Автор книги: Борис Чичерин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 45 страниц)
Старость
Когда я, подавши в отставку, вернулся в Караул, я почувствовал, что у меня как будто гора свалилась с плеч. Полтора года постоянных, напряженных, большею частью мелочных и притом необычных занятий сильно меня утомили. Я ощущал потребность более или менее продолжительного отдыха и даже с некоторым ужасом видел перед собою необходимость опять приняться за ту же лямку. К тому же обстоятельства сложились так, что мое служебное положение сделалось крайне затруднительным и тяжелым. Полтора года тому назад я вступал на новое для меня поприще с готовностью работать изо всех сил, полный надежды на возможность принести некоторую пользу. После ужасного события 1 марта состояние России, казалось, требовало, чтобы все любящие свое отечество, все честные граждане приложили руку к общественному делу. Правительство нуждалось в опоре, общество нуждалось в деятелях. Можно было думать, что сам новый царь, неопытный и потрясенный страшною катастрофою, но исполненный самых чистых намерений и нравственных побуждений, окажет сочувствие и поддержку всякому искреннему стремлению, всякому добросовестному труду. Скоро, однако, пришлось во всем этом разочароваться. Оказалось, что правительство вовсе не нуждается в порядочных людях. Перевес получили самые темные и вредные личности. В журнализме царил Катков, который один пользовался вниманием государя. Личною инициативою царя граф Толстой был выдвинут из тьмы, в которую заслуженно был погружен, он был поставлен во главе управления. Ничтожному и раболепному Делянову было вверено народное просвещение в России. Моя отставка показала, что самые человеческие отношения были чужды новому монарху. Я был уволен по неизвестным мне наветам, без объявления вины. В этом случае нельзя было даже сослаться на влияние графа Толстого или князя Долгорукого, ибо во время получения моего оправдательного письма оба были в отпуску. И, несмотря на мое заявление, что я вины за собою не знаю, несмотря на прежние мои отношения к покойному наследнику, на имя, приобретенное литературными трудами и учебным поприщем, я не удостоился даже ответа и был просто уволен.
При таких условиях я был рад, что мне возвращается свобода. Оставаться московским городским головой в виду враждебных мне властей, не имея поддержки в обществе, в сущности равнодушном к общественному делу, привыкшем к раболепной покорности и пугающемся всякой угрозы, было немыслимо. Это была бы бесплодная трата сил в мелочной борьбе, без всякой возможности исхода. Такая перспектива не представляла ничего привлекательного. Теперь же я возвращался к мирной деревенской жизни, к своим любимым занятиям, к привычной деятельности на научном поприще. Пожив некоторое время в деревне, я говорил жене, что чувствую себя точно мышь, удалившаяся от света[183]183
Намек на известную басню Ж. Лафонтена (1621–1695): «La rat qui s’est retire du monde» («Крыса, удалившаяся от мира»).
[Закрыть], которая наслаждается обитаемым ею сыром и знать не хочет того, что делается кругом.
В моих бумагах сохранилось начало недоконченного письма к Дмитриеву, в котором я выражал это настроение. Дмитриев был очень опечален моей отставкою и писал мне, между прочим, что в наши лета трудно уходить восвояси. Я отвечал: «Не знаю, любезный друг, отчего ты находишь, что в наши лета трудно уходить восвояси. Я нахожу, напротив, что это очень легко и приятно. В молодости человек рвется к деятельности и, пожалуй, мечтает о карьере; а в наши лета он успел создать себе внутреннюю жизнь, которая наполняет его существование. Когда есть природа, семья, друзья и книги, без остального можно обойтись. Трудно не уходить восвояси, трудно тянуть лямку при существующих условиях, когда не знаешь, на кого опереться, а еще чаще знаешь, что положительно не на кого опереться. Воображать, что при такой обстановке сам по себе можешь принести пользу, это, друг мой, чистое самообольщение. Кто примыкает к вредному направлению и поддерживает его своим нравственным авторитетом, тот приносит не пользу, а вред. Как ни старайся порядочный человек пристегнуться к этой колеснице, рано или поздно он все-таки должен будет уйти, именно потому, что он порядочный человек»…
Я не продолжал письма, вероятно из опасения, чтобы Дмитриев не принял на свой счет этих намеков. Он был тогда еще попечителем Петербургского учебного округа, следовательно, одним из видных колес той правительственной колесницы, на которую я нападал. Вскоре он действительно должен был оставить свое место. Для меня научная работа, кроме личного призвания, имела и ту громадную выгоду, что она ставила меня в положение совершенно независимое от всяких политических созвездий. Возносясь в чисто умственную область, я не знал ни гнусного правительства, ни раболепного общества. И я принялся за работу с своим прежним жаром. Целый год провел я таким образом в деревенской тиши, среди поэтических впечатлений любимой мною природы, при самой счастливой семейной обстановке.
