Автор книги: Дебора Фельдман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
– У Гитлера были куриные лапы, знаешь ли, – замечает Баби. – Вот почему он никогда не снимал обувь. Чтобы никто не увидел, что он был шейд – призрак[138]138
Демон (идиш). В еврейском фольклоре у демонов куриные лапы.
[Закрыть].
Своими заскорузлыми от многих лет домашней работы пальцами она отскребает со дна чугунной сковороды пригоревшие остатки куриного фрикасе. Не думаю, что этот мир – настолько примитивное место, что плохие люди в нем отмечены уродствами, выдающими в них злодеев. Это не так работает. Злодеи такие же, как мы. Нельзя просто снять с них ботинки и узнать истину.
В школе мы учим, что Бог ниспослал Гитлера, чтобы наказать евреев за просвещение. Он пришел, чтобы вылущить нас, чтобы уничтожить всех ассимилировавшихся евреев, всех фрайе йидн[139]139
Свободные евреи (идиш).
[Закрыть], которые сочли, что могут освободиться от бремени избранности. Теперь мы искупаем их грехи.
Первый и величайший Сатмарский Ребе сказал, что если мы станем образцовыми евреями, прямо как в старину, то бедствий, подобных холокосту, больше не случится, потому что Бог будет доволен нами. Но разве мы можем задобрить его всякими пустяками, колготками потолще, юбками подлиннее? Неужели этого достаточно, чтобы порадовать Бога?
Баби говорит, что такое все равно может случиться. Она говорит, что людям невдомек, но подобное холокосту происходит с евреями уже много веков, каждые пятьдесят лет или около того. Судя по графику, с нами вот-вот снова что-то случится, говорит она. Погромы, Крестовые походы, инквизиция – все одно. Глупо считать, что мы на что-то влияем, говорит она. Но она не говорит об этом в присутствии Зейде, который уверен, что Сатмарский Ребе может спасти нас от чего угодно. Все-таки Ребе и сам чудесным образом спасся из концлагерей, и теперь мы каждый год отмечаем этот день как праздник.
Баби говорит, что все ненавидят евреев, даже те, что убеждают в обратном. Таким уж Бог создал этот мир, говорит она, это не их вина. Она велит мне никогда не верить гою, не важно, насколько добрым он кажется.
Так странно представлять, что куча людей, которых я никогда не видела, уже ненавидит меня, хотя я так юна и ничего еще не сделала. Моя мать теперь гойка. Значит ли это, что она в их числе? Она тоже меня ненавидит?
Баби усмехается над моим вопросом. Еврею никогда не стать гоем, говорит она, даже если он изо всех сил попытается. Можно одеться иначе, говорить иначе, жить иначе, но еврейство – это то, что не сотрешь. Даже Гитлер это знал.
Ночью, когда улица затихает, я лежу без сна. Я складываю подушку пополам и прижимаю тугую сторону к животу, сворачиваясь вокруг нее всем телом. Я спрашиваю Бога, любит ли он меня. Пришлет ли он еще одного шейда, еще одного Гитлера, чтобы и меня убить? Он ли наслал ту боль, что гложет меня изнутри, или это проделки Сатаны?
Я чувствую себя нелюбимой. Не любимой родителями и теми, кто отвергает меня за то, что я их отпрыск, а еще тетками и кузинами, которые смотрят на меня свысока, потому что видят во мне свидетельство семейного скандала. Но сильнее всего я чувствую себя не любимой Богом, который оставил меня здесь и явно про меня забыл. Каков шанс, что я буду счастлива без Божьей любви?
Я засыпаю в обнимку с мокрой от слез подушкой, а перестук поездов надземки пронзает мой прерывистый сон. Когда офицеры в капюшонах и униформе СС мчат по Вильямсбургу на черных жеребцах, меня затягивает в толпу людей, пытающихся убежать от них, но внезапно я слышу отчетливый рокот вертолета и, взглянув вверх, вижу, что женщина, которую я считаю матерью, хочет меня спасти. И когда мы улетаем в сторону рассвета, я смотрю вниз на паникующий народ и наконец-то чувствую себя в полной безопасности.
Я просыпаюсь от звуков перебранки на улице. На будильнике три часа утра. В испуге я скатываюсь с кровати и спешу к окну. Баби и Зейде тоже просыпаются в комнате за стеной, и, высунув голову в оконную решетку, я вижу, что они тоже выглядывают в соседнее с моим окно. На улице мужчины, облаченные в белые пижамы и ночные тапочки, оголтело носятся по дороге с криками «Хаптс им! Хаптс им!»[140]140
Хватайте его! Хватайте его! (идиш)
[Закрыть].
