Электронная библиотека » Аркадий Савеличев » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 8 апреля 2014, 13:28


Автор книги: Аркадий Савеличев


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава 2
Революцьонный племяш

Восковыми изваяниями тянулись к небу оснеженные деревья роскошного Новинского бульвара. Ни души. Все как вымерло. Даже не верилось, что днем тут свистели по-разбойничьи лихачи. Полторы версты до Кремля, а все-таки окраина. Мещанская, да и рабочая. Мало что невдалеке, на Пресне, была Прохоровская мануфактура – главный конкурент мануфактур Морозовских, так еще и знаменитая мебельная фабрика Павла Александровича Шмита. На воротах ее золотой аркой даже в ночи светилась вывеска: «Поставщик двора Его Императорского Величества». Казалось, какое это отношение имеет к широко раскинувшемуся клану Морозовых?

Ан нет!

Под немецкой фамилией и здесь прижился старообрядческий дух. Одна из четырех ветвей Саввы Васильевича Морозова. Викулычи! Ибо рижский немец взял в жены, и не без дальнего прицела, Веру Викуловну Морозову, а она через своих братьев связана со всем остальным, могучим древом.

Мебельная фабрика была основана в 1817 году – почти в одно время с Никольской мануфактурой, но долго влачила жалкое существование, пока выходцы из Риги – Матвей и его сын Александр – не додумались женить сынка Павла на Веруньке Морозовой. Как уж протестантская семья породнилась с семьей старообрядческой, о том никто в колокола не бил. Шептались по купеческим закоулкам: «Гли-ко, пузатую выдают!» То ли с гусаром, то ли с артистом каким-то бежать намерилась, да вовремя пузо-то кнутом вспороли, а после ненужного выкидыша шмитовское семя пошло. Николай, Екатерина, Лиза, Алексей. Может, и дальше бы продолжалось, да неугомонный Шмит надорвался на морозовских капиталах, ну, и к своему протестантскому богу ушел. А его старообрядческая вдова молилась в домашней молельне о своих не доросших до взрослости чадах: «Господи Истый! Доведи сыновей до мужества, дочек несчастных до счастливого замужества…»

Право, шагая в ночи по Новинскому бульвару, именно это и слышал Савва Морозов.

Вера Викуловна приходилась ему двоюродной сестрой, стало быть, старший сын Николаша, наследник всего шмитовского дела, двоюродный племянник?

Нет, родной. По складу души, что ли?

В ночи Савва Тимофеевич чертыхался истинно по-морозовски. Какой наследник, черти его университетские побери! Оставленный богу на поруки на девятнадцатом году, при малолетних сестрах и совсем уж несмышленыше братике, при впавшей в покаянную мольбу матери, он на естественный факультет поступил, самый никудышный. В прекрасной отцовской усадьбе, в невиданных по Москве оранжереях сеет рожь да пшеничку! Голод, вишь, по России. Если постараться, так выведенная в этих оранжереях ржица будет расти, как крапива многолетняя. Не пахать, не сеять – жни да корми голодных…

В душе Савва Морозов и себя маленько малахольным считал, но не до такой же степени? Ну, можно раздать личные деньги рабочим, можно опекать сынка состарившейся студенческой простушки, ставшей революцьонеркой, можно бросать деньги артистам и артисточкам, будто мало по Москве копеечных шлюх, но не крапиву же в оранжереях выращивать! В то время как бесхозную фабрику пытаются растащить во все стороны.

Хитрый немец и умирая остался немцем, если бы придурочный Николаша и захотел взять фабрику в свои руки, так по завещанию отца не имел права раньше двадцати одного года сделать это – законно вступить во владение. Живи на проценты с капиталов, при опекуне, который знай набивает свой карман…

Савва Тимофеевич думал, что злится на хитромудрого рижского немца да на его малахольного сынка, а злился-то на самого себя! Бессонница выгнала его из дома, бессонница.