Но и на этот раз провидению не угодно было продлить эту мирную и уединенную жизнь. Именно в ту пору, когда человек уходит восвояси, он всеми силами души привязывается к тому, что составляет прелесть и счастие домашнего очага, и здесь-то нежданным ударом у меня вдруг все рушилось. Нас постигло горе, более жестокое, нежели все предыдущие.
Радостью нашей семейной жизни, солнышком, ее озаряющим, была маленькая дочка[184]184
Ульяна Чичерина родилась в 1877 г., умерла в 1884 г.
[Закрыть], родившаяся после смерти первых двух детей. Ей было около семи лет, и чем более она росла и развивалась, тем крепче мы к ней привязывались, тем более мы любовались и ее детскою прелестью и ее душевною красотою. Да простит читатель отцовскому чувству, изливающемуся в этих строках. Поныне еще, по прошествии десяти лет, я не могу об ней вспомнить без жгучей боли и без горьких слез. Чистый ее образ восстает в моей душе в неизгладимых чертах, и я должен его изобразить так как я его вижу и чувствую […]
Вдруг нежданно, негаданно налетела страшная болезнь, которая унесла ее в несколько дней. В начале сентября 1884 года я вернулся из Малороссии, с хозяйственной поездки, которою я остался совершенно удовлетворен. Мне казалось, что можно без особенного стеснения устроить свою жизнь. Жена и дочь были здоровы. Мы втроем делали прогулки по лесу, готовились тихо и мирно провести осенние месяцы. Ни о каких заразных болезнях в окрестностях не было слышно, как вдруг у Уленьки заболело горло: оказался дифтерит! Лечение нашего земского врача не помогало; выписали доктора из Тамбова. Скоро пришлось выписать другого, чтобы сделать трахеотомию. Во время операции я держал ноги своего ребенка. Что я испытывал в эти минуты, пересказать невозможно; они стоят десятка лет жизни. Почувствовав освобожденное дыхание, она приподнялась и, сидя на операционном столике, уже без голоса, но с радостным лицом, указала через окно на любимую собаку, которая лежала на дворе. Ей дали полрюмки вина, и она с прелестною улыбкой, кивнув головой докторам, сделала знак, что пьет за их здоровье. Луч надежды промелькнул в моей душе. Но это был только мимолетный луч. Дифтерит пошел вглубь. Доктор вытащил громадную пленку, но и это не помогло. Ее стало душить. Не будучи в состоянии говорить, она попросила бумажку и четкими словами написала: «я умру»! Мать старалась ее утешить, говорила, что если богу угодно будет взять ее к себе, то у него ей будет хорошо, и все мы там соединимся. Она с сияющим лицом кивнула головкой в знак, что она это понимает. Сознательно и спокойно отходило в вечность кроткое дитя. Перед смертью она нас благословила и тихо отдала богу свою душу, напутствуемая прощальными словами и молитвами родителей, пораженных в самом корне жизни, в самых глубоких своих чувствах, в самых святых своих привязанностях.
