москве-то не найти босяков? Нет, Савва Тимофеевич, ты не прав. Босяков предостаточно. Хочешь, с самым знатным познакомлю: О!
Они и сами-то знакомы были мало, но уж такой характер у лучшего московского репортера. Не обижаться же.
Все опять дружно уселись за столы… Этак еще часа на два! Сговариваться? Да ничего подобного! Само собой как-то уговорились. Чего откладывать – прямо сейчас и пойти к босякам! Уж на что рассудительны Станиславский с Немировичем – и те поддержали в два голоса:
– Веди, дядя Гиляй!
– Тебя комендантом Хитровки избираем!
Художник в восторг пришел:
– И никаких!..
Надо было видеть эту ораву господ в бобровых шубах и собольих шапках, которые, кое-как одетые швейцарами, кричали лихачам:
– На Хитровку!
– В Утюг!
– В Сухой Овраг!
Московские лихачи – народ тертый, но и те опешили. Ну, к цыганам, ну, в какие-нибудь богом забытые бордели Сокольнической рощи, но Хитровка, господа хорошие?! Тем более, и время-то за полночь перевалило. Шуточки вам?
Тут уж Гиляровский втолковал:
– Вы меня знаете – шутковал я когда? Нет. Значит, и сейчас не шучу. Без разговоров! А коль в штаны наклали, так высадите нас на подходе. Сядайте, будущие босяки! – таким широким жестом всех пригласил, что лихачи не смели ослушаться.
Целым цугом покатил. Народу-то много. Ведь и Москвин, и Качалов отставать от компании не захотели. Одному предстояло играть странника Луку, другому Барона. Ну, а Станиславскому – главного выпендрёгу, Сатина. Вот какую роль отводили Савве Морозову – о том никто не подумал. «Не сносить тебе, Савва, головы…» – подумал. Правая рука непроизвольно скользнула под шубу – тут ли револьвер? Ага, никуда он не делся. Хорошо так, угрето притаился во внутреннем кармане. Швейцары, разумеется, не посмели бы позариться.
Без шубы-то был только один Максим Горький. В пальтишке полубродячем. И, как водится, в сапогах. Куда ни шло, маленько под босяка косил. Ему бы первым в эти черные подвальные дыры лезть. Но он дорогу не знал. Хожалым туда был только Гиляровский. Он в своей роскошно распахнутой шубе и попер.
Решили начать с «Утюга». Эта подвальная ночлежка была не самая страшная. На спуске даже крохотная газовая лампочка горела. Заслышав топот бесцеремонных барских ног, сам хозяин ночлежки выскочил навстречу:
– Я-то думал!
Гиляровский маленько ткнул ему кулачищем:
– А ты, Бордодым, не думай. Не полиция.
– Да рази полиция посмеет лезть в мою дыру? Не смеши, Гиляй!
– Во-во. А господа артисты смеют. Показывай своих босяков. И без разговоров, Бордодым!
Таково уж прозвище было хозяина «Утюга». Скупщик краденого, стало быть, вполне подходящее имечко. Гиляровского он, разумеется, знал. Но ведь и тот приходил только днем. Да и то в единственном числе. А тут сразу столько дорогих шуб!
– Как бы вас того… не обидели постояльцы!
– А ты, Бордодым, будь нашим околоточным, – решительно ткнул ему в спину Гиляровский. – Да фонарь, фонарь давай. Темень, поди?
– А зачем нам свет, Гиляй?.. – хихикнул панибратски Бордодым.
Но фонарь чья-то услужливая рука подала. Видно было, что это пока что «господская», «чистая» часть ночлежки. Подвал на клетухи вдоль длиннющего коридора разгорожен. Без дверей, разумеется. Нары двухъярусные видны, иные даже с матрасами. Народ воровской и бродяжий уже на ночь собрался. Кто в карты играет, кто в щелбаны, кто жует что-то, а кто и бабенку без оглядки на соседей знай себе брюхом гнетет. Под одной лампочкой какой-то испитой человек даже книжку читает.
– Не твою ль, Максимыч? – толкнул Савва Тимофеевич своего притихшего друга.
– Не трави душу, Тимофеич, – огрызнулся тот. – Чего нас сюда понесло? Будто я на таких нарах не леживал…
Бордодым уловил разговор:
– Ты-то, кажись, тоже из босяков?
Все расхохотались, и громче всех, конечно, Морозов. Обитатели ночлежки зашевелились, стали подымать кудлатые головы.