Была у него с вечера орда артистов, да многие и сейчас остались на диванах: обе Машеньки – Чехова да Андреева, даже Олюшка Книппер, которую тоска смертная одолевала в холостяцкой квартире, при живом-то, кашляющем в Ялте муже, при великой-то совестливости, но сколько можно было беситься? Савва Тимофеевич вдруг почувствовал себя старым копателем денег и наговорил всем грубостей, а Ольге – так, наверное, и глупостей. Любил он Антона Павловича, может, не меньше ее, да понимал всю нелепость их семейной жизни. Потому и сказанул: «Раз уж так… закажите кому-нибудь – для себя, для себя! – маленького немчика». После этого бежать пришлось от слез…

А внизу, как армейский барабан, гремел барон Рейнбот:

– Да что у вас за жизнь – на два этажа?!

Почти то же самое по смыслу. Вверху – милейшие артисты, внизу – глупейший великосветский бал. Зинаиде Григорьевне очень хотелось, чтобы в ее гостиной толкались графья, князья и такие неотесанные бароны…

Вот четвертый недавно родился, которого опять же Саввушкой назвали, и она, наверстывая упущенных полгода, отплясывала с вислоухими дегенератами. «Уж не подать ли на развод?..»

Да-а, шуму-то было бы по Москве! Шум он любил. Что есть жизнь его, как не ворочание грохочущих камней? Или ледяных глыб, падающих с крыш?

Кажется, Большой Девятинский переулок? Стало быть, и глыбы большие. Чуть не прибило. Переулок как веревка висельника: узкий, извилистый, куда едва шею просунешь, уже не думая о ногах. По сторонам мещанские домишки, лезут к Горбатому мосту, который и выводит на Пресню. Домишки пьяно шатаются под вьюгой, заборы по плечи замело, на санях не продерешься, а тут пешком. И кой черт? При конюшне-то, полной рысаков!

Здесь селились не только бедные мещане, но и рабочие Прохоровской мануфактуры и соседней фабрики Шмита. Грязные газовые фонари светили лишь с вечера, а на ночь московские власти их тушили. Не велики баре!

Поэтому чуждо высился в роскошном зимнем саду, ярчайше освещенном, двухэтажный каменный особняк в бозе протестантском почившего Шмита. Близехонько от мещанского Горбатого моста. Надо отдать должное Шмиту: любил быть всегда при фабрике, при деле. «Не то что некий Морозов! – подумалось о себе. – Мотается по белу свету и везде сует свой ненужный нос!»

Савва Тимофеевич поднялся на вершину Горбатого моста, закурил. Здесь было ветрено. Снег. Вьюга. Но поверх низких домишек открывалась панорама Москвы. Ближе к центру фонари все-таки горели. Справа от Зоологического сада мигали огни Большой Пресни. Левее просматривалась им уже пройденная Кудринская площадь, со знаменитым Вдовьим домом, с вылезшей обочь пожарной каланчой, тоже подсвеченной, и Пресненской полицейской частью при ней.

Отсюда дремучим заснеженным лесом казался Новинский бульвар, выделялась лишь церковь девяти мучеников, да мрачный силуэт женской городской тюрьмы. А как повернешься по ветру, спасая фукающую папироску, сразу за излучиной Москвы-реки предстанет милейший Шехтель. Ну, не он сам, конечно, а строящийся по его проекту Брянский вокзал. Временами прорывается паровозный гудок со стороны недостроенного вокзала, да стучат колотушки сторожей у металлических складов Берга. Что там тащить – громадные переплеты, предназначенные для перекрытий вокзала?

Видимо, он долго сидел на одной из тумб, нелепо вбитых по сторонам Горбатого моста. Его смутные раздумья прервал окрик городового:

– Чего расселся? Сидеть не положено.

– А жить – положено?

Таких сложных вопросов полицейская башка решить не могла. В воздухе замахала неизменная «селедка», и по осклизлому горбу моста полез сам «селедочник». Не вставая с тумбы, Морозов стрельнул окурком в ту сторону, а вытащенному браунингу крикнул:

– Догоняй, брат!

Стрелком он был хорошим, но целился не в окурок – в «селедку». Звякнуло по металлу. Ошарашенный крик:

– Нападе-е!..

Сейчас свистеть, конечно, начнет.

– Служивый, выпить хочешь?

От таких вопросов какие уж свисты? Закутанная в шинель туша с опаской, но все-таки влезла на самый горб.

– Никак Савва Тимофеевич над стариком куражится?