В третий и последний раз я взял на руки маленький обитый белым атласом гробик и понес его в церковь, а оттуда на семейный погост, где он был опущен в землю с другими детьми, рядом и с моими родителями, в ожидании той поры, когда и нам дано будет успокоиться там непробудным сном. Опять, и на этот раз уже окончательно, мы с женою остались одни на земле […][185]185
Пропущен абзац в издании 1934 г. под редакцией М.Я. Цявловского
[Закрыть]
Этот удар сломил меня окончательно. С тех пор я уже не поднимался. Всякие надежды на счастье, всякое стремление к деятельности исчезли. Душевные силы были подорваны в самом корне. С тех пор я живу, покорно ожидая, когда богу угодно будет призвать меня к себе, продолжая работать по мере сил и стараясь по возможности облегчить наложенный на нас крест с той, которой суждено было делить со мной все радости и горе. Еще в цвете лет я мечтал о старости, как о ясной поре жизни, когда утихают все житейские волнения и страсти и все кругом представляется как бы облитое теплыми лучами заходящего солнца, любуясь которыми, человек тихо и незаметно достигает конца своего земного пути. Такова должна быть старость при нормальных условиях человеческого существования; но она не дана тому, у кого с корнем вырвана живая часть его сердца и кому приходится кончать свой век сторожем кладбища. Можно счастливо жить, не имея детей; но остаться на старости лет без детей, это едва ли не самое тяжелое, что может постигнуть человека на земле.
Все, что я видел вокруг себя, не могло ни ободрить меня, ни утешить. Наравне с семьей, а может быть и более я люблю отечество, и в каком же положении оно находилось? В молодости я застал его под гнетом Николаевского деспотизма. Давление было страшное, всякая независимость преследовалась неумолимо. Но несмотря на то, в обществе сохранились живые силы и неугомонные надежды. Лучшие люди того времени верили в мысль, в свободу, в просвещение, и дружными рядами работали для будущего. Ожидания их наконец сбылись: давящий их гнет рухнул в сознании своего бессилия; открылись новые поприща, на которые все ринулись, полные веры, под обаянием совершающихся событий. Нам довелось быть свидетелями величайших преобразований, какие испытывала на себе русская земля: одним законодательным актом дарована была свобода двадцати миллионам крепостных людей; в первый раз со времени ее существования в России водворилось правосудие; организовано было местное самоуправление; явилась неизвестная прежде свобода печати; страна покрылась сетью железных дорог, Россия, можно сказать, обновилась вся, как бы в купели живой воды, бьющей из вечных источников свободы и правды. Вспоминая прежнее время, едва верилось, что живешь в той же земле. И к чему все это наконец привело? Вместо новых, свежих сил для открывшихся всюду новых поприщ, оказалось умственное, нравственное и материальное оскудение. Независимые и образованные люди исчезли; пошлость царит всюду. Печать извратилась и изолгалась в конец; таланты все вымерли или заглохли. Правительство наполняется отребьем общества; все раболепное, низкопоклонное, бездарное лезет вверх и приобретает силу. Ложь господствует во всех сферах. Самые нелепые меры принимаются отуманенною властью, не имеющею ни мысли, ни совести, и расшатанное, опошлевшее общество не только не поднимает против них голоса, а, напротив, готово им рукоплескать. И чем дальше мы идем, тем гуще и безотраднее становится окружающая нас тьма. Что готовит нам будущее, – известно одному богу.
История расскажет поучительную повесть реакционных мер царствования Александра III. Если бы мы не были им свидетелями, мы едва ли бы могли верить, что все это происходило именно так, как это было на деле.
