Текст книги "Избранные работы по философии культуры"
Автор книги: Екатерина Шапинская
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц)
Оперные спектакли рассматриваются нами как культурные тексты, смыслы которых во многом определяются контекстом их существования на сцене, культурными доминантами эпохи, в которую режиссер инетрпретирует то или иное классическое произведение. Мы не говорим сейчас об опере как о музыкальном искусстве по преимуществу – в этой ипостаси она остается в сфере «высокой» культуры, которая вовсе не прекратила своего существования в эпоху тотальной массовизации и продолжает находить анклавы в культурном пространстве, пример чему – концертные исполнения опер, пользующиеся большим спросом у любителей музыки, записи на CD, восстановление старых записей выдающихся исполнителей. Но, исследуя более широкое культурное пространство, мы сосредоточимся только на так называемой «режопере», в которой посткультурные тенденции проявляются особенно ярко, а игра с историческими образами доходит до полного разрушения всех устоявшихся представлений о том или ином историческом периоде и сущестовавших в то время властных отношениях. Во фрагментарном и ризомообразном мире посткультуры репрезентация сама становится, с одной стороны, плюральной и до бесконечности полисемантичной (что проявляется в постмодернистских текстах), а с другой, удерживает некое единство образа и его смысла, возрождая нарратив и четкость структуры, характерные для популярных жанров. Поскольку мир усваивается человеком «посткультуры» через репрезентации, их конструкция является, во многом, идеологическим процессом, а конструкт заменяет реальность. В этом заключается отличие производства образов (пост)современной культуры от традиционного миметического способа производства текстов.
Наиболее распространенной стратегией в отношении репрезентации исторических фигур власти является, условно говоря, модернизация, перенос действия в наши дни или иные, приближенные к современности эпохи.
Из исторических фигур, представленных на оперной сцене, наиболее известным и противоречивым персонажем является Борис Годунов, герой оперы М. Мусоргского. Неоднозначность фигуры этого русского царя, контекст эпохи его правления («Смутное время») делают возможным самые разные прочтения как характера героя, так и его места в русской истории. Проблема этической стороны власти, лежащая в основе как пушкинской трагедии, так и оперы Мусоргского, являются поводом для рассуждений и интерпретаций в разные эпохи отечественной истории, пережившие столь бурные потрясения со времени создания оперы (1869 г.). Неоднозначность отношения русского общества к царской власти, специфика русского общества, где политические настроения и философские идеи выражались, в основном, через формы художественной культуры, делали сцену, как драматическую, так и оперную, местом демонстрации не столько эстетических предпочтений, сколько идеологических установок. Судьба оперы является ярким примером политики репрезентации исторического персонажа в том или ином социокультурном контексте. Если в 80-е гг. XIX века она была снята с постановки после разгромных рецензий критики, то позже, в советское время стала своеобразной «визитной карточкой» русского искусства. Имперское величие, характерное для сталинской эпохи во всех видах художественной культуры, было усилено мощью постановок «Бориса Годунова», с великолепной сценографией и ведущими исполнителями. Знаменитая сцена коронации Бориса стала апофеозом поистине царственных постановок, а хор, воплощающий глас народа, подчеркивал трагизм отношений Власти и Народа, но ни в коей мере не умалял величия царя и его окружения. В то же время идеологи Страны Советов не могли не внести «народный» элемент как «движущую силу истории», воплощая богатый образный ряд героев из народа – Юродивого, Варлаама, шинкарки и т. д. в ярких и запоминающихся репрезентациях. «Народные типы – калеки, пьяницы, бродяги-монахи, крестьяне – все эти пестрые образы живой многолюдной толпы, речь которых глубоко эмоциональна, свидетельствуют о том, как растет сила иллюзий, невзирая на беды, в то время как царь угрожает и умоляет в бесплодной надежде удержаться на троне» [269].