– Никак – он. Ты уж извини, отец. Скучная что-то ночь… Возьми за беспокойство, – не глядя, вытащил он из-под распахнутой шубы бумажку.

Городовой повертел бумажку и удостоверился в ней так же, как и в хозяине бумажки.

– Да разве можно столько?

– Можно, отец. Трактиры тут есть?

– Для нас всегда имеются, – с достоинством ответствовал еще не пришедший в себя блюститель ночного порядка.

– Ну, так и погрейся там. А я тоже пойду…

– К девочкам, Савва Тимофеевич?

– К ним, проклятым!

Опираясь на «селедку», счастливый блюститель сполз с оледенелого горба и крикнул снизу:

– Как захочется пострелять, приходите сюда, Савва Тимофеевич!

– Непременно приду, служивый.

Они разошлись так же внезапно и незримо, как и встретились. Уже без приключений дошел Морозов до особняка Шмита.

При таком-то богатстве охраны не было – заходи кто хочешь в незапертые ворота. Правда, в служебных сенях – парадный-то вход был все-таки заперт – дремали у печки несколько сторожей с бесполезными колотушками. Морозов толкнул одного из них:

– Заприте ворота, олухи.

Пока они соображали спьяну да спросонья, он прошел на второй этаж. Еще с улицы приметил, что у племянника светится окно.

Николаша чурался огромных московских апартаментов, отдав их матери, сестрам, братишке и многочисленной, еще не разогнанной прислуге. Комната его была невелика, в два окна. Раньше тут обретался какой-то гувернер, теперь вот – хозяин. И спальня, и кабинет. Николаша сидел за небольшим письменным столом, в накинутой на плечи студенческой тужурке. Перед ним возвышались стопки книг. В вазах стояли сухие снопики ржи и пшеницы.

– Растет ли крапивная пшеничка?

Дядюшка вошел так тихо, что Николай вздрогнул, когда рука легла на плечо.

– Какими судьбами, милейший дядюшка?

– Да вот зашел сторожей твоих погонять. Чтоб ворота хоть запирали.

Ему самому было радостно от радости племянника. Отсюда и подначки:

– Опять Дарвин, Тимирязев, Брэм?

– Да как же без них жить, дядюшка?

– Все правильно, но не забудь моего старого учителя Менделеева. Ко всему прочему, он ведь нынешнюю, истинную, водочку изобрел. А то раньше петровский горлодер жрали! Бр-р!.. Холодюга на улице! У тебя, трезвенник, ничего согревающего нет?

– Для дядюшки всегда найдется.

Он сбегал куда-то и принес бутылочку «Смирновки», буженину и соленые огурцы.

– Негусто для миллионера…

– Какие миллионы, дядюшка! Фабрика стоит, кредиторы рвут на части, живу на то, что дедушка оставил.

Дедушка – это Викула Морозов, который перед смертью, в 1894 году, поделил одну из четырех морозовских ветвей, то есть свои фабрики и капиталы, между сыновьями, не забыв и внука – Николая Шмита. Разумеется, и от отца немало осталось, но тут делилось уже на пять частей: жене-вдове, сыновьям да дочкам. Да и условие: Николаша мог вступить во владение только по достижению двадцати одного года. А он не о мебели грезил – отцовские овощные оранжереи под пшеничку да ржицу приспособлял.

– Ну что ж, посмотрим твою крапивку? – выпив и закусив, благодушно поднялся дядюшка.

Племянник повел его во двор. Сторожа, разумеется, спали у печки сладким сном. Морозов нешуточно разбудил их пинками, это подействовало – побежали всей гурьбой закрывать ворота.

– Нет, мы третье поколение Морозовых… – скрипя сапогами по заснеженным дорожкам огромного сада, вдруг начал свое, давнее, не такой уж и грозный дядюшка. – То скупердяйничаем, то всяким бездельникам потакаем. Сами же и гоним народ в революцию. Да-да, племянничек, – метнул он на Николая строгий взгляд. – Глаз у меня наметанный. Думаешь, не заметил твои революцьонные писульки обочь с Дарвином и Тимирязевым?

