Текст книги "Савва Морозов: смерть во спасение"
Автор книги: Аркадий Савеличев
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Савва Тимофеевич от стыда сунул ему деньги, предупредил Алексея, что завтра опять заглянет, и, отвязав Скифа, галопом рванул к набережной. Народ! Какой народ? Слишком прекраснодушно ты говоришь о нем, Алешка! Миллионера Морозова в такие гадкие минуты знаешь, куда тянет? Ага, в бордель. Да в самый дешевый… чтоб мордой в дерьмо уткнуться!
Вскоре и сам Горький приехал в Москву. Дело нешуточное: премьера пьесы «На дне». Коль таскаетесь по трущобам, господа артисты, так извольте отчитаться перед публикой.
Савва Тимофеевич Морозов даже при всем желании не смог бы отказаться от театра на этот вечер. Он ведь был не просто третий содиректор, а председатель театрального правления. Его отсутствие вызвало бы нехорошие толки.
Но и заявиться вольным холостяком было нельзя. Московские театралы, возбужденные слухами о скандальном представлении, придут со всем церемониалом, с женами и любовницами. В английских сюртуках, в немецких, стального цвета «тройках» и парижских, черных фраках.
Положим, француз Делос по такому случаю сшил ему отличнейший фрак, и носить его Савва Тимофеевич умел с достоинством, гм, гм… О чем печаль? О Зинаиде Григорьевне. Она терпеть не могла босяка-нижегородца, записавшегося в писатели, хотя следовало бы – в булочники. Или красильщики. Иначе и не называла как «нижегородский цеховой». Не хватало, чтобы, как матушка Мария Федоровна, обозвала бы «фаброй». Она начисто забыла, что и сама из цехов вышла.
Нет, ее уже неудержимо тянуло к титулованной знати. Граф! Князь! И, конечно, барон! Слова эти так и таяли на устах, которые муженек все реже и реже целовал…
А когда нижегородец, в связи с постановкой своего «Дна»… истинно, ни дна ему ни покрышки!.. стал топать сапожищами по блестящему паркету Спиридоньевки, она редко, и то по необходимости, кивала ему в ответ на поклоны. Не хватало, чтобы эта ряженая орясина к ее надушенной ручке тянулась! В гневе пребывала Зинаида Григорьевна, едва заслышав стук ненавистных сапог. Хотя муженек знай смеялся:
– Да ладно, Зинуля, я его в свои штиблеты переобую!
Подол ее тяжелого бархатного платья гулким колоколом вздувался – она и сама топала прочь не хуже нижегородца. Ножки-то, что ни говори, крепкие, фабричные. Присучальщице, снующей от станка к станку, на хилых ножонках одиннадцать с половиной часов не выдержать…
Давняя мысль укоротить рабочий день сейчас не занимала фабриканта Савву Морозова. Театр! Премьера! Не так уж много премьер выпало на долю такого театрала, как он. Ну, «Чайка» незабвенного студиоза Антоши Чехонте. Ну, еще кое-что. И конечно же «Дно», вытащенное оравой сумасшедших артистов со дна ночлежек Хитрова рынка. Держи марку, председатель многочисленных правлений – Никольской мануфактуры, Московского купеческого общества, Общества скаковых лошадей, а теперь вот и Товарищества художественного театра. Конечно, есть режиссеры, Костенька да Володенька, но ведь известно: кто платит, тот и музыку заказывает. Впрочем, про всякий ли день?
Вот то-то и оно! И без жены нельзя, и жену не поведешь на цепи. Разве на такой лукавой… как барон Рейнбот!
Делать нечего, пришлось телеграфировать генералу.
– Барон! Я имею честь как председатель правления… Да нет, нет, в данном случае не скаковых лошадей! – видел бы барон его ехидную усмешку! – Как председатель Товарищества Художественного театра. Да, да. Премьера. Весь высший свет ломится. С ума сойти можно! Ведь не усадишь же всех в ложи, даже в первые ряды партера. Обиды! Кривотолки! И все на мою бедную головушку… Барон! Да вам-то о чем беспокоиться? От имени руководства театра я приглашаю вас в директорскую ложу. За честь сочтем! А поскольку у меня по этому поводу хлопот полный рот… Господи, даже пока без закуски!.. Поскольку я могу забыть и про жену-то, очень прошу, барон, как друга дома, об одолжении: не соизволите ли сопровождать ее в театр? Я распоряжусь, чтоб мой посыльный… увы, увы, ординарцев не имею… чтобы мой брат Сергей встретил вас еще на ступеньках парадного подъезда.