Ловите его, кричат они, ловите чужака, который вломился к нам ночью. Они кричат на всю округу, и все больше и больше мужчин в пижамах выходит из домов, чтобы присоединиться к погоне.
– Что случилось? – спрашиваю я, глядя на Баби в соседнее окно.
– Они вломились в квартиру к миссис Дойч, нашей соседке, и забрали все ее серебро, – отвечает она, в смятении качая головой. – Шварцес[141]141
Черные (идиш).
[Закрыть], молодые; с Бродвея которые.
Она имеет в виду афроамериканский район по ту сторону железной дороги, где нам запрещено гулять. Надземка всегда играла роль барьера между нами и представителями других наций, которые населяют эту часть Бруклина, прорастая сквозь бетон заброшенных фабрик и складов словно сорняки. Вильямсбург так уродлив, говорит Баби, кто еще согласился бы жить тут, кроме бедноты?
Впрочем, евреям хорошо живется среди бедноты. Баби говорит, что считаться бедными и невежественными нам на руку, чтобы не вызывать у иноверцев зависть и неприязнь. В Европе, рассказывает она, гои обозлились на евреев, которые забыли свое место и разжились бо́льшим богатством и мудростью, чем их соседи-неевреи.
Я вижу шомрим[142]142
Шомрим – гражданский патруль, районные добровольческие дружины, состоящие из евреев.
[Закрыть] – дружинников из общины, которые подъезжают к соседнему дому в бронежилетах с неоновыми логотипами на спине и слезают со своих мотоциклов. Трое бородатых мужчин тащат за руки темнокожего подростка, и я вижу, как тяжело он висит между ними.
– Этому мальчику и четырнадцати-то нет! – говорит Баби, глядя на схваченного правонарушителя. – Чего ради ему приходится воровать, чтобы быть в банде? Ах, как печально, такие молодые и уже такие бедовые.
Патрульные из шомрим окружают дрожащего мальчишку. Я смотрю, как они безжалостно пинают его, пока он не начинает реветь и стонать: «Ничё я не делал, клянусь! Я ничё не делал!» Он снова и снова выкрикивает свое единственное оправдание, умоляя о пощаде.
Мужчины избивают его целую вечность.
– Думаешь, ты можешь прийти сюда и делать что хочешь? Куда делись твои друзья, а? – с издевкой интересуются они. – Думаешь, тебе можно притащить в этот район свой сброд? О нет, сюда нельзя. Нет, полицию мы вызывать не будем, мы сами разберемся с тобой, как никто другой, ясно тебе?
– Да, да, ясно… – воет пацан. – Пустите меня, пожалуйста, я ничё не делал!
– Если мы поймаем тут еще кого-нибудь из ваших, мы вас убьем, понятно тебе? Мы убьем вас! Расскажи это своим дружкам, скажи им, чтобы больше к нам не совались, а то мы устроим их черным душонкам настоящее чистилище.
Они отступают, и парень поднимается и убегает во тьму. Шомрим садятся на мотоциклы, оправляя свои блестящие жилеты. Проходит пятнадцать минут, и на улице снова мертвая тишина. Мне тошно.
Баби отходит от окна.
– Ах, мазл[143]143
Какое счастье, повезло (идиш).
[Закрыть], – говорит она, – как хорошо, что у нас есть своя полицейская охрана, ведь обычная полиция и орех с куста не поймает. Нам не на кого полагаться, Дворелех, – произносит она, глядя на меня, – только на самих себя. Не забывай об этом.
Я снова корю себя за то, что испытываю сочувствие в неподходящий момент. Мне не следует жалеть подростка, потому что он – враг. Мне стоило бы пожалеть бедную миссис Дойч, которая насмерть перепугалась и лишилась своего фамильного серебра. Все это я понимаю и все равно стираю стыдливую слезу с щеки. Хорошо, что в темноте этого никто не видит.
Отец топает по ступеням и громко стучит к нам в дверь.
– Мама! – зовет он, задыхаясь от восторга. – Ты видела? Видела, что случилось?
Когда Баби открывает дверь, я вижу отца в мятой грязной пижаме, его тело ходит ходуном, пока он переминается с одной босой ноги на другую.
– Я гнался за ними! – торжествующе объявляет он. – Я был там, когда их поймали.