Племянник смутился, но скрывать не стал:

– Я, как и все университетские студиозы, почитываю… Но ведь и вы, дядюшка, в университетские годы что-то такое вытворяли?

Теперь смутился давно уже немолодой студиоз Савва Морозов:

– Хуже того, и сейчас вытворяю! А зачем? Для чего? Сам не знаю… Не знаю, племянничек!

Он был рад, что от этих морозных вьюг и разговоров попали в летний рай. В огромной, хорошо освещенной оранжерее жарко топились печи, от которых тянулись нагревательные трубы. И сторож не спал, погромыхивал кочергой. Видно было, что здесь, в отличие от бесхозяйного дома и бесхозяйной же фабрики, есть хозяин. Под его уже осмысленной рукой на ровных квадратиках, где в былые годы помидорчики да огурчики росли, колосилась ржица, острилась в колосья пшеничка.

– А где же крапивка, племяш? – не унимался дядюшка.

И племянник не обижался:

– Крапивку я по весне соберу на дворе, а лучше того – на рабочих задворках. Щи с голодухи варят…

В противоречие себе, дядюшке нравилось сочувствие к голодному люду.

– Смотри, по весне-то и мартышку твою сожрут…

На руки к Николаше и в самом деле вскочила мартышка. Тут был и небольшой зверинец. Все, как и положено истинному естественнику. Вот возьми ты его, мебельщика Шмита! Чего ждать от такого наследника! Чтобы не пуститься опять в разговоры о третьем, потерянном, поколении, он вдруг круто, как и всегда, переменил тему:

– Э, где наша не пропадала! Поедем к цыганам!

Николаша с ужасом посмотрел на дядюшку. Но тот не унимался:

– Телефон, надеюсь, есть в вашем доме? Чтобы мне не топать, тишком пробеги сам и вызови моего кучера. Да чтобы парой, парой! Беги, – уже всерьез подтолкнул племянника.

Николаша едва ли понимал, что затевает дядюшка в четвертом часу утра, но сбегал, и любимый Матюшка вскоре со свистом подкатил к воротам. Он даже не спросил куда? – знал своего необузданного, в отличие от рысаков, хозяина. Единственное, попенял:

– Да куда же в такой шинельке парнишке-то?

Шинелька у Николаши была никудышная. Но дядюшка по-свойски рассудил:

– Да разве там на шинельки смотрят? На кошелек.

Морозовская лихая пара с тем же разбойничьим свистом вынеслась на Горбатый мост. Зазевавшийся, полупьяный городовой еле успел отскочить к ограждающей тумбе, где и восстал со своей «селедкой» наголо. Истинно, статуя! Приветствуя его, Савва Морозов опять чиркнул из браунинга по этой доброй полицейской железке. Раз пьян полицейский старикан, значит, денежка его не пропала даром.


У цыган как у цыган. С появлением Саввы Морозова уже уснувшее под утро царство зашевелилось и встрепенулось. Правда, еще ползали кое-где под столами и меж диванов совсем уработавшиеся гуляки. Но женского люда вовсе не виделось, да и мужской остался лишь стариковской дряхлости. Кто пел и плясал, теперь отсыпались в дальних комнатах. Эва, ночная работушка!

Уже подумалось, что и не соберется народ цыганский. Савву Морозова здесь уважали, но ведь всему свое время. Зимний рассвет за окнами поднимался – песни ему!

Он не любил «златые», бывшие у всех на устах места. Если случалось взбрендить, как вот сегодня, так катил в любимые Сокольники, в дачную глушь, на четвертую линию, уже под выход в загородную рощу. Здесь и ресторан-то просторный и чистый. Да что там – старинный постоялый двор. Значит, ко всему прочему имелись многочисленные комнаты и комнатки. Если говорить начистоту, так лукавый публичный дом. Его-то и облюбовал на зимние времена подмосковный цыганский табор. Тоже своеобразный: здесь прекрасно уживались и разные бродячие люди, не лишенные таланта. Почему-то принимались и еврейские юные девы, бежавшие из-за черты оседлости. Замуж им не выйти, настоящей столичной жизни не видать, а здесь вроде как на виду и при деле. Савва Морозов знал здешние порядки. Выскочившему с поклоном полусонному хозяину – тут уж истинному цыгану – он доверительно похлопал по плечу:

– Не лутошись, Балобано. Малыми силами обойдемся, а?