Так вот и разрешилась проблема жены-любовницы. Не усадишь же обочь Машеньку Чехову или Оленьку Книппер, теперь уж тоже Чехову, на обозрение всех московских сплетниц. Антон Павлович – человек серьезнейший; на дуэль не вызовет, но уж такой грустной усмешкой наградит, что хуже пули отравленной. Как можно обижать такого болезного доктора, кажется устроившего свою неприкаянную бродячую жизнь… О, женщины, женщины! Вначале сестрица увлеклась театром, а особливо немкой Книппер, а потом под ее указующей рукой и великовозрастный братец увлекся… не только театром, не только!
Он сидел в директорской ложе с женой, которая рукой опиралась на подлокотник барона Рейнбота, но мало думал и о жене, и том бароне, витийствовавшем на сцене, что-то загрустилось о судьбе Маши Чеховой. Какая милая, славная женщина! Братца пристроила под крепкую немецкую ручку, а сама безумно влюбленному Левитану отказала. Не потому же, что еврей? Чеховы из Таганрога, собственно, из черты оседлости, с еврейской братией давно сошлись. Тогда что? Жертва во имя неприкаянного брата? Он даже жениться-то по-человечески не смог: заказал роскошный пир для театральных друзей, а сам сразу из церкви сел с новоявленной женой в поезд и укатил в Ялту. Пируйте, други, одни! Славьте семейную жизнь! Савва Тимофеевич тоже был на этом смешном свадебном пиру, без жениха и невесты, тоже тосты за семейную жизнь провозглашал… И надрался как сапожник. От обиды или зависти? У него-то, по крайней мере, все было – и жена, и дети, и дома, и дачи, и деньги, деньги! Чего же не хватало, сукин ты сын? А вот того, того… Милой улыбки – Машеньки, Оленьки, Катеньки… Бог знает, кого!
Оленька была, разумеется, за кулисами, Машенька в третьем ряду, а жена по правую руку. Но ни поворота головы в его сторону, ни улыбки. Барон! Титул! Ах, страсти господни!
На сцене метались в отрепьях Станиславский и Качалов – здесь генерал свиты его императорского величества. Во всем парадном генеральском блеске. Чуждый и театральному отрепью, и фраку мануфактур-советника. И конечно же автору-нижегородцу, который белой пеной, поди, исходил на пыльных задах сцены. Отправляясь на это заклание, он всерьез говорил: «Я надерусь там, Савва Тимофеевич, пока мои Бароны да Сатины витийствуют!..» Чего ж, их витийства Морозов не понимал – какая правда, какой смысл жизни?! – но автор-то, автор! Вот будет дело, когда его станут вызывать, а он пьяненький в своих сапожищах да косоворотке вылезет… Зинуля и ее всамделишний барон обхохочутся.
Но не слишком ли рано хохотать начали?
– Зинаида Григорьевна, благодарю, что поняли столь фривольный анекдот! Признаться, и на балу у великого князя…
– Гадкий вы, барон! До сих пор меня с великой княгиней не познакомили…
– Как? Не может быть! Застрелюсь от смущения, ей-богу, застрелюсь!
– Кто же мне будет скрашивать вечерние грустные часы?
– А вот нижегородец этот, как его?.. Пешкин, что ли?
– Не смешите, барон. Не от его ли онуч сюда вонь заносит…
Краем уха, но и муженек великосветскую беседу уловил. И подумал: «Зинуля! Собираясь в театр, надо меньше за обедом расстегаев кушать».
Кажется, вслух проговорился.
– Расстегаи? Я побывала на кухне и заказала на вечер. Не опаздывай, Саввушка. – И тут же в другую сторону: – Барон? Да кончатся ли когда-нибудь эти пачули?
– Помилуйте, Зинаида Григорьевна! Нас тут никто силой не держит.
– Удержи-ка генерала!
– Вот именно. Не пойти ли пока в буфет, а там видно будет…
До первого антракта досидеть они так и не смогли.