Баби вздыхает:
– Но зачем же ты бегаешь без ботинок, Шия?
Кровь сочится из его пальцев на половик у двери, и отец выглядит рассеянно, лицо светится идиотическим энтузиазмом.
– Иди домой, Шия, – печально говорит Зейде. – Иди домой и ложись спать. – Он закрывает дверь у отца перед носом – аккуратно, едва ли не трепетно, а ладони его остаются на дверной ручке даже после того, как шаги отца затихают в холле.
Я стараюсь избегать отца. В какой-то мере я понимаю, что, дистанцируясь от него, я избегаю позора, связанного с его умственной отсталостью и чудачествами. Мне и так не по себе, когда мы с подружками гуляем в шабат и проходим мимо леди с капкейками на Хупер-стрит, у которой волосы растут из бородавок, или мимо Чокнутого Голли со стеклянным взглядом, который курит вонючие сигареты на углу Кип-стрит и Ли-авеню и странно подергивается. Девочки торопятся перейти дорогу, чтобы избежать встречи с ними, а я задумываюсь, что они бы сделали, если бы увидели моего отца, бредущего по Ли-авеню в их сторону. Возможно, они с ним уже сталкивались, не подозревая, кто он такой.
Больше всего меня злит то, что, похоже, все в этой жизни против меня. Мало мне разведенных родителей и матери-гойки, так еще и отец сумасшедший? Мои перспективы безнадежны, потому что, как бы я ни старалась быть безупречной и вписываться в окружение, мне никогда не избавиться от связи с ним.
Я не понимаю, как могу быть связана узами родства с этим человеком, на которого совсем не похожа, и абсолютно не понимаю, почему никто в нашей семье не пытается ему помочь, отправить его на лечение. Он просто разгуливает по округе и как-то добывает себе пропитание, позоря меня в процессе, и никого это не волнует.
Баби говорит, что проблемный ребенок – это наказание; Зейде говорит, что это испытание Божье. Решать эту проблему – значит избегать страдания, которое Бог счел для тебя заслуженным. А еще, говорит Баби, когда ты начинаешь разбираться, в чем суть этой проблемы, и навешиваешь на нее ярлыки, тут же все вокруг узнают, что эта проблема существует, и скажи-ка мне, говорит Баби, скажи, кто после этого захочет сыграть свадьбу с другими твоими детьми, если у тебя есть сын с подтвержденной врачами проблемой? Уж лучше не знать, говорит она. Лучше просто принять план Божий.
Они попытались по-своему извлечь выгоду из своей проблемы. Когда отцу исполнилось двадцать четыре года, а варианта для него у брачных посредников[144]144
В ортодоксальных общинах браки устраивают посредством сватовства, специальные посредники (шадханы) подбирают перспективные пары.
[Закрыть] так и не появилось, Баби и Зейде начали искать ему невесту за рубежом, надеясь найти малообеспеченную юную девушку, которая согласилась бы переехать в Америку ради перспективы жизни в достатке. Они подготовили отдельную семикомнатную квартиру на третьем этаже своего дома – и там было все: новый паркет и элегантные обои, мягкая мебель и роскошные ковры. Деньги проблемы не представляли: они предлагали оплатить свадьбу, расходы на переезд – все, что пожелает девушка. И нашли они мою мать, дочь обнищавшей разведенки, которая жила на иждивении у своего лондонского покровителя и училась в семинарии для еврейских девочек. Она ухватилась за шанс выбраться, переехать в другую страну, где ее ждали все мыслимые блага.
До меня Баби и Зейде думали, что закончили с воспитанием детей, но, когда брак моих родителей начал рушиться вскоре после моего рождения и мать сбежала, чтобы исполнить свою мечту о высшем образовании в Америке, забота обо мне перешла к ним. Еще одно наказание? Возможно, я – просто еще одна химера страдания, в котором Зейде находит духовную усладу. Возможно, для дедушки и бабушки я – то Божье испытание, которое нужно сносить со смирением, не ропща.
Я выискиваю идеальных родителей в книгах и представляю, каково было бы родиться в их семье, жить в комнате с розовыми стенами, где есть кровать с балдахином и окошко, которое выходит на пышную лужайку у дома.
Мои воображаемые родители оплатили бы брекеты, чтобы выровнять мои зубы, и покупали бы мне красивые вещи. Я бы пошла в настоящую школу и, возможно, даже в колледж. Я бы играла в теннис и каталась на велосипеде. Мне не приказывали бы вести себя скромно и разговаривать потише.