– Гли-ко! Паханы какие-то?
– Можа, эти… как их… христолюбцы?
– Христоблядцы! Спать не дают.
Какое спасенье! Гиляровским зуд репортерский овладел. Да и покрасоваться перед приятелями хотелось, показать, что он здесь свой человек. Так что иным кивал, иным и руку подавал, спрашивая о житье-бытье. А какое житье могло здесь быть? Пожимали плечами, прикрытыми разным рваньем. Пора было уходить.
Но ведь покрасоваться-то надо?
– В «Малину!» – решительно двинулся Гиляй к еле заметной за нарами лазейке.
Бордодым решительно было загородил дорогу:
– Да там же… там!
– Знаю. Только свои? А мы что, чужие?
Нет, решительно ресторанный дух придавал бесстрашия даже таким людям, как Москвин и Качалов. Все полезли в эту дыру – даже Станиславский, с его-то ростом!
Это был нижний этаж подвала. Там было чище, и народ побогаче одет. Кое-где стояли даже кровати. Столы были. За ними шла карточная игра, в самом разгаре. На вошедших и внимания вначале не обратили. Так бы, может, и прошли весь подвал, да художнику Симову вздумалось довольно громко заметить в отношении одной картинки-картонки, пришпиленной к стене:
– Господи! И кто-то же подсовывает людям такую мазню?
Картинка, конечно, того… Голая баба на карачках… А сзади ей кто-то что-то пихает такое лохматое…
Но оскорбление было, видать, слишком велико. Задело мужские струны. Из-за игорного стола поднялся шикарно одетый фраер и схватил Симова за грудки:
– Это Манька-то мазня?! Убью, сука!
И убил бы, не заслони Гиляровский художника своей богатырской рукой:
– Ну-ну, Паханя. Не видишь, выпимши приятель?
Художника-то оградил, но тут уже и игроки прозрели. Карты долой. Глаза загорелись.
– Ба… блазнится, что ль?
– Шубы!
– Сам боженька нам шубки послал!
– Так снимай их, чего зря толковать?
И шубы уже стали драть с плеч, начав почему-то со Станиславского. Савва Морозов решительно сунул руку за пазуху, шепнув Горькому:
– Не дамся!
Тот еще тише:
– Думаешь, у них таких пушек нет? Влипли, уж истинно…
Все сбились в кучу, а что они могли поделать? Их с полсотни жулья окружило. И ножички, ножички в руках. И смешки, смешки:
– Сами разболокнетесь?
– Иль помочь, помочь вам?
– Да главное-то, главное, кто их сюда привел?!
– Ты-ы, Бордодым? И тебя вместе с ними!
Бог знает, что бы началось, но Гиляровский руки в пузатые бока упер и разразился длиннющей тирадой:
– Мать твою, Паханя… В сраку твою выблядку всякую… Вошь твоя, что на мошне прыгает, и та понимает, что гостей не обижают… К тебе я, сучара драная, пришел как к человеку, друзей привел, а ты так-то встречаешь?! Уйми своих гавриков… разлюли вашу малину… В мать, в дядьку, в батьку, в деда… и в сифилисных сук всяких!
«Вот, – подумал Савва Морозов, распахивая шубу и уже открыто взводя курок. – Сейчас нас всех по одному и перещелкают!»
Но случилось совсем необычное. Разряженный фраер, которого Гиляровский назвал Паханом, тоже упер руки в боки и расхохотался:
– Гиляй? Гиляй? Твои? Ай я не признал? – Он руку ему уже без всякой финки протянул: – Ну, здравствуй, гостенька дорогой! Хорошо ты ругаешься.
– Здравствуй, Гриша, – сказал Гиляй. – Ругаюсь, как умею.
И руку воровскую совсем по-дружески пожал, но так, что у Гриши запястье хрястнуло.
– Однако, Гиляй, и силища же у тебя…
– Да уж не обидел бог.
– Так и я не обижу. Вина! Лучшего! Моего! – рявкнул Гриша так, что несколько человек наперегонки бросились исполнять его приказание.
И не только вино явилось – и белая скатерть на столе, и хрустальные бокалы. А вся воровская малина почтительно отступила, рассыпалась по темным углам.
– Знай наших, Гиляй!
– Знай и ты наших, Гриша. Я что, продавал тебя?
– Да нет, не замечал, Гиляй.