Ну и прекрасно! Как только закрылся занавес, Савва Тимофеевич прошел за кулисы, и дальше, в коридор. Там и подцепил взъерошенного нижегородца – только тень от мужика и осталась. Савва Тимофеевич взял его под локоток и провел в кабинет. Там уже Костенька утирал потный лоб и, не выходя из роли, театрально сетовал:
– О человеки! Вам можно, а нам нельзя?
– Вам – играть, а нам, играючи, утробу тешить. Боюсь, не свалился бы Алексей Максимович от усталости.
– От устатку, Саввушка, от устатку твоего непомерного… Не упадет, как вызывать будут?
– Я его поддержу, родимого. Дай, Алешка, поцелую!
Третий звонок прозвенел. Станиславский увел своих босяков от греха подальше. Им играть да играть еще.
– Хорошо бездельникам… – вздохнул он, замыкая шествие.
А им можно и пропустить, что там Станиславский да Качалов проповедуют… Пропустить еще по маленькой… Еще да еще.
– Не мог ты покороче действо-то завершить.
– Это у Антона Павловича коротко получается, а я человек маленький, потому и пишу длинно…
– Под свой рост?
– Да уж, видно, так.
– Ладно, давай на посошок, да надо идти в ложу. Рожу мою должны все видеть, тогда и будут громче кричать: «Автора! Автора!»
– Или мою рожу бить будут.
– Да я тогда перестреляю всех! – вытащил Савва Тимофеевич из кармана своего вороненого товарища.
Не ворон-конь, а тоже быстр в своем железном галопе. Он приласкал его железную гриву и заторопился:
– Пойду.
С уходом Зинули и барона в ложе было тихо и спокойно. Никто не мешал ему сидеть и с умным лицом… ничего умного такого не думать… Разве что о сестре кашляющего сейчас в Ялте доктора Чехова. Устраивая свою небольшую дачку в Ливадии, он заглянул к Антоше и ужаснулся его одиночеству. Вроде бы теперь семейный, женатый человек, но где его жена, где семья, где дом, наконец? То Мелихово, то Ялта, то Садовая-Кудринская, то какой-нибудь угол у какого-то приятеля… «Как и я, как и я… несчастные мы человеки!»
Он не замечал, что начинает думать словами Антоши Чехова, с которым знаком со студенческих времен, но они так и не стали настоящими приятелями.
Иное дело Алешка: хоть и назвался Горьким, а все же сладок в обращении. Уж не было сомнения, что сладко закончится и нынешний вечер. Вот сбросят все эти «ночлежники» свои отрепья – и снова станут Станиславскими, Качаловыми, Вишневскими, Оленьками, Машеньками… Он уже предвкушал неизбежное веселое застолье, как в директорскую ложу влетел кучер Матюшка:
– Савва Тимофеевич! В Орехове полиция копытами бьет!
Кучер, он и выражался как должно. Но всегда верно.
– Рысака на Спиридоньевку. И мигом на вокзал. Поедешь со мной.
Едва успел обнять огорченного всем этим Алешку и хлопнуть с ним на посошок. Вышел из театрального подъезда – и театр из души вон. Опять Никольское. Фабрики. Цеха. Сорок тысяч работного люда. И конечно же уйма шпиков, стукачей, полицейских, которые не хуже морозовских рысаков бьют копытами, выслуживаясь перед владимирским обер-полицеймейстером Барановым. У того истинно баранья башка! А у ореховского штаб-ротмистра Устинова и того хуже – дубье стоеросовое. Шавка паршивая! Укусить не может, так исподтишка тявкает…
Нет, какие театры! Какие Маши-Даши!
Едва успел на поезд.
Глава 6
Ретивый штабс-капитан
В фабричном поселке Орехово-Зуеве Покровского уезда Владимирской губернии вторым человеком после Морозова был штаб-ротмистр Устинов. Выгнанный когда-то из драгун, но считавший себя гусаром, был он ростом велик, по профессии нахален, по характеру всегда пьян. Зимой Устинов, подражая здешнему «воеводе Морозову», любил ездить в одноконных санках. Не тот, конечно, рысак, что у Воеводы, – с каких-то времен это прозвище и сюда достигло, а все же приметно. Никольская улица к главной фабрике вела, всякий люд навстречу шел. Устинов небрежными кивками отвечал на поклоны инженеров, мастеров и конторщиков. Рабочих не замечал, хотя многие снимали шапки. На всякий случай. Мало ли что! Но, завидев шагающего по тротуару Воеводу, спрыгнул вниз, строевым шагом подошел, вскинул руку к козырьку:
– Здравия желаю, Савва Тимофеевич! Как отдыхалось в Москве?