Кризис отношений с народом совпадет с личностным кризисом мук запятнанной совести, делая Бориса истинно трагической фигурой, что подчеркивалось в традиционных, «аутентичных» постановках роскошью декораций и костюмов, символизирующих могущество Власти, и мрачностью массовых сцен и фигуры Юродивого, воплощающего вечное противостояние произволу абсолютной Власти. «Борис Годунов» на советской сцене ставился с лучшими исполнителями, даже в второстепенных ролях. (Так, в киноверсии спектакля Большого театра роли исполняют великие русские певцы середины XX века: А. Пирогов – Борис Годунов, Н. Ханаев – Шуйский, Г. Нэлепп – Самозванец, М. Михайлов – Пимен, И. Козловский – Юродивый, А. Кривченя – Варлаам). Такой звездный состав говорит о значимости оперы, ее автора, поставленных проблем для культуры в целом.
Сегодня шедевр Мусоргского стал, как и многие классические произведения, объектом режиссерской креативности. Столь популярный перенос действия в наши дни объясняется авторами постановок как стремление выделить основные проблемы, касающиеся власти, ее отношений с народом, этических проблем. Именно на это делают акцент постановщики очередной версии «Бориса Годунова» в Геликон-опере (2012, режиссер Д. Бертман): «Все герои Мусоргского ведут себя, как самозванцы… Во времена русской Смуты самозванство – это единственно возможный способ прийти к власти. Притворяться и выдавать себя не за того, кто ты есть, – самый короткий и верный путь к успеху в России. Оборотная сторона этого – раздвоение личности, ментальная болезнь самозванцев» – говорится в премьерном буклете. Символом власти выступает царская мантия, выставленная в начале спектакля, подобно музейному экспонату, вокруг которой сужаются круг действующих лиц, а десятки шапок Мономаха примеряют по очереди разные персонажи.
Понимание специфики времени зрителя очень важно для восприятия оперного спектакля как рассказа о чувствах и переживаниях человека, понятных и близких нашему современнику, но это не означает примитивного соотнесения с «вещным» контекстом наших дней. Кроме того, свободное перемещение имеющего литературную основу сюжета, ставшего неотъемлемой частью культурной памяти и традиции, может вызывать неприятие и раздражение той части публики, которая еще сохранила связь с традицией. В.И. Самохвалова, исследуя проблему эстетики современных сценических репрезентаций исторических образов, обращаясь к примеру «Бориса Годунова», в данном случае трагедии Пушкина, поставленной британским режиссером У Донованом, подчеркивает, что для русского классика – это «размышление над проблемами добра, зла, нравственности, исторической и человеческой ответственности» [103, с. 272].
Русские классики, обращаясь к истории, несомненно, стремились понять и проблемы своего времени, но для глубокого осмысления судеб страны, народа, культуры вовсе нет необходимости «приближать» исторические события к своему современнику, что неизбежно ведет к примитивизации и, в конечном итоге, к полному забвению истории, что и выражено в постмодернистском понятии «постистории». Возвращаясь к классике, необходимо помнить, что то, что является классикой сегодня, было в свое время актуальным, востребованным, даже модным, что, однако, не означало вульгарного упрощения, напротив, история оживала в присущих ей образах.
Более оправданными представляются эксперименты в трактовке образов власти, принадлежащих «условному» прошлому – сказке или легенде, в которых Властитель может быть не только грозным, но и трогательно-заботливым, – царь Берендей из «Снегурочки», пассивно-бездейственным, подобно царю Салтану, или даже откровенно комичным, таким, как царь Додон из «Золотого петушка» (герои опер Н. Римского-Корсакова). Не будучи детерминированы историческим контекстом, эти персонажи выражают разнородные чувства автора литературного первоисточника, композитора, а затем и постановщика по отношению к абстрактной в данном случае Власти и во многом «принижают» ее пафос. С одной стороны, власть приобретает человеческое лицо, как в случае с благостным царем Берендеем, который воспевает полную чудес природу и восстанавливает справедливость в любовных отношениях своих подчиненных. (В музыкальном плане Берендей также является отступлением от традиционного образа Власти, так как его партия написана для лирического тенора, в отличие от большинства фигур правителей, как в русской, так и западной традиции, которые предназначены для низкого мужского голоса). В утопическом Берендеевом царстве нет места предательству и обману, а сам царь – поклонник красоты, идеальный образ Правителя, который является последней инстанцией в восстановлении мировой гармонии, что не слишком привлекательно для экспериментаторов нашего времени, откуда малая востребованность этого сказочно-поэтического образа, да и произведения в целом, которое помещено в разряд «детских». Видимо, сказочно-поэтический мир, который создают Островский, а вслед за ним Римский-Корсаков, не дает возможности для упражнений в эпатаже, а фигура царя Берендея не заключает в себе модных противоречий разорванной личности с множественной идентичностью, необходимых для успешной модернизации. Другой сказочный персонаж, Царь Додон из «Сказки о Золотом Петушке» оказался более подходящим объектом для режиссерских размышлений об универсальных механизмах власти и предстал в интерпретации К. Серебреникова как «вальяжный национальный лидер с манерами генсека» [274].