Первый удар постиг университеты. Давно уже Катков вел против них бесстыдный поход, который, наконец, увенчался успехом. Всегда покорный силе, Делянов внес в Государственный совет проект устава, отнимавший у университетских корпораций всякие права как по выборам, так и по экзаменам. Этим университеты низводились на степень чисто бюрократических учреждений. Однако в Государственном совете этот проект встретил сильный отпор: значительное большинство высказалось против. Сам Победоносцев, хорошо понимавший всю нелепость предлагаемой меры и весь вред, который она могла нанести русскому просвещению, ратовал за сохранение старого устава. Даже настояния Каткова не могли его поколебать. Но Делянов приехал к нему плакаться, и ему, как он сам говорил, стало жаль старика. В сущности, он верно расчел, что ему выгоднее и покойнее быть в союзе с имеющими силу, и он решился изменить делу. Видя колебания государя, он посоветовал ему окончательно обсудить вопрос в совещании, составленном из немногих доверенных лиц. Победоносцеву было хорошо известно, что Государственный совет, как высшее законодательное учреждение в империи, установлен самою самодержавною властью именно для того, чтобы изъять монарха из-под влияния отдельных личностей и мелких стачек. Государь может не согласиться с мнением большинства; его собственные убеждения не связаны постановлениями совета. Но когда у него нет определенного мнения, голос высшего учреждения в государстве служит ему точкой опоры; утвердить его, значит оказать ему уважение. Переносить же дело из Государственного совета на обсуждение немногих лиц есть прямо выражение недоверия; это – публичное оскорбление, нанесенное первому учреждению в государстве. Между тем, именно на это бил Победоносцев, даже вопреки собственным убеждениям. Изменяя себе, жертвуя интересами русского просвещения для чисто личных видов, он бросал тень на самого государя. И дело было подстроено так, что во время совещания все видные защитники старого устава находились в отсутствии. И Бунге, и барон Николаи были в отпуску. Совещание составилось из Делянова, графа Толстого и всегда следовавшего за ним Островского. Мнимым противником нововведения явился только сам предатель Победоносцев. После совещания государь ему прямо сказал, что когда все против его одного, то он, разумеется, должен с ними согласиться. Штука была сыграна; устав был утвержден в том виде, как он был представлен Деляновым. Катков торжествовал полную победу.
Безобразнее этой меры ничего нельзя было придумать.
Лишение университетов всяких корпоративных прав не имело ни теоретического, ни практического оправдания. Противники самоуправления представляли выборное начало плодом либеральных стремлений шестидесятых годов: между тем, в действительности, и Александровские уставы 1804 года, и даже Николаевский устав 1835 года предоставляли университетам право выбирать ректора и деканов. Только в 1848 году, в самый разгар реакции, в то время, как русские университеты как бы в наказание за революционные движения Западной Европы были подвергнуты огульной опале и число студентов ограничено тремястами, правительство взяло на себя назначение ректора.
Таким образом, искони корпоративные права присваивались русским университетам, что хорошо было известно тем, которые вели против них кампанию, хотя они намеренно представляли дело в ложном свете. Эти права вытекают из самого назначения университетов, как высших центров науки и преподавания. Профессора не чиновники, исполняющие приказания начальства. Они преподают то, что они добыли собственным трудом и собственными убеждениями. Поэтому за ними всегда признается более или менее независимое положение, которое и выражается в корпоративном устройстве. Конечно, этим можно злоупотреблять. Университеты могут выбирать людей с крайним направлением, враждебных существующему государственному строю. Но само правительство, отменившее все права, позаботилось о том, чтобы устранить подобные нарекания. Предоставив себе назначение ректора и деканов, оно во всех университетах, от первого до последнего, назначило тех же самых лиц, которые были уже выбраны. Спрашивается: зачем же нужно было производить такой коренной переворот? Значит, все выбранные лица были достойны доверия; чем же вызывались чрезвычайные меры?