В шабат нехватка семьи ощущается острее, чем в будни. У меня нет ни младших братьев и сестер, с которыми можно было бы повозиться, ни старших, которых можно было бы навестить. Шабат положено проводить в кругу семьи, а мне только и остается, что сидеть дома с бабушкой и дедушкой. Вот почему я всегда с нетерпением жду гостей; иногда кто-нибудь из родных заходит повидаться с Баби и Зейде, и моя тоска на время рассеивается.
Но как только у них появляются дети, они прекращают нас навещать, потому что в шабат запрещено переносить предметы[145]145
Носить тяжелые вещи считается видом работы, поэтому в шабат это запрещено.
[Закрыть]. Не имея возможности воспользоваться коляской, они вынуждены торчать дома до конца шабата.
В последние недели эта тема была предметом жарких дискуссий за столом в шабат, потому что один раввин в Вильямсбурге недавно решил, что благодаря новому эруву[146]146
Буквально «смешение» (др.-евр.). Символическое ограждение (чаще всего натянутый между крышами провод или веревка) вокруг районов проживания религиозных евреев, благодаря которому вся территория становится условно единой, что позволяет совершать в шабат некоторые из традиционно запрещенных во время него действий. Например, передвигаться внутри огороженной эрувом территории или переносить легкие предметы.
[Закрыть] переносить вещи в шабат можно. Галаха[147]147
Галаха – совокупность традиций и правил, регламентирующих все стороны жизни верующих евреев.
[Закрыть] – еврейский закон – запрещает выносить личное имущество в общественное пространство, но эрув, символическая ограда, окружающая общественные владения, превращает их в частные, и тогда закон позволяет переносить детей, ключи от дома и другие необходимые предметы.
Остальные раввины считают, что новый эрув – это некошерно. Невозможно образовать частную территорию в таком месте, как Бруклин, утверждают они. Главная проблема, говорят они, это Бэдфорд-авеню, которая проходит по Вильямсбургу и тянется на мили сквозь другие районы Бруклина. Не знаю, в чем юридический смысл этого спора, но знаю, что в последние дни только это все и обсуждают.
Поначалу никто не соблюдал закон эрува, потому что люди со скепсисом относились к его способности сохранять единство в районе, где граффити возникают на свежеокрашенных стенах еще до того, как те успевают высохнуть. Но мало-помалу, когда все больше раввинов стали выказывать личное одобрение эрува, женщины начали появляться на улице с детскими колясками днем в шабат, и всякий раз, когда такое замечают, Зейде приходит из шуля[148]148
Синагога (идиш).
[Закрыть] с рассказами о том, что все больше людей использует эрув. Группы озлобленных молодых хасидов завели обычай устраивать засады на главных улицах и бранить женщин, когда те проходят мимо, – женщин, которые, по их искреннему мнению, пренебрегают законами шабата. Некоторые даже камнями кидаются, гневно говорит Зейде. Этих ребят по-прежнему не заботит Галаха, сокрушается он, им нужен только повод пошуметь.
Зейде действительно верит в кошерность эрува; он самостоятельно изучил этот вопрос, и для меня нет религиозной точки зрения авторитетнее, чем дедушкина. Я восхищаюсь уникальной комбинацией его талмудических знаний и непредвзятости. В отличие от некоторых раввинов Зейде никогда не говорит «нет» только ради того, чтобы сказать «нет». Хороший раввин, рассказывает Зейде, это тот, кто умеет найти хетер[149]149
Зазор, разрешение (др.-евр.).
[Закрыть] – лазейку в законе, которая допускает гибко его трактовать. Раввин, которому недостает знания Талмуда, всегда тяготеет к строгости, потому что не уверен в своей способности отыскивать лазейки.
Однако Зейде не велит мне использовать эрув, несмотря на то что считает его полностью кошерным. Если есть те, кто полагает, что это авейре[150]150
Преступление (идиш).
[Закрыть], грех, то я могу нарушить закон марис айин[151]151
Видимое глазу (идиш). Галахический принцип, согласно которому разрешенное действие, которое выглядит как запрещенное, действительно становится запрещенным, чтобы окружающие не подумали, будто человек нарушает закон.