– Как скажешь, Савва Тимофеевич. Само собой, Зарема?

– Само собой. Но и эту новую, евреечку. Имя ее забыл…

– Да чтобы в глаза не бросалось, мы ее Палашей назвали.

– Ну и прекрасно. Видишь, Балобано, я с племянничком? Как не угостить?

– Как не угостить, Савва Тимофеевич! Распрекраснейший племянничек. Позвольте распорядиться?

Савва Тимофеевич кивнул, а зардевшемуся Николаше попенял:

– Не кукся, племяш. Я в тринадцать лет мужиком стал, благо, что девчонок-ткачих целые стада вокруг меня паслись. Тебе-то уже девятнадцатый?

– Да как же, дядюшка? – начал было Николаша, но в дверь уже чинной чередой входили хозяйка, с подносом, сам Балобано и проснувшаяся Зарема. Следом Палаша черноокая и длиннокосая. Она мало чем отличалась от цыган: смуглота, восточная кровь и алость совсем еще юных губ притягивали взгляд. Пока Балобано выталкивал последних четвероногих гуляк, хозяйка быстро раскинула висевшую на локте скатерку и поставила поднос. Зарема без лишних слов вспрыгнула на колени Савве Тимофеевичу, а Палаша остановилась в церемонном поклоне.

– Ды ты что, не узнаешь нас? Иди-ка сюда, – поманил ее пальцем Савва Тимофеевич, а когда она подошла, то и ее, как и Зарему, в губы поцеловал и шутливо так погрозил: – Ты смотри у меня, Паланька, ты смотри! Отдаю тебе племянника. Нецелованного, – пригнулся к ее ушку, оттянутому тяжелой серьгой. – Делать нечего, придется мне для начала самому заняться… – За ручку милую евреечку, да на колени к племяннику, опять же со словами: – Покрепче держи, не упала бы, не разбилась бы!

– Стеклянная, что ль… – попробовал было пошутить Николаша.

– Хрустальная, говорю. Цени!

Ну, кажется, маленько разобрались.

– Еще кого приглашать ли? – посчитал своим долгом спросить Балобано.

– Разве что ты с хозяйкой. Посидите с нами для затравки. Спойте что-нибудь старинное…

– Да уж не те голоса у нас, не те, Савва Тимофеевич…

– Ладно, не прибедняйся, Балобано.

Прибедняться он и не собирался. Это был извечный ритуал. Как же уважающий себя цыган сразу согласится? Еще два раза Савва Тимофеевич повторил просьбу и преспокойно стал угощать своих дам, и особенно племянника, который никак не мог войти в нужное настроение. А Балобано тем временем одергивал красную рубаху и теребил кожаный поясок, а супруга его, встав со стула, прохаживалась по просторной горнице, как бы оглядывая – все ли здесь в порядке? И вдруг Балобано вскочил, как ошалелый, и топнул сапогом так, что рюмки зазвякали. А хозяйка неслышно вокруг него завертелась, словно тело ее стало воздушным. Балобано ногой притопнул, и прямо из-под каблука вырвался немолодой уже женский голос, в котором и не было ничего, кроме: «Эй-вый-ый-ышуньки!..» Балобано не торопился ей вторить, по-мужски выжидая чего-то. Молодых голосов! Вскочила Палаша, следом за ней Зарема, и уж прорезалось более осмысленное:

 
Ц-цыганочка ч-черная, п-погадай…
 

Только тогда и прогудел ответно голос старого Балобано:

 
Э, чернявая, погадай!..
 

Главным-то был все-таки не смысл, не песня – пляска под ее ритмичный перебор. Но Савва Тимофеевич больше не за пляской наблюдал – за племянником. Цыганское уханье, пристукивание каблуками и вихри вздувшихся юбок не в новинку – он впервые видел племянника в таком состоянии. Свой прыщавый возраст он уже давно забыл, сейчас заново вспоминал. Николаша огнем горел и не знал, куда себя девать. Так продолжаться долго не могло. Он хлопнул в ладоши:

– Хватит, Балобано. Выпей вина.