Другая реформа была еще безобразнее. Вместо факультетских экзаменов введены были государственные экзамены в особых правительственных комиссиях. Такая перемена могла вызываться требованием более образованных чиновников и недоверием к университетским испытаниям. В действительности, однако, ничего подобного не было и не могло быть. Русское правительство вовсе не нуждалось в образованных людях; оно, напротив, оказывало им полное презрение. Любой гвардейский офицер, совершенно непричастный просвещению, мог с успехом претендовать на высшие места в государстве. Совершив такое преобразование, министерство не подумало даже о том, что для государственных экзаменов нужны программы, необходимы учебники, которых у нас не было. Кроме самих преподавателей, некого было даже назначить экзаменаторами. Когда пришлось прилагать новый закон на практике, все стали в тупик. Надобно было опять прибегнуть к всеведущему, всемогущему Каткову. Его клевреты принялись за работу, и после двухлетних недоумений была наконец выработана такая безобразная программа, от которой все университеты пришли в ужас. Со всех сторон посыпались возражения. Сам недогадливый армянин Делянов, как называл его Дмитриев, смутился и нарядил комиссию для рассмотрения дела. Однако его колебаниям скоро был положен конец. Я слышал по этому поводу анекдот, живо рисующий лица и тогдашнее положение. Однажды директор департамента Аничков сидит за своим столом в министерстве. Вдруг дверь с шумом отворяется, влетает Катков и, даже не поздоровавшись, поднявши руку, начинает кричать: «Что вы делаете? Вы учредили комиссию для разбора возражений против программы. Это – измена; я доложу об этом государю императору». Напрасно Аничков старался его успокоить, уверяя, что он тут не при чем; Катков продолжал бесноваться, до тех пор пока пришли доложить, что приехал Делянов. Тогда он мигом устремился в кабинет министра, запер изнутри дверь на ключ и через четверть часа вышел с торжествующим лицом, неся в руках бумагу, приписывающую отмену комиссии и введение новой программы без изменений. Так у нас управляли русским юношеством и народным просвещением. Мудрено ли, что одно сбивалось с толку, а другое угасало.
Все это, однако, не послужило ни к чему. Пресловутая программа произвела только невообразимый сумбур, в котором ни профессора, ни студенты не могли найтись. Пришлось волею или неволею возвращаться к старому порядку курсовых экзаменов по тетрадкам профессоров. Сначала они введены были для перехода со второго курса на третий, а потом и для перехода с первого на второй. Только студенты третьих курсов остались без испытаний.
Спрашивается: для кого и для чего нужна такая ломка, в жертву которой принесены были несколько поколений учащейся молодежи? Она требовалась единственно затем, чтобы удовлетворить мести журналиста, который не мог простить Московскому университету его оппозиции наглым его притязаниям и хотел из-за журнального стола самовластно управлять министерством. И все это совершалось под омерзительною личиною свободы преподавания и любви к просвещению!
Но всего, может быть, печальнее та покорность, с которою все это было принято обществом и университетами. Протеста, даже самого умеренного, не последовало ниоткуда. Сколько мне известно, из всех профессоров, вновь назначенных в ректоры и деканы, один только бывший ректор Харьковского университета, Цехановецкий, отказался и уехал в отпуск за границу. Остальные все, не обинуясь, приняли новые должности. Для русского человека променять общественное положение на чиновничье, из выборного представителя корпорации превратиться в правительственного агента ровно ничего не значит. Мало того: самая учащаяся молодежь, недавно еще волновавшаяся по пустякам, устроила празднество в честь государя и после постигшего университеты разгрома сделала ему восторженную овацию. Перед тем царская фамилия ездила, по обыкновению, в Финляндские шхеры и заезжала в Гельсингфорс. Там студенты устроили в честь его концерт, что было совершенно уместно, ибо Гельсингфорский университет, один среди развалин, остался цел и невредим. Мой шурин Капнист, попечитель Московского учебного округа, задумал то же самое учинить в Москве. Как представитель правительства, он думал этим способом показать государю Московский университет в выгодном свете и задобрить его в пользу заподозренного учреждения. Государь, после некоторых колебаний, согласился наконец поехать. Концерт удался как нельзя лучше; овация была громадная, восторг неописанный. Все ликовали, ожидая каких-то необыкновенных благ, которые не последовали, а те немногие, которые считали неприличными подобные демонстрации, после того как университеты лишены были всяких прав и низведены на степень бюрократических канцелярий, признавались озлобленными людьми и врагами общественного порядка. Как собачка, которую хозяин высек без всякой причины, университет приходил лизать руку, от которой он получил незаслуженную кару. После этого, как не сказать, что такое общество заслуживает такого управления? Помнится, однако, что были государи, которые старались общество поднять и облагородить; ныне стремятся единственно к тому, чтобы его опошлить и унизить.