Хоть из полка он был выгнан за то, что проворовался, офицерский лоск не забыл. Любил это – «здравия!» и «желаю!». Но Морозов и раньше-то едва кивал в ответ, а сейчас и вовсе не заметил. Руки, разумеется, никогда не подавал, разве что буркнет что-то под нос. Ишь променад – пешочком!
Верно, променад. От фабричного особняка недалече, любил Морозов поразмяться, прежде чем засесть в прокуренном кабинете. Улица ли, дом ли, фабричные ли ворота – все едино, морозовское. Границ своего воеводства не знал. Всякого-то штаб-ротмистра не удостаивал внимания. Чего ж, недавно самого губернатора катал на своих рысаках, в открытом, для всех обозримом ландо. На охоту по чернотропу ездили. Следом на телеге рогатого лосяру везли – страсть, какой зверина! По зимнему времени, пожалуй, на волка, а то и на медведя соберутся. Хотя и громко разговаривает Воевода с губернатором, а «превосходительств» не слышно – все по имени-отчеству, запросто.
Устинову по должности надлежало хранить губернатора, позволял себе приближаться на почтительное расстояние. Но разговор слышал. Хлопочет Воевода, чтоб фабричному поселку дали статус города, а это ведь дело государево. Издали слушать и то лестно. Будет город, и ты уже не штаб-ротмистр: позвольте, ротмистр настоящий! «Недреманое око государево». Забот прибавится, так ведь и штат возрастет. Тех же осведомителей, попросту шпиков. Владимирская власть еще не забыла забастовочную грозу 1885 года. Полковник Бурков для штаб-ротмистра ореховского бог и воинский начальник. Не шутя наказывает:
– Ты смотри-и, Устинов, ты посма-атривай!
Во время той давней забастовки штаб-ротмистр еще пешком под стол ходил, но, блюдя порядок, архивные материалы порядочно изучил. Смутьяны! Революць-онеры! Крепок хозяин был, Тимофей-то Саввич, а заставили-таки потрафить работному люду. Хотя тогда проще было: вот хозяин со всеми своими присными – вот ты, люд рабочий. Слушай и слушайся, а не то!.. Кого рассчитали, кого по своим деревням разогнали, кого по этапу на Урал да в Сибирь, золотишко для казны мыть. Ну и, само собой, Владимирский централ не пустовал, благо, что тюрем-тюремок близко и стены крепкие.
Теперь новый хозяин какой-то Народный дом устраивает, спектакли с московскими артистами смотрит, чайком в «Трактике трезвости» балуется, газетки с бывшей ссыльной Севастейкой почитывает. Вроде бы гласно и явно… да только явные ли?..
Устинов дело свое знает. Хозяину козыряет, а шпикам своим голосом полковника Буркова приказывает: смотри-ите, олухи царя небесного! Намекали ему во Владимире: и с хозяином-то не все чисто… Забыл вот как-то запереть свой рабочий стол, доверенный конторщик и нашарил газетку, с испугом принес – стуча зубами, еле законную стопку опрокинул. Газетка-то отпечатана на тонкой, будто папиросной бумаге, и название подстрекательно-пожарное: «Искра». И из искры-то что случается? Вот именно – огнистое пламя!
Ночь напролет штудировал штаб-ротмистр папиросной тонкости мысли, понял не много, но главное-то узрел: крамола! Утром в пакет ее, газетку, под сургучную печать – да с нарочным во Владимир.
На той же ноге нарочный и вернулся. С приказом уже самому прибыть. Честь, известно.
Поблагодарил полковник Бурков за ревностную службу, однако ж заметил:
– До Бога далеко, до Воеводы нашего далеко вам, штаб-ротмистр. Берите попроще. Пока что – окружение его.
Окруженьице – это же старослужащие. Даже родственники морозовского клана. Все на хорошем счету, чего бога гневить. Хоть Диановы – почтенная семья, хоть Лебедевы, доктор Базилевич со своей супругой – еще первые роды у хозяйки принимал. Федотов, Кондратьев? Нет, господа хорошие, чего их напрасным подозрением марать? Устинов считал себя человеком чести.