[Закрыть], когда кажется, что кто-то грешит, и из-за этого окружающие по ошибке осуждают его как грешника. Его тревожат сборища людей, которые злобно орут на тех, кого считают нарушителями, снова и снова разъяренно выкрикивая: «Шабат, шабат, священный шабат!» Он не хочет навлекать на семью их праведный гнев.
Мне все равно – у меня-то нет ребенка, чтобы куда-то с ним выходить.
Во вторник 11 сентября 2011 года я опаздываю в школу. На часах четверть одиннадцатого, и я быстрым шагом преодолеваю три квартала до здания школы, но, свернув на Гаррисон-авеню, замечаю, что что-то не так. Небо зловещего серого цвета висит тяжело и низко над крышами. Не похоже, что собирается дождь, но воздух чем-то наполнен, как будто в нем плавает слишком много строительной пыли. Все окна в школе распахнуты, потому что в здании нет кондиционеров, и полноценная осень еще не наступила. Обычно уличный шум заглушает голоса учительниц, и нам приходится закрывать окна во время уроков, но сегодня на улице устрашающе тихо. Никто не сверлит и не гудит, грузовики не бряцают об металлические плиты на двухполосной дороге перед школой. Слышно только тихое чириканье воробьев.
В час дня в динамиках системы оповещения раздается треск, когда секретарь пытается включить древний интерком. Его почти не используют.
– Все девочки освобождаются от уроков. – Голос звучит невнятно, но громко. От тонкого визга помех мы затыкаем уши, но затем голос секретаря звучит снова, в этот раз четче. – Пожалуйста, соберите вещи и покиньте здание стройными организованными колоннами. Снаружи вас ждут автобусы, которые развезут по домам тех, кто живет далеко. Вам сообщат, когда школа вернется к работе в привычном режиме.
Я в замешательстве оглядываюсь на одноклассниц. Уроки отменяют только при пожаре или еще каких-то чрезвычайных обстоятельствах. Никто не заинтересован в том, чтобы девочки из общины целыми днями слонялись по улицам без дела. Но сигнализация так и не включается. Почему нас отправляют по домам? Большинство девочек просто счастливы неожиданной свободе и не собираются наводить справки о том, что послужило ей причиной. Они застегивают портфели и выстраиваются в коридорах, радостно хихикая. Судя по всему, любопытно только мне.
Я неторопливо иду домой. Зейде будет озадачен, когда я вернусь. Он может решить, что я пытаюсь прогулять уроки. Что мне ему сказать – что нас просто распустили по домам? Звучит нелепо.
Зейде нет в офисе, когда я тихо крадусь по вестибюлю. Его дверь распахнута, но за столом пусто. Наверху Баби месит в кухне тесто для халы, ее фартук испачкан налипшим тестом. Телефонная трубка покоится у нее под ухом, и она молчит, когда я шумно вхожу, кидая сумку с учебниками на стул. Я прислушиваюсь к ее беседе, но она почти ничего не говорит, только иногда кивает и задает туманные вопросы типа «Почему?» или «Но как?».
Наконец я слышу, как Зейде тяжело поднимается по лестнице. В руке у него свернутая газета. Зейде никогда не приносит светские газеты в дом, но изредка заходит в мексиканский магазинчик на той стороне Бродвея и изучает бизнес-раздел в The Wall Street Journal, когда ему нужно узнать новости рынка акций. Не могу понять, с чего вдруг он принес газету домой.
Он сигналит Баби положить трубку.
– Смотри, – говорит он, раскладывая газету на припыленном мукой столе. Кажется, на первой полосе фотография горящих башен-близнецов. Я не могу взять в толк, почему Зейде нам это показывает.
– Что это такое? – спрашиваю я.
– Это теракт. Сегодня утром случился, представляешь? Самолет врезался в башни-близнецы.
– Сегодня утром? – переспрашиваю я с недоверием. – Во сколько утром? – Сейчас пятнадцать минут третьего. Если самолет врезался в здание утром, то мы бы уже, наверное, что-то слышали о нем к этому времени?
– В восемь с чем-то. Я пойду куплю радио, чтобы слушать новости.
Я в шоке. Зейде вообще не разрешает нам слушать радио. Должно быть, это серьезно; видимо, поэтому нас распустили пораньше. Остаток дня мы проводим на кухне, сгрудившись вокруг крошечного радио, слушая одну и ту же передачу по кругу. «Сегодня утром в восемь сорок самолет врезался в первую башню…»
– В этом обвинят евреев, – говорит Зейде качая головой. – Как всегда.
– Не евреев, – говорит Баби, – Израиль, а не евреев.