– Вот то-то, Гриша. Будь здоров… И никогда не попадайся! – Гиляй первым чокнулся и своим кивнул: – Смелее, моя братва. Вас никто не тронет. Ведь ты, Гриша, нас сам проводишь? Вдруг кто из твоих архаровцев нас за своих не признает…
Так вот и вышли, потные под шубами до самых портков. После чего, уже на свежем воздухе, Савва Морозов взял бразды в свои руки:
– Нет, на Спиридоньевку! Для полноты впечатлений нам сегодня только Спиридоньевки и не хватает!
Что было с этим спорить? Господа артисты никак не могли отойти от страха. Нельзя же было их в одиночку отпускать по домам. Да и прежние лихачи, оказывается, за углом поджидали. Так цугом и подкатили.
Савва Морозов, садясь в сани, сказал Горькому:
– Вот она, жизнь российская! Или мы все с ума посходили… или такие же босяки?
– Такие же, отец, такие, – обнял его нижегородец, и сам-то мало отличавшийся от обитателей ночлежки.
Но разговаривать дальше не хотелось.
Разговоры хороши будут у камина.
– Ладно, и у тебя договорим. Я скоро опять буду в Нижнем.
Что же их тянуло друг к другу?
Приехав в Нижний Новгород по делам, чтобы расчистить волжские пути для азиатского хлопка, Морозов ни дня не забывал о Горьком. Уже на правах приятеля, без всякого предупреждения, нагрянул. Хотя Горький и оставил писульку с новым адреском, но ведь, поди, не думал, что Морозов будет гостем. Жил небогато, в двухкомнатной квартирке в старом доме. Только москвичей и принимать!
В последний момент Савва Морозов, устыдившись своей купеческой нахрапистости, послал слугу вперед – все же предупредить. Полчаса всего и разбежки; каково же было удивление, когда Горький встретил его в холостяцком одиночестве. Не хотелось семейное убожество напоказ выставлять? Савва Морозов сразу почувствовал это и попенял:
– Нехорошо, брат.
– Нехорошо, отец, – не забыл московское шутливое обращение. – Но ведь не дадут поговорить.
– Чай, не десять у тебя жен?
– И одной довольно!
– Мне тоже…
Они невесело усмехнулись, но быстро забыли про жен. Засиделись, как водится, далеко за полночь. Босяк-то он босяк, а по всему видать, успел послать в ресторацию ради богатого гостя. На столе было вполне приличное угощение. О выпивке и говорить нечего – не французскими марками, так российскими бутыленциями было все уставлено. И «Смирновка», и «Дюрсо», и коньячок бакинский. Пивал, пивал его Морозов при поездках на свои хлопковые плантации. Волга – как большая дорога, а Нижний – главный постоялый двор. Не надеясь на непривычные еще железные дороги, загодя водой все сюда тащили. Южное питие было без подделок – нижегородцы марку свою блюли. Как не увлечься!
Отдыхая от застолья, Морозов ходил по маленькой комнате, изображавшей гостиную, половину которой занимал диван. Хозяину было неудобно за тесноту, но Морозов этого не замечал. Он мог столоваться в самой роскошной гостинице, но и у босяка был в своей тарелке. Что с того, что и лампочка-то под потолком слабенькая, и на столе, который одновременно служил и письменным, не бог весть какие разносолы? И в иной обстановке попито-поедено, а душу отвести не с кем. Говорят, старообрядец, да ведь нет – протестант, фрондер, а на русский лад – так тот же бузотер, что и Пешков, сам себе давший прозвище: Горький. Хорошо, что не Кисло-Сладкий…
Он еще не знал, что этот Горький, окрестивший его Купеческим Воеводой, прибавил и крепкое имячко: Ермак Тимофеевич!
Вот и ходи, мечись в своей скрытой броне по этой тесной комнатенке…
По заледенелому стеклу скребли черные ветки деревьев сада. Казалось, душу царапали. Не только же ради этих ночных посиделок приехал он в Нижний. Тоска из Москвы гнала, тоска… Ссылки на дела были всего лишь пустыми отговорками. Мог бы самого заурядного приказчика послать. Его нижегородская торговая контора, как водится с фирменным магазином, доход приносила вполне приличный. Если и плодилось воровство, так самое обычное, на которое хозяин должен закрывать глаза. Еще не забылось купеческое: «Не обманешь – не продашь». Вот то-то, мануфактур-советник!