Полковник Бурков заглянул в свое досье:
– А вот новый заведующий электрической станцией? Он ведь взят вместо Кондратьева?
Устинов не знал, что отвечать. Хозяин ни с того ни с сего вдруг заменил главного механика Кондратьева, еще служившего при Тимофее Саввиче, на какого-то безродного инженера, обличьем маленько и на еврея похожего. Красин Леонид Борисов? Говорят, лучшую электростанцию в Баку построил.
О каждом новеньком справки наводил. Кто что пьет и сколько берет на грудь… Кто каких ткачих и по каким кустам тискает… Где приворовывает и на какие шиши дом строит. Но за этим никаких грехов не водится.
Полковник Бурков, однако ж, сделал совершенно неожиданный вывод:
– Безгрешник? Вот то-то и плохо. Как это – не пить? За бабами не волочиться? Не тащить с хозяйской фабрики все, что плохо лежит? Но главное, главное, как обойти своим вниманием ткачих? Таких-то толстожопеньких!
Штаб-ротмистр обомлел: неужто дознался? Как ему, гусару по натуре, обойти такую ораву бабья? Да ведь как говорится, во лесочке, за кусточком…
Пот прошиб штаб-ротмистра. Полковник истолковал это по-своему:
– Печку перекалили мои лешие денщики. Разрешаю расстегнуться.
– У-уф!.. – имел полное право вздохнуть Устинов, благодаря пузатую, как его контролерша-наушница, голландскую печь.
Сам-то полковник давно все пуговки расстегнул. Штаб-ротмистр, отдышавшись, уже более основательно докладывал:
– Стало быть, его даже недолюбливают. Заносчив перед работным людом!
– С хозяином какие отношения?
– Всяческие… но меня близко не подпускают…
Полковнику это не понравилось:
– Должны подпускать, поскольку мы – власть! Изящнее, потоньше надо работать, штаб-ротмистр.
Вот и пойми: то насмешка, что посягает на самого хозяина, а то тонкости какие-то… Не нравилась ему заумь начальства, а что возразишь?
С обидой уехал он из Владимира, вечером надрался уж истинно по-гусарски, – хотя служил-то всего лишь в драгунском полку, – вечером ни за что ни про что побил свою зареванную контролершу-осведомительницу и ей про «тонкости» по голой заднице вышлепывал. Ничего не добившись, кроме вонючего пыхтенья, пинком отшвырнул к порогу и перешагнул, как через пустое место.
Э-эх, была не была! С пьяных глаз прямо к хозяину потащился. Зачем? А кто его знает. Правду-матку, поди, искать.
Открыли ему не сразу, но встретили радушно. Даже швейцар как-то двусмысленно улыбался. Но ведь у самого-то Устинова только одна мысль была:
– То-оньше надо, как говорит господин полковник, – радушно пошел он навстречу тоже радушному хозяину.
На этот раз хозяин даже изволил руку подать. Чем окончательно растрогал Устинова.
– То-оненько, тоню-сенько я!
– Ага, – согласился хозяин, ведя его за собой. – Но ведь где тонко, там и рвется?
– Ну, эт-то потому, что промерзшую шинель… на службе проклятой, на службишке!.. Олух-денщик с потных плеч на ходу сдирал… Забо-отлив, старый пьянчуга!
Крепкий был мужик – Устинов. Он где-то на завалинке свою закипавшую кровь охлаждал, приморозился. Рукав-то, чай, оторвался… Но Устинов не унывал.
Ой, Мороз-мороз,
Не морозь меня…
Похмели-и,
Да подсогрей, чего тебе стоит, хозяин?..
Морозов быстро распорядился, чтоб жандармскую кровь опять подогрели. Но Устинов больше уже не хмелел. Все про «тонкости» говорил. С каждой чаркой все умнее да разговорчивее становился:
– Сав-авва Тимофеевич, кормилец вы наш и…
– …поилец, это уж верно, – самолично наливал хозяин.
– Истинно так! – смачно шлепал мокрыми губами штаб-ротмистр. – А мой полковник про какие-то газетки намекает… Папиросная, вишь, бумага…
– Хорошая бумага, ротмистр. Если хотите, я вам презентую. От нечего делать, вечерком самолично папиросы набиваю. Люблю настоящий табак, а на фабриках дрянной бывает. Хотите, научу и вас, как с папиросной бумагой обращаться?