– Нет, Фрайда, ну как ты не поймешь? – медленно произносит Зейде. – Все думают, что это одно и то же.
Баби считает, что будет еще один холокост. Она думает, что будут беспорядки и что американцы захотят выслать всех евреев. Она говорит, что всегда знала, что однажды это повторится.
– Сделай тшуву[152]152
Возвращение (др.-евр.). Покаяние перед Богом и возвращение к набожному образу жизни в иудаизме.
[Закрыть], – умоляет она меня. – Успей покаяться до Йом Кипура. Мир может перевернуться вверх дном за долю секунды.
Поговаривают, что в деревне Нью-Сквер, небольшом хасидском поселении на севере штата Нью-Йорк, заговорила рыба. Бьющийся в агонии карп открыл рот и выдал предостережение евреям, чтобы покаялись в своих грехах, иначе их ждет серьезная кара. В народе паника. Судя по рассказам, рыботорговец Моше собирался забить и почистить карпа, заказанного к празднику[153]153
Рыбу традиционно ставят на стол на Рош ха-Шана, еврейский Новый год, праздник перед Йом Кипуром.
[Закрыть] и уже занес было свой тяжелый секач над рыбьей головой, как вдруг она разинула пасть, и оттуда раздался голос. Нашлись и свидетели этого события – и евреи, и неевреи с рыбного рынка, которые утверждают, что слышали, как рыба заговорила. Она назвала себя по имени и заявила, что была послана напомнить евреям о том, что Бог все еще наблюдает за ними, что накажет их за проступки. «Молите о прощении, – провозгласила рыба, – иначе будете истреблены».
Поскольку произошло это сразу же после атаки на башни-близнецы и прямо перед Йом Кипуром, ежегодным днем раскаяния, эта байка наделала много шуму. Что это, если не звоночек для всех нас? Пришло время покаяться по-настоящему. Нам только что доказали, что реинкарнация[154]154
Вера в переселение душ существует в каббале, мистическом учении иудаизма. Согласно этому представлению, душа после смерти может воплотиться в другом человеке, животном или камне, если у нее остались незаконченные дела на земле.
[Закрыть] реальна.
Эта история быстро разлетелась, а подробности ее менялись прямо на ходу. Каждый день кто-нибудь да заглядывал к нам, чтобы поведать предположительно истинную версию случившегося. Но не в истине было дело; в сухом остатке суть была одной и той же. Если рыба заговорила, значит, все это правда. Думать об этом было страшновато. Теперь вряд ли кто-то будет совершать обряд искупления перед Йом Кипуром, молясь только потому, что так принято. Все вокруг меня по-настоящему напряглись – люди восприняли эту историю всерьез.
Мне тоже хочется верить, что рыба заговорила, – но по иной причине. Я не желаю думать о своих грехах и пачке наказаний, уготованных мне Богом. Я хочу сосредоточиться на волшебном происшествии, на чудесном возвещении рыбы, после которого она испустила дух. Говорят, что эту рыбу в желатиновой глазури подали в доме рыботорговца во время трапезы перед постом.
Зейде не верит в говорящую рыбу. Он говорит, что Бог больше не творит чудес – не в наше время. Что он предпочитает действовать, не нарушая природный ход вещей, чтобы его вмешательство не привлекало внимания. Я понимаю, почему эта история может вызвать скепсис, но не могу согласиться с доводами Зейде. Почему это Бог вдруг перестал творить чудеса? Уж конечно, тот Бог, который раздвинул Красное море и осыпал манной пустыню, не утратил аппетит к эффектным жестам. Я скорее поверю в реинкарнацию, чем в ад. Мысль о загробной жизни кажется куда более сносной, когда знаешь, что есть возможность вернуться.
Несмотря на шумиху с говорящей рыбой, на Йом Кипур Зейде, как всегда, поедет в Нью-Сквер. Он давно дружит со Скверским Ребе и когда-то даже хотел туда переехать, но Баби воспротивилась. Она сказала, что у нее дурное предчувствие насчет этой деревни, которая тогда состояла из двух рядов коттеджей на северо-западной окраине округа Рокленд. И она оказалась права. Теперь у них там отдельные тротуары для мужчин и для женщин, помеченные разными цветами. Я сгорела бы со стыда, если бы мне пришлось жить там, где запрещено ходить по определенной стороне улицы.