Будучи изначально пародией на самодержавие, «Золотой петушок» как нельзя лучше подошел для выражения идеи о несостоятельности и порочности власти во все времена. Несмотря на то, что критики и публика были весьма противоречивы в своих оценках спектакля, на наш взгляд, экспериментация в данном случае гораздо более приемлема и уместна, чем в случае осовременивания (и, как правило, вульгаризации) конкретных исторических персонажей.
Изображение истории в опере всегда было условным и передавало не столько репрезентацию аутентичного контекста, сколько представление о нем зрителя. Для «постсовременного» слушателя/зрителя, у которого история представляется в виде множества фрагментов, вполне убедительными предстают стилизованные образы, как бы подсмотренные нашим современником в тайное окно, раскрытое в некое отдаленное и романтизированное прошлое. Это условное историческое прошлое продолжает представать на оперной сцене в самом экзотическом виде, несмотря на все открытия историков, массу документальных программ на исторические темы и т. д. Чем дальше от зрителя/слушателя исторический период, представленный в той или иной форме художественной культуры, тем более условным становятся реалии этого периода и тем более интенсивными поиски ответа на сегодняшние проблемы в прошлом. Интересна с этой точки зрения постановка «Князя Игоря» в театре «Новая опера» (2011 год, режиссер Ю. Александров). В своей трактовке древнего сюжета режиссер, несомненно, обращается к проблемам современной России, его интересует, «что происходит в России, какова ее историческая роль, какая она сейчас и какая будет завтра. Спектакль в Новой Опере – это быль, правда, то, что я вижу вокруг себя» [273].
Мы выбрали этот спектакль, поскольку в нем сочетается размышление о природе власти, о кризисе, к которому может привести правителя и его народ поспешное, основанное на личностных амбициях, решение, и, в то же время, воссоздание образов исторического прошлого в том виде, в каком они представляются режиссеру. Убедительность этих образов может показаться спорной (в особенности условно-восточный колорит сцен в стане половцев), но сценография вполне соответствует стереотипам массового сознания, которые складывались на протяжении столетий, о «русскости» и «Востоке». Столкновение двух образов власти – Игоря и Кончака – является также столкновением двух цивилизаций, двух религий, двух культур, что подчеркивается как в музыкальной ткани оперы, так и во внешнем облике героев. Воссоздав, хотя бы и в условной форме, колорит древней Руси, авторы спектакля смогли выразить свои идеи о природе власти, об ответственности, о роли народа в исторических событиях, даже внести гендерную проблематику, усилив образ Ярославны как воплощения стойкости и верности.
Тема власти связана с размышлениями об истории очень тесно, и раскрытие ее через исторические образы неизбежно привлекает и будет привлекать к себе интеллектуалов и художников. Хотелось бы, чтобы в своем стремлении приблизить прошлое к настоящему, создать живой интерес к давно ушедшим образам и героям, создатели культурных текстов (литературных, визуальных или музыкальных) не теряли уважения к истории, стремясь увлечь и развлечь публику, поскольку только в этом случае мы сможем эту историю правильно осмыслить и извлечь соответствующие уроки. Искусство, в частности искусство музыкального театра, дает широчайшие возможности для интерпретации и воплощения столь непростой темы как властные отношения, и постмодернистские игры не всегда могут вызвать рефлексию и эмоциональный отклик, необходимый для человека наших дней, который всегда стоит перед лицом выбора и вызова нашей эпохи.