Не менее любопытным примером способов действия нашего управления может служить случившаяся почти в то же время история Московских городских рядов. Она характеризует отношения правительства к городскому обществу.
Вопрос о перестройке старых городских рядов, которые были безобразны и неудобны, возник уже давно. Когда я был головою, об этом был представлен проект в министерство внутренних дел; но там он затормозился. Главное затруднение при ведении этого дела состояло в том, что собственниками лавок были их владельцы; на это они имеют неоспоримые документы. Чтобы совершить перестройку, надобно было всех их привести к соглашению, а это было дело не легкое. Оно тянулось несколько лет; однако удалось наконец составить из них общество, в которое многочисленные пайщики вошли каждый со своим владением. На этом и был основан посланный в министерство проект. Но министерство почему-то вообразило, что собственником земли, находящейся под лавками, непременно должен быть город, и требовало, чтобы он отыскал свои права. В этих видах проект был возвращен Думе во время моего управления. Мы всячески старались открыть неуловимые документы, рылись в архивах, обращались к Забелину, как главному знатоку московских древностей, и все напрасно. Единственно, на что мы могли претендовать, была собственность проходов. На этом вопрос и остановился, когда я вышел в отставку. Князь Долгорукий, который во всяком деле имел в виду только прославление самого себя, хотел воспользоваться междуцарствием, чтобы двинуть перестройку по собственному почину. Он прислал в Думу бумагу, требуя, чтобы она взяла это дело в свои руки. Дума отвечала, что она не может этого сделать, ибо ряды составляют частное владение, для перестройки которого уже образовалось акционерное общество. Тогда рассерженный генерал-губернатор назначил от своего имени комиссию для осмотра строения; в нее не были даже призваны архитекторы Думы, под ведением которой оно состояло. Комиссия, исполняя данные ей приказания, нашла, что строение опасно, и князь Долгорукий, в силу полномочий, данных ему Положением об охране, приказал его закрыть к 1 октября, а сам уехал в отпуск за границу.
Это было нечто чудовищное во всех отношениях. Ряды состояли в ведении города, и генерал-губернатор не имел ни малейшего права ими распоряжаться. Положение об охране, на которое он ссылался, касалось политических преступников, а вовсе не городских строений, хотя на практике оно нередко применялось в обеих столицах и к мостовым, и к извозчикам, и ко всему на свете. Фактически строение вовсе не грозило опасностью и с небольшими поправками легко могло простоять еще лет пятьдесят. Закрытие его через два месяца, без всякой подготовки, не только нарушало самые существенные интересы владельцев, но многим грозило неминуемым разорением.
Московские купцы переполошились. Алексеев, который в то время был уже головой, принялся хлопотать об отмене распоряжения. От рядовых торговцев послана была просьба на имя государя. Найденов, со своей стороны, обратился к Победоносцеву, с которым он был в сношениях по Добровольному флоту. Наконец, Алексеев получил из Петербурга телеграмму от Рихтера с приглашением немедленно приехать. Когда он явился во дворец, Рихтер спросил его, отчего нет просьбы от городского управления для подкрепления прошения торговцев. Алексеев отвечал, что так как Дума здесь в стороне, то они не считали нужным этого делать, но что удовлетворить этому требованию очень легко. Он тут же написал просьбу, а Рихтер при нем понес ее государю. Вернувшись, он сказал, что дело будет улажено. Алексеев, от которого я слышал весь этот рассказ, возвратился в Москву успокоенный и объявил торговцам о результате своей поездки. Все думали, что этим вопрос и кончится, и никто уже не заботился о приготовлении новых помещений на случай закрытия рядов.