Мы с Баби остаемся в Вильямсбурге и вместе идем в шуль в единственный день в году, когда женская секция используется по назначению. День поста все проведут в молитвах о прощении. Я плохо переношу пост, и необходимость простоять весь день в шуле никак не отвлекает меня от свербящего чувства голода. Все вокруг меня искренне каются, охваченные страхом, что сегодня их будущее решается на небесах.
В школе рассказывали, что если мы не покаемся в грехах до того, как в Йом Кипур в последний раз протрубят в бараний рог[155]155
В период перед Рош ха-Шана и до Йом Кипура трубят в шофар – изогнутый бараний рог. Трубный звук напоминает о необходимости раскаяния в грехах и о скором пришествии Мессии.
[Закрыть], то Ашем совершит собственное правосудие. За все в этом мире воздается по заслугам, подчеркивают учительницы; каждая толика страданий засчитывается и оценивается Богом. Я начинаю понимать, в чем заключается логика в утверждении, что мы грешны от рождения: из нее следует, что чем больше мы страдаем, тем большее зло являем собой. Но Баби и Зейде самые благочестивые люди из всех, кого я знаю, однако вся их жизнь наполнена страданиями. Что же такого они наделали, чтобы это заслужить?
Страдания сейчас совсем не те, что были раньше, объясняет мне Баби. Теперь люди жалуются на то, что у них нет красивой одежды или дорогой машины. «В моем детстве мы были счастливы, если в доме находилась хоть крошка еды, – вспоминает она. – Мы были вместе, и это было важнее всего».
Хоть Баби и не любит вспоминать о прошлом, мне изредка удается уговорить ее рассказать о своей матери. Ее звали Хана Рахиль, и многие мои сестры носят имена в ее честь. Хана Рахиль была пятым ребенком из семерых, но к тому моменту, как она вышла замуж, в живых кроме нее остались только двое. Когда она была совсем юна, по их венгерскому городку прошлась эпидемия дифтерии, и бабушка Баби смотрела, как ее дети умирают один за другим, как их глотки затягиваются пеленой и кислород прекращает поступать в их легкие. Когда умерли уже четверо и у маленькой Ханы Рахиль развился тот же жар, а кожа обрела мраморный рисунок, моя прапрабабушка громко взвыла от отчаяния и в припадке безумной ярости вонзила кулак в горло дочери, тем самым разорвав пленчатый нарост, который не давал той нормально дышать. Температура спала, и Хана Рахиль поправилась. Она пересказывала своим детям эту историю множество раз, но из всех них выжить и поведать ее мне смогла одна лишь Баби.
Не могу даже выразить, до какой степени меня волнует эта история. Я представляю себе эту мать семерых настоящей цедейкес[156]156
Праведница (идиш).
[Закрыть] – святой, готовой на что угодно ради спасения своих детей. Баби говорит, что выздороветь ее дочери помогли материнские молитвы, а не разрыв пленки в горле. Но я совсем так не думаю. Для меня она женщина, которая взяла судьбу в свои руки, которая что-то сделала! Меня восхищает, что она решила действовать, а не опустила руки.
Я тоже хочу быть женщиной, которая сама творит чудеса, не дожидаясь воли Бога. Пусть я и бубню слова молитв вместе со всеми в Йом Кипур, но я не задумываюсь о том, что они значат, и уж точно не собираюсь молить о прощении.
Если Бог считает меня злом, пускай тогда накажет, ехидно думаю я, гадая, какую реакцию на небесах вызовет мое возмутительное требование. Ну давай, думаю я, разозлившись. Покажи, на что способен.
Учитывая, что в этом мире страдают все без разбора, Бог никак не может быть рассудительной сущностью. В чем смысл взывать к безумцу? Уж лучше играть с ним по его же правилам, бросить ему вызов.
Внезапно меня накрывает спокойной уверенностью – тем самым предполагаемым откровением Йом Кипура, которое вроде как приходит, когда небеса принимают твое покаяние. Инстинктивно я чувствую, что не так уж безнадежна – хотя есть те, кому хотелось бы убедить меня в обратном. В диалоге с Богом я вовсе не обязательно слабая сторона. С моим обаянием и умением убеждать я, может быть, даже смогу с ним договориться.
В школе до меня долетает слух, что раз в неделю в чьей-то квартире в Вильямсбурге устраивают еврейскую библиотеку, где можно брать по две кошерные, отцензурированные книги, написанные евреями. Я уговариваю Зейде разрешить мне туда сходить. Книги из кошерной библиотеки не нужно будет прятать под матрасом. Мне больше не придется усмирять сердцебиение при каждом шорохе за дверью комнаты.