– Спасибо, только говорят, на бумажке-то папиросной газетки печатают?
– Ну, это уж враки, ротмистр. Как такой газеткой задницу подотрешь?
– Уж истинно – тонка-а…
Что-то его с пьяных глаз смущало? Кашель? Откуда в таком теплом доме кашли?
Хозяин-то, конечно, слышал, что в соседней комнате едва сдерживают проклятый кашель… А выйти оттуда иначе, как через гостиную, было нельзя. Вроде как чего-то соображал Устинов:
– Гости?..
– Нет, дальний родич, можно сказать, пятая вода на киселе… Эй, там, Иван, заткни глотку! Поговорить с хорошим человеком мешаешь.
– Чего ему одному кашлять-то? Самое милое дело – выпить за компанию. Я его счас!..
Устинов встал, с явным намерением идти в соседнюю комнату. Морозов не мог сдержать пьяного и настырного жандарма. Что делать?
Но прежде чем Устинов дошел до двери, она сама распахнулась, и на пороге появился… седой как лунь старикашка, опиравшийся на клюку.
Морозов и сам обомлел: не померещилось ли?
Старик подсел к столу, в тень от висячей, игравшей хрустальными бликами лампы.
– Знать, помираю, Савва Тимофеевич… Пить-то мне нельзя, да уж все равно – за нашего блюстителя закона!
– Закон, да-а… что дышло, куда повернул – туда и вышло! – Устинов был несказанно рад такой подходящей шутке. – Главное – дышло-то прочь от хозяина, прочь от нашего благодетеля!
– Законно говоришь, ротмистр!
– Пока – штаб-с…
– Да будешь и полковником, не только что ротмистром настоящим!
– Будем!
– Будемо!
Метаморфозы продолжались до той поры, пока Устинов не захрапел, ткнувшись головой в стол.
Морозов позвонил. Слуги перенесли уработавшегося штаб-ротмистра в нижнюю глухую комнату, уложили на диван, прикрыли шинелью, а сверху еще и тулупом. Спи, родимый!
Только когда они остались одни, старикашка преобразился вновь в инженера Красина.
– Ну, Леонид Борисович! Вам надо в театр к Станиславскому. Игра ваша, знаете ли…
– У меня, Савва Тимофеевич, вся жизнь игра.
– Слишком опасная!
– Не опаснее, чем у вас. Ну, тюрьма, ну, ссылка – я привычный. Да и помоложе. Вам – труднее привыкать. Да и зачем? Ситчики ваши для народа не менее важны, чем наши газетенки…
– Ну-ну!
– Не будем сейчас спорить, Савва Тимофеевич. Пойду, пока блюститель не проснулся. В своем истинном образе. Ночь как раз метельная.
Жил Красин, как важный инженер, на Англичанской улице. К его причудам – делать ночной променад – редкие встречные-поперечные привыкли.
Проспавшись в апартаментах мануфактур-советника Морозова, штабс-капитан Устинов приказал все же следить за инженером. Какое-то собачье чутье ему подсказывало: гляди в оба! И вскоре выяснилось: заведующий строящейся электростанцией пользуется особым расположением хозяина. В кабинет к нему заходит без доклада. В Москву часто отлучается. Однако ни в чем предосудительном не замечен. С рабочими, которые на подозрении, не якшается. Из Москвы никакой поклажи, тем более чемоданов, не привозит. Кто ж тогда провез в Орехово типографский шрифт? Доподлинно определилось, что где-то здесь печатаются листовки, да и проклятую «Искру» размножают. Кто?!
Штабс-капитан Устинов понятия не имел, что шрифт, да и многое другое, привозит в Орехово сам хозяин…
Морозов ездил в Москву в сопровождении одного, а то и нескольких слуг, и московских гостинцев у него целые корзины и картонки. Одни наряды для жены, когда она здесь, чего стоят! Не таскать же хозяину все это на себе. К вокзалу рысака подают, а при большом багаже и грузовую телегу.