Изображение истории в опере всегда было условным и передавало не столько репрезентацию аутентичного контекста, сколько представление о нем зрителя. Для «постсовременного» слушателя/зрителя, у которого история представляется в виде множества фрагментов, вполне убедительными предстают стилизованные образы, как бы подсмотренные нашим современником в тайное окно, раскрытое в некое отдаленное и романтизированное прошлое. Это условное историческое прошлое продолжает представать на оперной сцене в самом экзотическом виде, несмотря на все открытия историков, массу документальных программ на исторические темы и т. д. Если речь идет о такой животрепещущей теме как отношение к власти, ее репрезентации в русской литературной и музыкальной культуре дают большое поле для интерпретаций создателями спектакля своего представления о той или иной исторической эпохе. Тема власти связана с размышлениями об истории очень тесно, и раскрытие ее через исторические образы неизбежно привлекает и будет привлекать к себе интеллектуалов и художников. Хотелось бы, чтобы в своем стремлении приблизить прошлое к настоящему, создать живой интерес к давно ушедшим образам и героям, создатели культурных текстов (литературных, визуальных или музыкальных) не теряли уважения к истории, стремясь увлечь и развлечь публику, поскольку только в этом случае мы сможем эту историю правильно осмыслить и извлечь соответствующие уроки. Искусство, в частности искусство музыкального театра, дает широчайшие возможности для интерпретации и воплощения столь непростой темы как властные отношения, и постмодернистские игры не всегда могут вызвать рефлексию и эмоциональный отклик, необходимый для человека наших дней, который всегда стоит перед лицом выбора и вызова нашей эпохи.
Глава 9Гендерная обусловленность фемининного/маскулинного как отношения власти в (пост)современной интерпретации культурных текстов: «Дон Жуан» и «Кармен» на просторах посткультуры
Феминизм был не изолированным проектом, кампанией наряду с другими политическими кампаниями, но измерением, которое информировало и ставило под вопрос каждую грань личной, социальной и политической жизни. Смысл послания женского движения, как его интерпретируют некоторые, стоящие вне его, не в том, что женщины должны быть равны мужчинам по статусу и по власти, это сомнение в статусе и власти как таковых. Дело не в том, что мир станет лучше при большей степени женского участия – дело в том, что без «феминизации» человеческой истории мир вряд ли выживет. Проблема субъектно-объектных отношений является одной из самых важных не только в плане самоидентификации культуры в глобальном информатизированном обществе, не только в смещении акцентов в культурном производстве, но также в интерпретации культурных текстов прошлого с позиций постмодернистского «фрагментированного» дискурсивного универсума. Стало общепринятым говорить о конструкции субъективности, о контекстуально обусловленном субъекте, об оппозиции субъекта/объекта как одного из главных бинаризмов культуры, подвергшемся, как и все остальные, постмодернистской деконструкции, или о столь популярной в наше время интерсубъективности. Проблема субъективности, несомненно, одна их самых сложных и многогранных в современной культурологической рефлексии, и вряд ли можно представить себе целостную картину субъектно-объектной сферы без понимания вызовов современности, ставящих под сомнение доминантное положение субъекта как в теории, так и в социо– культурных практиках. В данной работе остановимся на одном из аспектов конструирования культурных текстов с позиции гендерно обусловленного субъекта. Мы рассмотрим, как под влиянием субъектной позиции автора деконструируются смыслы культурного текста, как меняется соотношение власти и подчинения в условиях реверсии или распада бинаризмов, как хорошо знакомые культурные тексты обретают совершенно новое смысловое наполнение в условиях феминизированной субъективности.