Но хозяин распорядился без своего приказчика, а это в самодержавном правлении бывает так же неверно, как и в частном хозяйстве. В это время граф Толстой был в отпуску. В сентябре он из деревни возвращался в Петербург. Перфильев, который в отсутствии генерал-губернатора управлял Москвою, ожидал его с нетерпением. Положение его было весьма затруднительное. С одной стороны, он вполне понимал все безумие и беззаконие этой меры; с другой стороны, он не мог ослушаться формального приказания генерал-губернатора. Поэтому ему было очень важно заручиться мнением министра. Но и граф Толстой не любил брать на себя ответственности. Сваливать всякое щекотливое дело на подчиненных было одною из главных задач его политики, а когда он хотел ускользнуть, уловить его было трудно. Еще до его приезда в Москву к Перфильеву явился чиновник с извещением, что министр не желает никакой встречи на железной дороге. Перфильев отправился в гостиницу Дрезден, где граф Толстой остановился на одни сутки; ему сказали, что министр не приказал никого принимать. Вторичное посещение имело тот же результат. Тогда Перфильев решился ехать провожать министра при отъезде его в Петербург, пользуясь тем, что на этот счет не было сделано никакого распоряжения. Действительно, он застал графа Толстого, расхаживающего в одиночестве в императорских комнатах. Государственный сановник был застигнут врасплох. Однако он тут же нашелся. Он немедленно послал Перфильева пригласить обер-полицеймейстера Козлова, который находился на дебаркадере, уверяя, что тот обидится, если его не позовут. Когда же оба пришли, министр начал рассыпаться с ними в любезностях, без умолку говорил о разных предметах, не давая им вставить ни слова. В это время послышался звонок; он поспешно пожал им руки и, не давая им опомниться, убежал, оставив Перфильева в полном недоумении. Это была сцена из водевиля. Так решилась судьба многих людей.
Приезд министра в Петербург разом повернул все дело. Поддерживая во всех случаях и во что бы то ни стало авторитет власти, он не мог допустить, чтобы городское управление взяло верх над генерал-губернатором, хотя бы для этого надобно было пожертвовать и законом, и совестью, и благосостоянием граждан. Из Петербурга послан был техник для осмотра рядов. Я думал, что по обыкновению ему приказано было найти их опасными, и он, как чиновник, исполнил это поручение. Но Алексеев уверял меня, что видел поданное техником донесение; в нем ряды, при небольших поправках, признавались совершенно безопасными. И несмотря на это, вышло высочайшее повеление, которым решение генерал-губернатора признавалось законным и правильным. 1 октября ряды были закрыты. Торговцы, не ожидавшие такой катастрофы, были выброшены на улицу. Многие из них были совершенно разорены; купец Солодовников в отчаянии зарезался в Архангельском соборе. Кровь его вопиет против всех участников в этом возмутительном деле.
Такой исход не мог быть приятен и самим властям, совершившим разгром. Генерал-губернатор вернулся из-за границы мрачнее ночи. Перфильеву и Козлову сильно от него досталось. Вскоре оба оставили свои должности и получили звание почетных опекунов. Тем все и кончилось.[186]186
В 1860 г. Московским генерал-губернатором был возбужден вопрос о сносе пришедшего в ветхость Гостиного двора, построенного в 1805 г. по плану Гваренги; дело тянулось до 1886 г., когда на общем собрании лавковладельцев Верхних торговых рядов, созванном по инициативе городского головы Н. А. Алексеева, избран был особый комитет, которому была поручена выработка устава, имеющего образоваться акционерного общества и финансового плана постройки. Когда О-во Верхних торговых рядов сконструировалось, 20 сентября 1889 г. началась сломка прежних рядов, а 21 мая 1890 г. состоялась уже закладка новых, которые окончательно были отстроены к 1893 г., когда временные железные ряды, в которых производилась торговля во время стройки, были перенесены на Болотную площадь.