Но то, что инженер Красин – главный финансист социал-демократов, не знал даже Морозов, полюбивший его за деловую инженерную хватку. Да и рискованных людей он всегда привечал. Подумаешь, какие-то лишние картонки инженер в Москве ему подсовывает. Слуги перенесут и уложат в багаж как надо. Мало ли, какие причуды! Человек молодой – неуж с ткачихами не побаловаться? Из них тут хоть бабские полки строй!
Зарплата инженеру была положена хорошая. Давно у хозяина руки чесались: перевести старую электростанцию с дорогого привозного угля на местный торф. Эк его в окрестностях Орехова! В век не сжечь. Экономия-то какая?.. Денежки он считать умел, уме-ел… В свое время из-за этого с отцом целую баталию выдержал. Доходы фабричные горели в топках прямо пачками ассигнаций, чего отец по природной скупости не замечал. Но сын еще при его жизни настоял: на торф надо переводить электростанцию. Да что там – новую строить, с новыми котлами и топками, которые могли бы жрать местный торф. Главный механик Кондратьев, матушкин и батюшкин любимец, для нового дела не годился. Мотаясь по Волге и бакинским приискам, он и приискал этого инженера. Зависть взяла: инженер, построивший в Баку лучшую российскую электростанцию, – да не под его властью?!
И так уж случилось: как ни властен был мануфактур-советник Морозов – и сам незаметно под власть нового инженера подпал. Потому как деловых и хватких людей Морозов любил. А инженер, собственно, ничего ему и не навязывал – просто играючи доходы увеличивал. Как не сделать иногда одолжение такому человеку?..
И так уж распорядилась судьба? Савва Тимофеевич Морозов никогда не узнает, что напишет позднее о нем фабричный инженер…
А напишет он следующее:
«Я не мог подать ни малейшего повода к подозрению. Прямого участия в местной работе не принимал. Как видный инженер, я был под надзором Владимирской и Московской охранки. В Орехове много тайных и явных шпиков крутилось – из числа членов правления фабрики, где главным лицом был не сам Савва Морозов, а его мать – главная пайщица. Деловые поездки в Москву – ведь надо было ставить оборудование для электростанции – давали мне возможность держать постоянную связь с ЦК партии. Савва Морозов последнее время был под бдительным надзором… самого великого князя Сергея Александровича. Знакомство с хозяином надо было обставить так, чтоб на него не пало ни малейшего подозрения».
Подозрение навлекала Севастея Ивановна.
Мало что одна из главных закоперщиц давней забастовки, мало что бывшая ссыльная, так и баба суетливая. Из жалости пристроил ее Савва Тимофеевич на должность цехового контролера, так она возомнила себя выше начальника цеха, Назарова. Плевать ей было, что Назаров – пайщик Никольской мануфактуры, родственник и любимец главной пайщицы Марии Федоровны Морозовой. Он делал, как и все делали: гнал продукцию в общий пай. Конечно, директор-распорядитель закатывал. Невзирая на скупость матери – свои кровные тратил. В кои-то месяцы соберутся все вместе – и уж не потешить душу? Завершив последнее голосование, – а ведь всегда перевес был на ее стороне, поддержанной всеми присными родичами, – она в сопровождении многочисленных слуг и приживалок торжественно возвращалась в свое гнездовье, в Большой Трехсвятительский переулок. Со времени запустения художественной мастерской – Исаак Левитан, не добившись руки Маши Чеховой, с обидой отбыл в мир иной, – в огромном саду стало пустынно и покойно. Окаянных художников и след простыл, сынок Сережа по заграницам со своей венгеркой шатался – благодать. Она по теплому времени попивала в саду чаек с приживалками, с тем же Назаровым и злословила по поводу сынка-директора. Ей охотно поддакивали:
– Да, да, кормилица наша… Опасные люди вокруг Саввы Тимофеевича вьются!
– Своеволит сынок, матери не слушает…
– Вашего любимца Кондратьева турнул, а на его место какого-то безродного инженеришку привел…
– Страшно сказать, с еврейской личиной!.. Право дело, дражайшая Мария Федоровна, благодетельница вы наша…
На этот час все они забывали, что доходы пайщиков расторопный директор-распорядитель удвоил. И это в то время, как другие фабрики огнем ясным горели!
– Если так дальше пойдет, матушка вы наша…
– Погибнем, истинно погибнем!
– Вразумите сынка своей властью! Остепените! Вон хоть и теантеры? На кой леший они ему сдались?