В течение многих веков субъектно/объектные отношения между мужчинами и женщинами носили ярко выраженный властный характер с доминирующей позицией маскулинного субъекта. Исследователи феминистского направления утверждают тесную связь между мужским началом и властью, которая коренится в природе, разделившей человечество по половому признаку. «Власть мужчины – это первое метафизическое утверждение самости… Эта самость не просто переживается субъективно. Она защищается и традицией, и законодательством, она провозглашается в искусстве и литературе, она задокументирована историей, она поддерживается при рас пределении материальных благ» [42, с. 201]. Исследуя природу мужского превосходства, А. Дворкин определяет природу мужской самости как захватническую, выражающуюся «в абсолютном праве брать все, в чем она нуждается для поддержания себя» [42, с. 201]. Проявления власти мужчины в отношении женщины могут быть, согласно А. Дворкин, разными – физической силой, которая на протяжении веков была мужской привилегией, способностью терроризировать, вызывать страх, воинственностью, утверждением креативности как мужского начала, легитимацией экономического господства. Сплетение этих типов власти выражается в понятии, введенном в культурологический дискурс А. Грамши – «гегемония», которая не признает первостепенного значения силы, но основана на тех преимуществах, которые дают религия, экономические структуры, рутина повседневности, масс медиа и т. д. «Несмотря на то, что гегемония не соотносится с преимуществом, основанном на силе, она часто сопутствует ему. Физическое или экономическое насилие поддерживают доминантные культурные модели, а идеологии оправдывают тех, кто обладает физической силой закона и порядка. Связь между гегемонной маскулинностью и патриархальным насилием тесная, но не простая» [174, с. 60]. Отношения мужчины и женщины с давних пор основываются на власти доминирующего субъекта, каковым в течение многих веков являлся мужчина. Хотя женщина не один раз в истории и культуре показывала свое превосходство и становилась «лидером» или инициатором в отношениях с мужчинами (любовных, семейных или институциональных), сторонники феминизма утверждают, что это не приносило ей истинного равенства. Любовь, по их мнению, идет вразрез с интересами женщин – «в любви нет ничего, кроме отношения, основанного на доминации мужчины, которая обманно наряжается в одежды, сулящие блага женщине. Без этих одежд не останется ничего из того, что мы называем любовью» [194, с. 52]. Тем не менее, эту «вторичность» женщины можно рассматривать и с точки зрения специфичности ее субъективности. «Главным парадоксом состояния женщины является то, что быть истинно свободной для женщины – это значит понять те пути, которые природа создала для нас – пути привязанности и зависимости от любви, отношений, интимности и правильного типа Эроса в руках правильного мужчины или женщины», – пишет известная исследовательница фемининности Н. Вольф [261, c. 96]. Что касается от ношений в семье, женщине издавна отводился вторичный объектный статус в сравнении с «главой семьи», обеспечивающим материальное благополучие. Это тем более относится к положению женщин на рынке труда и в культурном производстве, причем именно эта сфера подверглась, пожалуй, наиболее радикальным изменениям благодаря завоеваниям феминизма и сдвигам в экономической сфере в целом, происходившим на протяжении всего XX века.
В европейской мысли у истоков понимания отношений мужчин и женщин как отношения власти стоит Ф. Ницше. В теории любви Ф. Ницше четко прослеживается поляриза ция мужского и женского начала, постоянная «война полов». «Любовь в своих средствах война, в своей основе – смертельная ненависть полов» [81, c. 727]. Для Ницше любовь – это прежде всего выражение стремления к господству, всеобщего желания власти, обладания: «… любящий хочет безусловного и единичного обладания вожделенной особою, он хочет столь же безудержной власти над ее душой, как и над ее телом, он хочет один быть любимым и жить и властвовать в чужой душе как нечто высшее и достойное желания» [81, с. 202]. Ницшеанская традиция изначально предполагает подчиненное положение женщины, ей отведено вторичное место в социуме, который и является ее подлинным Господином, принимая ту или иную форму Носителя власти в зависимости от культур ных доминант эпохи. «Как бы высоко женщины ни почитали своих мужей, они еще более почитают признанные обществом силы и представления; они в течение тысячелетий привыкли выступать перед всякой властью согнувшись, со сложенными на груди руками и порицают всякое восстание против общественной власти» [82, с. 435]. Идеи отношения мужчины и женщины как опозициииго сподства/подчинения, где маскулинный субъект представляет собой фигуру Господина, пронизывали все дискурсивное про странство западной цивилизации вплоть до конца XX века, когда наступление феминизма и постмодернизма с его акцентом на деконструкцию оппозиций изменили порядок дискурса, хотя и не окончательно. Интересно, как мужчины и женщины строят образы себя и друг друга в обществе, как воспринимается поведение маскулинного субъекта. «Любая политика, которая не ставит эти вопросы в центр своей теории, должна была оказаться на свалке истории. Поскольку сексизм и гендерные роли являются вопросами, которые затрагивают самые глубокие личностные измерения человеческой жизни, политика, которая была слепа к опыту человеческого субъекта, была изуродована с самого начала» [183, с. 159]. В разные историко-культурные эпохи соотношение элементов субъектно/объектной оппозиции маскулинности и фемининности менялось вплоть до реверсирования. Выделение определенных исторических периодов является, несомненно, весьма условным: «…не существует четкой линии, разделяющей исторические эпохи ни в тотальности реальной жизни, ни в ее семантической обработке», – пишет Н. Луман в своем исследовании изменения семантики межличностных отношений в различное время [218, р. 42].