Старый цыган понял, что дядька-нянька боится за племянника, и взмахом руки остановил безудержное кружение Палаши:

– Хватит и тебе. Утешь купца-молодца.

Где они только ума прозорливого набирались! Палаша в последний раз опахнула дрожащие колени Николаши и прикрыла их подолом, сама голову на стол опустила и спросила робко:

– Я не очень плохо плясала?

– Н-не очень… – силился не ударить в грязь лицом Николаша.

– Я же нигде не училась, так… хлеба ради…

– …и ради хорошего винца, – подхватил дядюшка, подливая плясунье.

Одна пить она не захотела, сама Николаше налила.

– Знаешь, купец-молодец, что это значит, когда цыганка сама угощает?

– Н-не, откуда мне знать?

– Пей, я тебе потом скажу.

От смущения Николаша лихо выпил.

Балобано со своей упарившейся хозяйкой незаметно вышел. А следом и дядюшка зевнул:

– Старею, видно… На дремоту тянет. Укажи мне, Зарема, какую ни есть комнатенку…

Он тоже вышел, не дожидаясь ответа. Ему-то чего – Зарема следом пришла. Дело свое знает. Она принялась расстегивать жилетку и ворот сорочки – он остановил ее:

– Прежде шепни Паланьке, чтобы поделикатнее. Он ведь еще нецелованный, дурачок…

Каково же было его удивление, когда встряхнувшись часа через два и отвалив на сторону Зарему, Савва вышел в гостиную! Племянничек лежал на диване, уткнувшись головой в колени Палаши, и слезливо мычал:

– М-милая… кто же я теперь буду-то?..

– Мужик, – ответила она и, заметив Савву Тимофеевича, хотела маленько прикрыться.

Он сделал знак, чтобы не утруждала себя лишней деликатностью, – слава богу, он видывал ее полудетские колени, чего стесняться?

Племянничек продолжал какую-то свою важную мысль:

– Под венец – это я понимаю… Разве бывает без венца?

– Бывает, – не ему, а Савве Тимофеевичу ответила с улыбкой Палаша.

Племянничек глубже зарылся носом в ее колени, которые дядюшка напрасно считал полудетскими. За год здешнего житья-бытья Палаша-иудейка изучила все цыганские хитрости. Не зря же Балобано так ценил ее. У Саввы Тимофеевича даже некая ревность взыграла. Он нарочито потопал ногами. Палаша приняла более благопристойную позу, а племянничек маленько очнулся:

– Дядюшка?..

– Я, племяш. Тоже не проспался. Выпью винца да еще подремлю, – подошел он к столу. – Выпей и ты, да тоже вздремни. Тут, тут, на диване. – Морозов подошел с бокалом. – Если будет прохладно, тебя чем-нибудь прикроют. Палаша, – велел девке, – принеси одеяло.

Она принесла, извинившись:

– Хозяин меня зовет, убираться пора.

– Вот и прекрасно, – накрыл дядюшка Николашу. – Спи, родимый.

В этом бывшем гостином дворе было с десяток комнат. Он прекрасно знал, в которой себя убирает-прибирает Палаша…

Но и с ней тоже что-то происходило. Она привычно прильнула к нему, опять некстати повинилась:

– Стыднехонько…

– Ничего, – он ее обнял по-хозяйски. – Зато из моего недотепы мужика сделала. Поди, намаялась?

– Ой, Савва Тимофеевич, и не говори! Не дай бог такой учителкой быть…

– За ученье я тебя, как водится, хорошо награжу. А уж теперь-то давай без всякой науки…

Разве годилась ему в учительницы несчастная иудейка, в семнадцать лет ставшая цыганкой?

Он жалел ее искренне.


Савва Тимофеевич Морозов все больше удивлялся тому, как быстро взрослеет его двоюродный племянник. Неужели иудейка Палаша помогла?

В добром смешке была доля правды. Накануне Николаша приходил на Спиридоньевку – поговорить, как вести себя на семейном совете. Савву Тимофеевича на этот совет не пригласили, но обиды не было: все-таки он не самый близкий родич клана Викулычей-Шмитов. Да и репутация – ого-го! Исключая покойного Шмита, там все истинные старообрядцы. И покурить на семейном совете не дадут, не говоря уж о чарке доброго вина. Нет, хорошо, что Николаша, которого теперь пристало называть Николаем Павловичем, единолично и по-мужски разобрался со своими родственниками. Ай да студиоз!