[Закрыть]
Когда таким образом поступали с массами ни в чем неповинных людей, то чего же мог ожидать отдельный человек. В этом отношении весьма любопытным эпизодом было дело Дервиза; оно, может быть, яснее всего характеризует нравственный уровень тех, кому вверено было управление Россией.
Известный богач Павел Григорьевич фон-Дервиз, строитель Рязанской, Козловской и Курско-Киевской железных дорог, можно сказать, зачинатель частного железнодорожного дела в России, оставил после своей смерти вдову и двух сыновей, из которых старший был уже совершеннолетний, а младший состоял еще под попечительством. У старика Дервиза был брат, Дмитрий Григорьевич, горбун, имевший репутацию человека очень умного, но лукавого и неуживчивого. Некогда он был видным деятелем в министерстве юстиции, затем был сделан сенатором и, наконец, членом Государственного совета. По близости к брату он участвовал в его железнодорожных предприятиях и давал на них свои значительные капиталы. После смерти старика Дервиза во главе Козловской дороги стоял бывший его правою рукою И. Е. Ададуров, с которым Дмитрий Григорьевич был в ссоре. Он хотел прижать Ададурова внезапным требованием денег; но у последнего был неисчерпаемый источник в состоянии молодого Дервиза, который, зная его отношения к отцу, поддерживал его против дяди. Потребовалось положить этому конец, взявши племянника под опеку. Сделать это было не трудно. Дмитрий Григорьевич фон-Дервиз был товарищ по Училищу правоведения и близкий приятель министра юстиции Манассеина, а высшее управление правосудием продолжало, как и встарь, служить орудием всякой неправды. Идти в этом деле законным путем было невозможно. Молодой Дервиз был дворянин Рязанской губернии, а по закону для учреждения над ним опеки надобно было обратиться в депутатское собрание. Там немедленно обнаружилась бы вся гнусность этой интриги. Но если трудно было провести представителей сословия, то ничего не стоило провести государя и выхлопотать высочайшее повеление. Так и было сделано. Манассеин представил, что молодой Дервиз расточает за границей огромные, приобретенные в России капиталы и ведет к разорению несовершеннолетнего брата. Были даже намеки, что деньги идут на нигилистов. Однако, государь не решился прямо подписать указ; но вместо обращения дела к законному ходу он приказал рассмотреть его в комитете министров. Собрался весь сонм правителей государства. По высочайшей воле они становились судьями личности и собственности русского гражданина. Всем им и прежде всего сидевшему тут Победоносцеву и представлявшему дело министру юстиции было хорошо известно, что первое требование правосудия, даже по русским законам, состоит в том, чтобы дать обвиняемому возможность защищаться. Между тем, не только от Дервиза не было потребовано объяснения, но ему не было даже предъявлено обвинение; не было допрошено и ближайшее к нему лицо, его мать, попечительница младшего брата. Из всех присутствующих один Абаза, к его чести, заметил, что следовало бы предварительно допросить обвиняемого. На это остальные возразили, что если министр юстиции представляет о необходимости наложения опеки, то без сомнения он имеет уже все нужные сведения, и ему надобно верить; все, не обинуясь, подписали согласно с мнением министра постановление, которое и было утверждено государем. Русский дворянин лишен был гражданских прав и подвергнут позорному наказанию, не имея даже возможности сказать слово в свое оправдание, притом по такому делу, которое в сущности не составляло никакого преступления, ибо, тратя деньги, унаследованные от отца, Дервиз пользовался только неотъемлемо принадлежащим ему правом собственности. Наложение опеки есть крайний случай, при значительных долгах и разорении семейства, чего здесь не было и в помине. Согласно с постановлением комитета министров, назначен был и опекун, другой товарищ и приятель Манассеина, сенатор Коробьин, которому совершенно неожиданно свалилось с неба тридцать тысяч рублей в год за опекунское управление колоссальными капиталами. Все поздравляли его с таким радостным событием. Штука удалась как нельзя лучше; дядя торжествовал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.