Тем не менее даже условно выделенные исторические периоды дают нам возможность понять как смену отношения в обществе к культурным явлениям и текстам, так и разницу в способе репрезентации. Проблема смыслового наполнения культурного текста в последующие его созданию эпохи давно привлекает философов, искусствоведов и куль турологов, давая различные ответы на вопрос соотношения текста и контекста. Каждое произведение несет на себе груз предыдущих смыслов, приобретая в то же время те, которые соответствуют бытию произведения «здесь-и-сейчас», становясь интертекстом. В этих условиях оппозиция господства/подчинения как основа отношений мужчин и женщин проходит ряд трансформаций, обусловленных различием гендерных отношений в ту или иную эпоху. Сдвиг внимания в сторону интерсубъективности, отказ от жеского бинаризма маскулинности/ фемининности по-новому (вернее, переосмысляя древние пласты культурных смыслов) видит и картину отношений господства/ подчинения в гендерном аспекте. «Нам следует уважать потенциал «порабощения» женщины Эросом и любовью. Только уделяя ему значительное место, вместо того чтобы подавлять его или смеяться над ним, мы можем понять его. Когда женщина вступает в эту борьбу с любовью и желанием, она не подчинена своему предмету эелания, она, по сути дела, борется сама с собой, пытаясь найти способ утвердить свою автономность и в то же время не отделяя себя от той части своего «Я», которая была пробуждена возлюбленным в желании соединения» [261, с. 96].
На протяжении долгого времени женщина занимала позицию Другого в культуре маскулинной гегемонии. Но смена культур ной парадигмы, произошедшая на рубеже второго и третьего тысячелетий, внесла изменения в статус женщины как объекта маскулинного гсподства, что связано с общим изменением отношения к Другому в «посткультуре».
В эпоху, когда сама оппозиция «Я/Другой» ставится под вопрос в контексте смешения всех гендерных характеристик в ризомообразном «посткультурном» пространстве, важен еще один момент – изменение позиции и качества Другого, его точки зрения на себя и того, кто становится Другим по отношению к нему при изменении субъектной позиции. Как позиционирует себя носитель культуры в том мире, в котором он имеет свободный доступ к образам собственной Другости, сконструированным по законам потребительского общества и растиражированным в глобальном информационном пространстве? При ответе на этот вопрос необходимо принимать во внимание, что существование Другого возможно при наличии его определенных отношений со «Своим», будь это субъектно-объектные, властные отношения или присвоение/отторжение. Если оппозиция деконструируется, и Свой, и Другой становятся рядоположенными категориями в пространстве интерсубъективности и бесконечных различий. Тем не менее такого тотального размывания границ не происходит, скорее возникают несколько пространств репрезентации Другого: с одной стороны, утверждение «другости» как самости, с другой – ее уничтожение в медийном интерактивном пространстве, где она становится лишь элементом общей игры в реальность. И все же это «уничтожение» – лишь метафора, поскольку «другость» возвращается снова и снова, придавая новые смыслы культурным мифам. Если женщина становится субъектом культурного производства, она может или принять на себя роль маскулинного субъекта (что нередко случалось в истории, когда женщине выпадало нести на себе бремя мужских обязанностей), или говорить от лица Женщины, утверждая свою гендерную идентичность как сущностно важную, а связанный с ней опыт как привилегированную сферу человеческого общества в целом. Женщина, говорящая от лица Другого, голосом Другого, стала весьма популярной фигурой постсовременной эпохи, «феминизации» культуры, когда женщины заявили о себе как о доминирующей силе не только в традиционно «женских» профессиях, но и в тех, которые долго были привилегией мужчины. Успех «женских» текстов стал заметен как в среде популярной культуры, так среди более «просвещенной» публики. С другой стороны, происходит интерпретация культурных текстов, созданных в различные (но в любом случае до-феминистские) периоды, с позиций субъекта, сконструированного в фемининности. Во многом подрыв традиционного значения произведения художественной культуры, особенно имеющего статус классики, уходит корнями в структурализм, представители которого бросили вызов традиционным академическим исследованиям, отказавшись от попытки открыть истинное значение произведения и объявив все интерпретации равноценными. Постмодернизм, возвестив принцип множественности интерпретаций, уравнял позиции интерпретаторов, к какой гендерной категории они бы ни принадлежали. В то же время обусловленность интерпретативной стратегии субъектной позицией автора (которая также сконструирована различными социальными и культурными факторами) стала совершенно ясна, а в случае с женским авторством даже декларативна.
Для культуры постмодернизма характерна деконструктивистская стратегия по отношению к устоявшимся в культуре бинаризмам, особо явно проявившаяся в постструктуралистском дискурсе. Как отмечает Т. Иглтон, «…из всех бинарных оппозиций, которые стремился подорвать постструктурализм, иерархическая оппозиция между мужчинами и женщинами была наиболее жесткой» [183, р. 149]. Постпостмодернистская культура, которая является контекстом нашего существования в начале XXI века, казалось бы, сняла жесткость традиционных бинаризмов, заменив их ризомообразным пространством сосуществования гетерогенных феноменов. Исследователи отмечают, что постмодернизм принес не только тотальную плюрализацию культуры, но и новое ощущение как внешнего мира, так и сферы человеческих чувств и переживаний. «В важном сегменте нашей культуры произошел значительный сдвиг в чувствах, практиках и дискурсивных формациях, который отличает постмодернистский набор предположений, ощущений и допущений от предыдущего периода» [209, c. 355]. Такой сдвиг характерен для лиминальных периодов в культуре, в которых «… ритуальный субъект спорен: он проходит через область культуры, в которой мало или вообще не существует атрибутов прошлого или будущего состояния. характеристики лиминальности или лиминальной личности всегда расплывчаты, поскольку это состояние и эти личности ускользают от системы классификаций, которая, как правило, определяет их место и позицию в культурном пространстве» [255, р. 147]. Такое состояние культуры неизбежно ведет к многообразию интерпретаций, к переосмыслению традиционных понятий, к соседству разных представлений, выработанных в иные времена. «Мы находимся в состоянии лицедейства и не способны ни на что, кроме как заново разыграть спектакль по некогда написанному в действительности или в воображении сценарию, – сокрушается Ж. Бодрийяр по поводу состояния культуры в наши дни. – …Мы живем в постоянном воспроизведении идеалов, фантазмов, образов, мечтаний, которые уже присутствуют рядом с нами и которые нам, в нашей роковой безучастности, необходимо возрождать снова и снова» [18, с. 8]. Женщина как субъект культурного производства: гендерная обусловленность политики репрезентации Одна из самых ярких областей проявления гендерно обусловленной субъективности – художественная культура, практики как создания новых культурных текстов, так и интерпретаций произведений, относящихся к разным эпохам. Теоретики постмодернизма осознают важность художественно-эстетического элемента как для теории, так и для культурной практики. Важнейшим признаком постмодернистской культурной ситуации считается «.признание того, что производство образов и дискурсов является важной частью деятельности, которую нужно анализировать как неотъемлемую часть воспроизводства и трансформации любого символического порядка. Эстетические и культурные практики имеют значение, а условия из производства заслуживают самого большого внимания» [203, р. 355]. В культурных практиках, в особенности художественных, субъектная позиция автора всегда обусловлена множеством факторов: «. субъективность представляется как нечто находящееся в процессе, никогда как фиксированное и никогда существующее как автономное, вне истории. Это всегда субъективность, обусловленная гендером, укорененная также в расе, классе, этничности и сексуальной ориентации» [208, p. 39].
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.