А в это время, когда дядюшка восхищенно ехидничал, новоявленный «Поставщик двора Его Императорского Величества» сидел в своем маленьком кабинетике все в той же студенческой тужурке, что и год назад. Университет пришлось бросить, черная тужурка была как черный знак судьбы. Он планировал экстерном закончить свой биофак, над которым потешались все Викулычи. А пока…

Настольная лампа освещала корешки отнюдь не светских книг. Рядом с Дарвином, Тимирязевым, Брэмом появилось и нечто смутьянское: Гегель, Плеханов и анонимная брошюра: «Объяснение законов о штрафах, взимаемых с рабочих на фабриках и заводах». Там было о них, о Морозовых:

«Возьмем данные о штрафах на Никольской мануфактуре Т.С. Морозова перед стачкой 7 января 1885 г. Штрафы били, по словам свидетелей, выше, чем на соседних фабриках. Они были так безобразны, что вывели из терпения одиннадцать тысяч человек».

Новоявленному хозяину не становилось легче, что он не является прямым наследником Тимофея Морозова, – наследник и нынешний хозяин его двоюродный дядя, Савва Тимофеевич. Тот сказал накануне: «Все делай по своему уму. На родичей не смотри. Ладаном ум задушат».

Еще не поздно отказаться от наследства – тем более что все только и ждут, как бы разорвать его на куски. Праведно? Бросить фабрику и всех рабочих и уйти куда-нибудь после университета… Да хоть рожь хорошую в деревне сеять!

Пополудни в доме было людно и даже шумно не по-старообрядчески. Пришли братья матери Веры Викуловны – Алексей, Сергей, Иван и Елисей. Все Морозовы, все бородачи.

Семейный совет проходил в торжественной обстановке. Давно не зажигавшиеся хрустальные люстры освещали мраморный приемный зал; отец любил парадный блеск, слепил глаза своим заказчикам. Но сейчас немногочисленная родня потерялась средь этого великолепия. Решили перейти в кабинет. Расселись у горящего камина. Сюда и чай подали. Разумеется, водки и вина не было. Дело! Оно печатью проступало на всех лицах.

Наследство огромное – ну, как не поживиться за счет дурного мальчишки, который даже на такой важный совет явился в расстегнутой студенческой тужурке, под которой виднелась черная косоворотка. Надо было поучить шалопая, который слишком часто стал бегать к Савве Морозову…

Первым говорил старший брат матери – Алексей Викулович Морозов. В поучение молодому наследнику он вспомнил «бытие». Все знали родословную, все чтили Савву Васильевича, но делали вид, что впервые слышат, как он с коробом рукотворной материи хаживал в Москву. Без университетов наживал капиталы родоначальник. Ни к чему Морозовым биологи да химики! Ну, как не лягнуть Савву Тимофеевича!

Следом и другие бородачи голос подали. Все в одну дуду: надо продать фабрику, да хоть тому же мебельщику Фишеру, и, объединив капиталы с наследством деда, вложить их в испытанное дело Морозовых. Забыли, как заискивали перед Павлом Александровичем Шмитом, когда он был в силе, когда вхож был в петербургские царские дворцы. Сейчас глаза горели – при продаже фабрики ведь всем хоть что-то да достанется. Да и перестанет этот мальчишка крутиться перед Саввой Морозовым. Слухи идут: развращает! По цыганам возит на своих рысаках! Хуже того: надоумил сопляка пустить фабрику на английский лад, чтоб каждый рабочий свой пай в общей доле имел! Это что же, революцья?!

Молод, молод наследник, а терпения хватило. Он ласково попрощался с родственниками, сказал многозначительно:

– Спасибо за советы, я подумаю.