Когда я прибываю по нужному адресу, в обшарпанном лобби пусто, и я поднимаюсь в дрезжащем лифте на пятый этаж. Дверь в квартиру 5Н слегка приоткрыта, свет из нее пробивается в неуютный коридор.
В квартире пара старшеклассниц внимательно изучает книжные полки, заполняющие всю стену. Одну из них я узнаю – девушку с темными прямыми волосами и широкой челюстью, с бровями, которые запятыми изгибаются над бледно-зелеными глазами. Минди учится в одном классе со старшей сестрой Рейзи – в параллели на год старше, и говорят, что в школе нет девочки умнее. Она называет себя писательницей. Я замечала, что она везде носит с собой дневник. Она заполняет его в кафетерии, покусывая сэндвич, который держит в левой руке.
Она вряд ли меня узнает, если я с ней поздороваюсь. И она старше меня на целый год. С чего ей вообще со мной разговаривать?
Минди выписывает себе две толстые книжки, и они с подругой уходят. Вот бы и у меня была одноклассница, которая любит читать – пусть даже одни только кошерные книги.
Зейде возвращается домой с одним из пашквилин[157]157
Пасквиль (идиш). Плакат с текстом, призывающим обратить внимание на какое-либо актуальное событие.
[Закрыть], которыми усеяна улица, – злобной листовкой, обличающей новых «артистов», которые в последнее время полюбили Вильямсбург. Казалось бы, чем может Вильямсбург привлечь такую публику – ту, что накуривается до отупения, громко включает музыку и шатается по улицам в поисках вдохновения. Никто не ожидал, что кому-то еще захочется жить в таком уродливом людном месте с гнилым душком, поднимающимся из сточных канав.
А теперь они отнимают нашу землю, голосят раввины. Они издают постановление об эмбарго на сделки с недвижимостью. Никому не позволено сдавать или продавать жилье «артистам» – или хипстерам, как они себя называют. Однако среди них находятся те, кто готов платить втридорога за облезлые халабуды без ремонта. Разве скажешь таким «нет»?
Хасиды выходят протестовать на улицы. Они выстраиваются перед огромными особняками магнатов недвижимости на Бедфорд-авеню, потрясая кулаками и бросая камни в окна. «Предатели!» – кричат они. Ништ бесер фун а гой![158]158
Не лучше гоя! (идиш)
[Закрыть] Вы не лучше гоев.
Снедаемая желанием посмотреть на наших новых соседей, так называемых артистов, я совершаю вылазку в северную часть Вильямсбурга, на набережную, которая их, судя по всему, притягивает.
С Бруклин-Нейви-Ярд открывается панорамный вид на Манхэттен, который в этот ясный день просто ослепителен и блестит, словно ожерелье на шее у реки. От вида этого волшебного города, раскинувшегося так близко от моего дома, но все же так далеко, у меня захватывает дух. Как можно захотеть покинуть это чудо ради здешних мест, недоумеваю я. Что в этом грязном районе хорошего, кроме возможности затеряться в недрах самопровозглашенного гетто?
Я решаю в одиночку исследовать этот город. Я разглядываю в библиотеке карты – схемы движения метро и автобусов и обычные карты – и стараюсь их запомнить. Я боюсь заблудиться – нет, даже провалиться в город, словно в зыбучие пески; боюсь, что меня засосет туда, откуда я уже не выберусь.
Когда поезд линии J медленно, враскачку отчаливает по шатким путям надземки в сторону Вильямсбургского моста, я взираю на грязные бурые крыши Вильямсбурга и наконец-то чувствую, что забралась достаточно высоко, чтобы вырваться из его блеклой инертной атмосферы. Я не ожидала, что выбраться отсюда будет настолько приятно. Настолько, что хочется скакать по вагону метро, радостно прыгая от шеста к шесту.
На линии F я уже не испытываю прежней безмятежности. Возможно, это потому, что я под землей, но вероятнее всего из-за того, что напротив меня сидят две хасидские женщины средних лет. Несмотря на то что их круглые обвисшие лица лишены всякого выражения, я знаю, что они осуждают меня, прикидывают, чем это я собираюсь заняться в городе в одиночку. Внезапно меня охватывает паника: что, если они меня узнали? Или, хуже того, что, если они знают кого-то, кто знает меня? Я не переживу, если об этом прослышат.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.