– Вот ты, Алексей Максимович, за какое-то всеобщее благо ратуешь. Да нет его – и не бывало никогда. И не будет, не будет, поверь душегубу-капиталисту. Какие-то глупые песнопения: «Кто был ничем, тот станет всем…» Станет, если горло ближнему перегрызет. Человек, по сути, хищник, самый жестокий. Бугров не стал бы волжским ханом, не загрызи всех конкурентов-хлеботорговцев. Ситцевые и железнодорожные короли не лучше. Я вот почему хлопок предпочитаю таскать по рекам? Контролировать удобнее. Баржа – как остров недосягаемый, не вагон шалтай-балтай. Потому и люблю Нижний, как свой привычный трактир…
Этот угловатый, косноязыкий детина умел слушать. Он знай «Дюрсо» подливал – крепкого наконьячились уже, не лезло.
– Народ? Я люблю его, как любят деньги. А деньги – не очень… Зло приносят. Значит ли, что и народ – зло?
Морозов расхаживал по тесной берлоге босяка. Речь его была отрывиста, угрюма:
– Ленив, гибнет от пьянства и сифилиса. А что вы хотите, господа? – Не замечал, что здесь и слушатель-то всего один, да и тот неприкаянный босяк. – Чему вы его учите, чему? На свою рожу посмотрите. Посмотрите, господа!
Горький, не выдержав, раскатисто рассмеялся:
– Отец, ты не на купеческом собрании. Да еще перед разбойником Бугровым!
Он вскочил, чтобы обнять гостя. Но нет, в обнимку они ходить не умели. Горький лишь приобнял гостя за литые, тяжко вздрагивающие плечи. «Холка жеребячья!» – подумал, а не сказал. И зря. Морозов любил лошадей, был заводилой и в обществе верховой езды. Холка – самое нежное место у любого скакуна. Запарился ли, устал ли – потрепли его человеческой ладонью, пожалей. Лошадь жалость понимает лучше человека. Морозов приехал в Нижний всего на несколько дней, а привез в товарном вагоне любимого рысака – Скифа. Без Скифа ему никак нельзя в этом волжском городе, где привыкли видеть летящую тень мануфактур-советника Морозова. В беговом ли ландо, в легких ли, разрисованных санках. Парный выезд он не жаловал, разве что когда выезжал с женой. Человек и конь – вот самая лучшая пара. Другой не надо.
Время уже давно катилось за полночь, и он всполошился:
– Ах, изверг я! Попону-то забыл накинуть.
Как был в роскошном, но холодном костюме, выскочил во двор. Коновязи, тем более конюшни, у нижегородца, конечно, не было; ременные, осеребренные вожжи были прикручены к балясине крыльца. Скиф одним бы поворотом холки мог выворотить эту гнилую балясину, но стоял смирно, с кожаной торбой на голове, пшеничку похрумкивал. Попона суконная была на спине, а сверху и бобровая шуба наброшена. Морозов не мог припомнить – когда он все это успел проделать? Неужели столько много выпито?
Шубу-то ведь явно в санях оставлял, а чтоб попону из-под сиденья вытаскивать, да и торбу кормежную?
Его раздумья, его мотанье дурной башкой нижегородец, выскочивший следом в одной косоворотке, некстати прервал:
– Да не думай, отец. В подклети у меня один славный пьянчуга проживает. Вижу, его забота.
Пьянчуга не замедлил и сам предстать в таких шубных отрепьях, что любо-дорого хоть Качалову, хоть Станиславскому! И на Хитров рынок таскаться нечего. Бесплатный иллюзион.
– Честь имею, ваше степенство! – попытался даже сдернуть с головы шапку, но ее на месте не оказалось. – Не узнаете, Савва Тимофеевич?
Мудрено было признать!
– Не ты ли на прошлой выставке ветряк электрический государю показывал? Дай памяти… Савватей?
– Савватей, да без затей. Савватей – не Савва, все прахом пустил. Сам теперь башкой кручу электричество. Эк она у меня!
Голова его, точно, моталась. О ветряке и спрашивать нечего: там же, где и одежка последняя. А был он ведь не из бедняков, кажется, даже купец второй гильдии.
– Да, разгильдела она разгильдяшка… – предупредил он неизбежный вопрос. – Одари на опохмелку, Савва Тимофеевич, а больше ни о чем не спрашивай. В берлогу свою полезу… Спасибо, приютил Алексеюшка…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.