– Для услады мужеской, для усладушки… Артисточки-кисточки! Ягодки-блягодки… уж прости, господи, за сквернословие!
Господь прощал, прощала обласканная всеми и благодетельница. Утешая ее, Назаров соловьем клязьминским пел:
– И-и, все образуется! Мы-то разве не видим, мы-то разве не держим фабрики в своих руках… в ваших, почитай, матушка, в ваших дражайших…
Вот в такое-то соловьиное время прямо на дом из Орехова и принесли фискальную телеграмму:
МАНУФАКТУР-ПРАВИТЕЛЬНИЦЕ МОРОЗОВОЙ И ПРЕБЫВАЮЩЕМУ ТАМ НАЗАРОВУ РЕВИЗОРИХА И САМОЛИЧНО ОСТАНОВИЛА ЦЕХ КАРАУЛ ПОГИБАЕМ.
Нельзя сказать, чтобы Севастея сильно уж своеволила. Но ее должность – цехового контролера – позволяла держать в божьем страхе не только рабочих, но и самих мастеров. Собственно, должность зависела от человека, а человеком она была въедливым. Пайщики, в том числе и Мария Федоровна, попросту забывали, что от ее зоркого глаза зависит купля-продажа морозовских мануфактур. Конкуренты на пятки наступали. Чего стоила одна московская, Прохоровская, фабрика, которую в народе называли Трехгоркой! Прохоров позже Морозовых начал свое текстильное дело, но делал его с умом. Савва Тимофеевич ценил этого хваткого человека, в то же время и оглядывался. В купеческом деле не зевай. Потому и прилетел к матушке по первому знаку, швырнул телеграмму на стол:
– Раньше слову доверяли, а теперь телеграфу! И кто его только выдумал?
– Это уж тебе лучше знать, ученый ты купчина!.. – не осталась в долгу и матушка, тем более что советчики-соглядатаи ее подзуживали.
– Ладно, разберусь на месте, – не стал он обострять отношения, сразу же поспешил на вокзал.
В Орехове дела складывались даже хуже, чем он предполагал. Мастера не дураки, кого кулаком, кого посулом заставили держать свою сторону. Попахивало забастовкой. Ведь и телеграмму-то с намеренным запозданием отбили. Объяснение чин чином, мол, не хотели по пустякам беспокоить. Главный, отделочный, цех два дня уже простаивал. Убытки, убытки! Матушкины прихлебатели с совещания следом примчались, но только вносили сутолоку и неразбериху. Назаровы и Кондратьевы, как-никак тоже пайщики, охали да по христопродажному обычаю ахали:
– И как теперь перед благодетельницей отчитываться будем?
– Позор-то, гли-ка какой!
А то, что ревизориха не выпустила из ворот явно ущербные «штуки», во внимание не принимали.
Выпусти, так конкуренты обхохотались бы. До чего дожил Морозов! Не злой мужик Прохоров, а тоже на своей Трехгорке руками бы бока подпер: «Меня поперед пропускаешь, а, Савва Тимофеевич?»
Дело известно – на радость конкуренту. Ведь сказано: не зевай!
Настоящей забастовки еще не было, но уже какой-то комитет успели сварганить. Кто прошлые обиды вспоминал, кто по дурости. Власть хозяйская, да хозяев-то многовато…
Конечно, для того и создавали паевое товарищество, чтобы, на случай какой катавасии, сообща рублем отбиваться. Но пайщики и не думали за простой расплачиваться своим рублем. Хуже того, на праздники сумятица вышла, и рабочие не получили не только наградных, но и самой мизерной зарплаты. Святая Троица грядет, а выпить не на что! В голосах послышались отзвуки пятнадцатилетней забастовки:
– На кой ляд останавливать главный цех?
– Детишки не кормлены…
– Нутро опять же сухим огнем горит!
– Хозяину что, поди с утра помолился…
– Опохмелился, да-да…
С этим спорить не приходилось: было дело по утренней горячности.
Савва Тимофеевич осмотрел забракованные «штуки». Не поспоришь: пока отсутствовал, вместо миткаля и вельвета портянки гнали. На случай войны, что ли? Так на военных заказах никогда не наживался.
В церквях звонили, Святую Троицу славить призывали. А народ не расходился, гужевался у ворот фабрики. Хозяин! Делай же что-нибудь!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.