А чего думать – все давно решено. Пусть дядюшка смеется над его российско-английским социализмом, но фабрику устроит по-своему. При всем уважении к Савве Тимофеевичу. Но тот ведь, опасаясь общей купеческой опалы, снизить рабочий день не решился. Только разве на дальнем уральском заводе, после упрека Чехова. Капля в огромном морозовском море! Дядюшке перевалило за сорок, племянник едва двадцатилетие перешагнул. Вот она и разгадка. При всей разухабистости – купеческая осторожность, при всей неопытности – юношеская дерзость. Девять часов! Пока нельзя отважиться на восемь. Правильно говорит дядюшка: сожрут с потрохами…

Если бы вновь, как не раз бывало, загорелась Москва, переполох вышел бы меньший. Мебельщики истинно волчий вой подняли. Главой стаи был, конечно, главный конкурент, Фишер. Ему не удалось с помощью сквалыжников-родичей свалить ненавистную фабрику – значит, всем купеческим братством! Истинно как на пожар, собралось общее собрание мебельщиков. Пригласили и Шмита.

Поначалу фабриканты, как старшие, старались отечески внушить Шмиту, что он поступает опрометчиво, что это обычное увлечение молодости – прогоришь, наследничек, при таких порядках!

Николай Павлович, пришедший на собрание пешком и в студенческой тужурке, отвечал спокойно:

– Девятичасовой рабочий день меньше утомляет рабочих, и они лучше работают. Качество уже заметно повысилось.

Он стоял, прислонясь плечом к мраморной колонне, и уговорить его было невозможно. Отцы-мебельщики забыли всякую учтивость и заорали:

– Нам-то что делать?!

– Разоряться?!

– Как без выгоды вести дело?!

Дерзкий ответ:

– Если невыгодно, закрывайте свои фабрики. А я свою расширю и продукцию буду продавать еще дешевле. Вам же в укор.

Форменный скандал. Крики. Матерные ругательства среди мраморных колонн:

– Ма-ать твою… Вон!..

– Сожрем с потрохами, сопляк!..

Он пнул ногой колонну, на которую опирался, и коротко отрезал:

– Подавитесь, господа.

С тем и ушел. Пешочком. Хотя в конюшне еще томились отменные отцовские рысаки. Но он уже решил продать их, чтобы уже совсем стало ближе к социализму…

После долгого хождения по городу, а весть о бунте молодого Шмита успела разнестись по улицам и купчики уже показывали на него пальцами, он оказался там, где и следовало: на Спиридоньевке.

Дядюшка уже все знал. Телефоны входили в моду, трещали по всей Москве. Он оторвался от аппарата, да что там, бросил в сердцах трубку и сказал:

– Во! То же самое! Все орут. Только что Фишер звонил, угомони, мол, племянника. Угомонишь тебя…

– Уж извини, дядюшка, не угомонить.

– Во-во! Неслыханное дело! Хозяин! Эксплоататор! Владелец знаменитой фабрики! Не только вводит девятичасовой день, но и открывает школу для повышения рабочей квалификации, сам читает курс политической экономики… Не по Марксу ли? Молчи! – остановил усмешку племянника. – Не приведет это к добру. Столовая? Библиотека с читальной залой? Фельдшерский пункт? С любой жалобой или пустячной претензией – вали прямо к хозяину?

Племянник погасил усмешку:

– Дядюшка, но ведь все это уже есть на ваших фабриках! Кроме девятичасового дня. Не решаетесь?

– Не решаюсь, Николай Павлович. Время не пришло к тому.

– И не придет, коль мы не поторопим.

– Ах, социалист-торопыга! Не сносить тебе головы.

– Вполне возможно, дядюшка.

– Ах так!.. Будем промывать твою голову. Едем к Балобану.

– Палаша от кого-то заразилась и умирает в больнице.

– Да? Жаль Палашу. Надо денег в ту больницу подбросить.

– Я уже давал. Бесполезно…

– Грустно, но чего хныкать? Что мы, других Палаш не найдем? Не смей мне возражать! – Он концом скатерти утер лицо племянника и крикнул по телефону: – Кучера! Парой!

Сопротивляться такому натиску племянник не мог. С родичами упирался, уперся с купцами-мебельщиками – как устоишь против дядюшки?

Пяти минут не прошло, как пара знатных на весь город морозовских рысаков мчала их по Тверской-Ямской. Куда – племянник уже не спрашивал. Не все ли равно…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации