Автор книги: Евгений Пинаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
Седьмого, сунув в карман бутылку виски, отправился в Краснофлотский переулок и замер, войдя в Пещеру Лейхтвейса: исчезла Великая Китайская Стена! Из прежней «мебели» осталось только Ложе Прокруста, явно облагороженное женской рукой. Достопочтенный Лукулл был выброшен, а его место занял небольшой, но добротный стол, за которым, рядом с хозяином, сидела Лена, пыжились «господа офицеры» и улыбался рядовой Петя, сменивший мундир и сбрую на партикулярное платье. Я так давно не видел его, что вдруг разразился «экспромтом» в духе Коли Клопова:
И в данный вечер, в час назначенный
(Иль это только снится мне?)
Стан Пети, портупеей схваченный,
Маячит в праздничном окне.
И веет порохом и кровию
Упругий шаг его ноги…
Вдохновение оставило меня, я запнулся, но «поручик» Бокалов тут же закончил:
Но тать любой, Липун или Резаный,
Нам строить козни – не могИ!
Петя сразу обрушился с критикой, обвинил виршеплёта в отступлении от правды социалистического реализма, ибо он утром парился в бане, а потому не может вонять порохом и кровью, к тому же явился без портупеи и торчит не в праздничном окне, а за праздничным столом. Затем критик похвалил господина поручика за концовку и полез ко мне с объятиями и поцелуями.
– Между прочим, господа офицеры и товарищ рядовой мильтон, – сказал я, высвобождаясь из петиных объятий, – Липун и компания, судя по до боли знакомым голосам, заседает у бабки Фени и, возможно, строит козни.
– Ну и пёс с ними! – заявил Петя, помогая мне высвободиться из рукавов пальто и выгружая из кармана заграничный пузырь, встреченный «господами офицерами» с вдохновенным энтузиазмом.
Ах, каким приятным был тот совсем домашний вечер! Офицерьё не надралось, так как их ещё ждало впереди семейное застолье, размякший Фред смотрел влюблёнными глазами и на друзей, и на будущую супругу, и потому Аркашка, достав губную гармошку, исполнил для жениха и невесты свадебный марш, которым, собственно, и поставил точку на встрече братьев по разуму.
Все засобирались. Все, потому что и Фред, и Лена отправлялись к её родителям.
Моё пальтецо, как прибывшего последним, висело сверху прочих. Я быстро влез в него и, чтобы не мешать остальным, вышел в прихожую, где подвергся насмешкам и глумлению бабкиных гостей, которые, судя по репликам, намеревались атаковать ДК, но обрушились на меня, забыв о том, что в любой миг я могу получить подкрепление. Так и вышло. Бабка суетилась тут же, подзюзюкивая своих бандитов взвизгами и подскоками, но сразу юркнула в дверь, когда «полковник» Вшивцев с криком «Со-ооо-отня, шашки наголо-ооо!» ринулся на противника и смял первые ряды. Впятером мы спустили их с лестницы, едва не затоптав Великого Моурави, опоздавшего к столу и потому злого как тигр. Вскочив Власу на грудь, кот нанёс ему когтями кровавые раны, после чего исчез в Пещере, предоставив нам пожинать лавры.
Я расстался с друзьями на углу Краснофлотских улицы и переулка, ещё не ведая, что настоящий бой ждёт меня впереди, ибо дальнейший путь мой пролегал мимо дома главного супостата. Влас и его шестёрки топтались, переругиваясь, у входа, но увидев меня, не раздумывая кинулись навстречу. Я же, разгоряченный виски и недавней викторией, охотно принял бой встречными хуками и прямыми. В этот миг я чувствовал себя и Королёвым, и Михайловым разом, а потому, ухватив кураж, вкладывал в каждый удар всю накопившуюся ненависть к этим подонкам. И если прав тот, кто первым сказал, что добро должно быть с кулаками, то я не жалел, что на практике осуществлял сейчас этот, в общем, спорный постулат. В конце концов, не я заварил эту кашу, а потому Влас был нокаутирован добротным апперкотом, после которого он улёгся в ближней луже и задумчиво уставился в ночное небо. Так как Яшка позорно бежал с поля битвы в самом начале следующего раунда, то и незнакомого прихлебалу, всё время пытавшегося зайти ко мне с тыла и вцепиться в загривок, я тоже уложил рядом с Власом довольно быстро.
«Вот и встретили мировую революцию битвой с расхитителями социалистической собственности! – хихикал я, шагая на завод, что выглядело довольно глупо, но я, сознавая это, был горд победой и сожалел лишь о том, что Стас не видел моего триумфа. Правда, будь он рядом, то ничего бы не случилось. Не посмел бы Влас даже тявкнуть, помня, как однажды считал хребтом ступени Дома культуры в новогоднюю ночь.
– Это кто же тебе фонарь засветил? – спросил пан Лёвка, скучавший у трапа.
– Кто? – Я потрогал скулу и посмотрел на свои кулаки, костяшки которых казались ободранными и начинали саднить. – Сам с усам. У Шкредова (ох, как хотелось прихвастнуть победой!) с лестницы свалился. Запнулся за половик и пересчитал ступени.
– Пить надо меньше! – глубокомысленно изрёк сей вострый ум.
– Вот именно! – хохотнул я, хотя был трезв, как стёклышко. Всё испарилось, всё. И русская водка, и шотландский самогон. И, как часто бывает после возбуждения и подъёма, наступил спад. Наступило томление духа и упадок сил. Я опустился на планширь рядом с Вахтиным и закурил, испытывая потребность остыть и, подобно Стасу, взглянуть на драку спокойно, без душевных терзаний и мук: захотели – получили, и – ша!
И ещё я почувствовал, что страшно устал, что надо сменить обстановку, уехать, встряхнуться, отвлечься, набраться сил для зимы, ибо впервые я познал свою долю ответственности и за судно, и за то, чем закончится ремонт в моём, боцмана, хозяйстве.
Хованский появился вовремя. Он владел даже иглой. Не так, как свайкой, но прилично. Когда «Меридиан» вытащили на слип, и пока Прусаков со старпомом тыкали буравом в шпангоуты и обшивку, проверяя дерево на гниль, мы чинили паруса и обновляли снасти. Вдвоём с Хованским. Только с ним. Остальные мариманы стояли суточную вахту, мало-мало убирали с палубы мусор, таскали из столярного цеха обрезки и щепу для камбузной плиты. Я их не трогал. Ну, унести-принести иногда, подать, подержать – и только. Никто из них не испытывал желания присоединиться к нам. Разделение труда и – баста. Мы-де сутками околачиваемся на судне – с нас хватит. Я их понимал и не докучал просьбами. Им тоже достанется весной. А с Рыжим – другое дело: рыбак рыбака видит издалека!
Я как-то спросил Сашку, что заставило его, промысловика, пойти на учебное судно? Любопытство, ответил он. Понравится – останусь, а нет, так сам знаешь, на нет и суда нет. Уйду и вся недолга. Больше я об этом не заговаривал. Ждал, удовлетворит он любопытство или будет любопытствовать дальше. А он прижился, освоился и всё больше нравился мне своим обстоятельным отношением к нашему хозяйству. И потому на душе у меня скребли кошки. Ведь на его «законное» место я проталкивал друга. Словом, однажды я признался ему в этом, а он только отмахнулся:
– Плевать! Как говорил Чапай, наплевать и забыть. Понимаешь, Мишка, мне просто интересно увидеть наши верёвочки в деле. Я же видел, как вы входили в гавань под парусами. Самому захотелось. Да и устал я от рыбы. А у вас покамест – как на курорте. И Манюня под боком.
Сашка жил в Пионерском, свою Манюню навещал только по выходным, да и то не всегда. Пан Казимир тоже редко уезжал в город. Он сразу окопался в Светлом. Нашёл разбитную девицу с комнатой в добротном бараке по другую сторону местной «Мэйн-стрит» и от дома, в котором проживал пан Лёвка. Там мы собирались довольно часто, чтобы отвести душу разговорами за бутылкой водки. В нашу «штаб-квартиру» не были вхожи лишь Медведь и Фокич, да и кок Миша тоже. Пан Лёвка и механик Ушаков (подпольная кличка – Сан-Саныч) дорогу в барак освоили быстро.
Когда наконец я встретился с Эдькой, и мы сделали повстречальный «дринк» заграничной самогонке, я спросил другана о его намерениях, согласно пунктам, изложенным в «приказе №0090». При этом сообщил, что уже говорил с капитаном и застолбил место подшкипера, хотя на эту должность кадры прислали человека, с которым я провёл беседу. Тот человек, очень даже толковый мужик, не будет в претензии, если товарищ Давыдов поспешит определиться со своими планами и явится на «Меридиан» в ближайшее время.
Эдька на всё про всё попросил неделю и уложился в неё, чем очень и очень меня обрадовал. Кончался ноябрь. Я ждал возвращения из отпуска Юрия Ивановича и рыл копытами палубу. Что делать, я изнывал. Бывало, в ночные часы просыпался от стука вагонных колёс. Я уже ехал! Ехал, ехал и жаждал встреч, но, просыпаясь, опять видел за иллюминатором замёрзший канал с чёрной полоской воды на фарватере, которым в моря и с морей брели немые пароходы, показывая мне то зелёный, то красный глаз ходового огня. Уснуть после этого больше не удавалось.
Одно лишь радовало: Эдька и Сашка нашли общий язык. У меня отлегло от сердца. И с ним, лёгким, как пух, в один из декабрьских дней я купил билет на паровоз и отчалил в столицу нашей родины Москву, радуясь, что за кормой у меня и волки сыты, и овцы целы. И это при том, что норовы у тех и других были взрывными.
Есть такие ходы мыслей, которые оставляют штрихи возле наших глаз и бровей, и у нас есть сознание этого где-то в области сердца, которое придаёт этим штрихам большую отчётливость, – мы их видим и понимаем без словаря.
Лоренс Стерн
«Если вы не испытываете желания преступить хоть одну из десяти заповедей, значит, с вами что-то не так», – предположил некогда Честертон.
Так или не так, но «что-то» я испытывал, потому что преступить хотелось, но среди заповедей не было той, подходящей, за которую можно было бы шагнуть под стук колёс и в предвкушении скорых встреч. Даже добрая выпивка, правда, не входящая в заповедное число, в сей момент ожидания была неуместной. Надо было сохранить себя в добром здравии до тех пор, когда мы наконец не соберёмся у Лаврентьева и как следует не вздрогнем, в едином порыве воздвигая столб во славу нашего братства, спонтанно возникшего некогда в тени алтарей Суриковки.
Телеграмм о своём приезде я сроду никому не давал, однако день был воскресным, время ранним, поэтому я надеялся, что застану Жеку и его окружение в стадии копошения, зевания, умывания и осмысления предстоящего дня. С Белорусского до улицы Медведева рукой подать. Они ещё чешутся, а я уже тут: ку-ку! Как Чацкий, с корабля – на бал. Чуть свет – у ваших ног!
Предвкушая и прихихикивая таким образом, я прямо у вокзала разжился водкой у коробейников-таксистов, позвонил Графуле – дал знать о своём явлении и попросил известить о том же Ивана Шацкого.
Дальнейшие события… Впрочем, нет смысла уточнять детали. В ожидании прибытия пополнения наших рядов, мы с Жекой успели взять первый рубеж, с появлением Хвали и Шацкого подступили к черте, а после, когда явились Борька Тунегов и Талалаев, шагнули дальше и под звуки «Мексиканской румбы», которой усладил Иван наши непритязательные уши и души, окончательно воздвигли наконец полосатый верстовой знак, обозначивший новое расставанье через несколько дней.
Бывают редкие минуты счастья, когда забывается всё и вся, когда достаточно настоящей минуты, в которую погружаешься до дна… нет, не до дна стакана или бутылки, хотя наш столб имел все её признаки, а до той глубины, когда бóльшее блаженство уже немыслимо. Это я о себе.
Мне было легко. Никто не напоминал мне о трёх семестрах моего институтского прошлого. И зачем? Это прошлое было их прошлым, в котором моя учёба была лишь эпизодом во времени и пространстве, которые постоянно разъединяли и соединяли нас. Их интересовало моё настоящее. Ведь что такое море и матросская жизнь, да и то приблизительно, знал только Шацкий, побывавший в Индонезии и Сингапуре благодаря стараниям декана Лейзерова-Пролейзерова, когда-то наладившего контакты с Черноморским пароходством. И сам я, прослышав о том в далёком Кишиневе, только потому и задался целью поступить в институт. Интересно, думал я, если бы пароходство не отказало избранным старшекурсникам совершать живописные мореплавания на своих судах, остался бы я в институте? Впрочем, зачем гадать, коли жизнь сама распорядилась наилучшим образом! Я доволен своей судьбой и имею возможность наблюдать со стороны, как она поступит с остальными, кто закончил или заканчивает учёбу. Да, всё было именно так, но если друзей-собутыльников интересовало моё настоящее, то я, подогретый парами «in vino», уподобился чеховскому свадебному адмиралу и с готовностью громыхнул парусной терминологией, так построив рассказ, что бейфуты и эзельгофты, эрнс-бакштаги и крюйс-бом-брам-ундерштаги появлялись через слово, а через два уснащались ещё и командами «парусинового» аврала.
Меня не перебивали, а я заливался… нет, не как соловей – как боцманская дудка, и Жекина тёща Вера Гавриловна, вошедшая в комнату, чтобы послушать рассказчика, позже призналась мне, что ничего не поняла («Ну, абсолютно ничего!»), но ощутила в непонятностях рассказа «аромат именно парусного корабля».
Но «Всему на свете свой черед. И Тэм из-за стола встает.»
Первыми встал Юраша Павлов (появился последним). Он почти не пил. Братья Смолины увозили его утром куда-то в Подмосковье «прошвырнуться на горных лыжах». Шацкий уехал с ним, а меня увёз к себе в Самарский переулок Хваленский. Я снова лежал на диване, с которого когда-то рассматривал «сирени» и «версали» старенькой тётушки Ани. Они и сейчас смотрели на меня из потемневших рам, и тот же круглый стол отгораживал меня от остальной комнаты, которая всегда казалась мне олицетворением московской коммуналки – порождения революции и последовавшего за ней «великого переселения народов» ОТТУДА сюда и ОТСЮДА туда, с уплотнением, притеснением, экспроприацией в пользу экспроприаторов. Тетя Аня была выше этого. Гордая старушка. И очень простая.
Володька спал, а я не мог уснуть.
Тётя Аня копошилась на кухне и шушукалась с дочкой. Татьяна была архитектором и немного диссиденткой. Она обитала в отдельной клетушке за фанерной переборкой и как бы представляла иную среду обитания, неизвестную мне, другие отношения и взгляды. «Западница», называл её Хваля. Я лишь однажды, случайно, заглянул в открытую дверь и убедился, что вижу тесную келью схимницы, а может, и старой девы. А не спалось мне оттого, что постель, угревшая меня, вся обстановка комнаты, вызвали вдруг ностальгическую вспышку по тем дням, когда я был частым гостем этого прибежища, хранившего явные следы прошлого, будь то дворянские шпажки (всего лишь никчёмная принадлежность придворного мундира) или живописные остатки «серебряного века», висевшие на стене в неизменном порядке. Даже крутая лестница, ведущая на антресоль, была не от мира сего, как и сам дом, один из немногих московских домов, не тронутых пожаром восемьсот двенадцатого года. Наверное, поэтому будничность жизни обитателей этого жилища воспринималась мною слишком обострённо. Иначе, чем жизнь людей за его стенами. Это позволило лучше понять Володькину тётушку, когда они, втроём, говорили о смерти какого-то родственника или родственницы. Разговор меня не касался, но я запомнил слова тёти Ани, не её собственные, а как узнал потом, Эпикура: «Самое ужасное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения; когда мы есть, то смерти ещё нет, а когда смерть наступает, то нас уже нет». Поэтому, советовала она, не нужно переживать за ушедших: смерти, для ушедших в мире с самими собой и с окружающими, нет вообще. Она лишь повод когда-нибудь собраться снова и вспомнить оставшихся. А если всё же воспринимать смерть как данность, то данность эта – лишь прощение и примирение, освобождение души от обид и тягот, если они были в ЭТОЙ жизни, и ожидание, повторяю, новой встречи в жизни ТОЙ, лишённой всяких дрязг и волнений.
Тогда я вдруг понял, каким древним ископаемым была тётя Аня – старуха Изергиль! Какой жизненной стойкостью обладала она, откуда идёт молчаливая отрешённость её дочери и невозмутимость Хвали, изредка нарушаемая иронической усмешкой бывшего дворянина. Вопрос лишь в том, бывают ли дворяне бывшими? Он, возможно, не граф, а только Графуля, но в нём есть то, что и в Ваське Шереметеве, о котором рассказывал Терёхин, истинном графе. Есть то, что определяет их человеческую суть. «А нашу суть, – подумал я, засыпая, – определяет наше плебейское естество. Одно у нас общее – советское настоящее. А умение добиваться своего, идучи к цели противолодочным зигзагом, которое я не раз доказывал на практике, досталось мне от предков – двужильных крестьян с крепким хребтом. Интеллигент, п-паюмать, во втором поколении!..»
Утром Хваля предложил поправить здоровье пивом. Я отказался и достал из чемодана последнюю бутылку скотча. Мы почти допили её, когда появилась Татьяна, молча взяла бутылку и унесла к себе.
– Я ж говорю – западница! – усмехнулся Володька. – Миш, если не жалко, презентуй ей пачку «Кемела». Она у нас дымит, когда слушает у себя под лестницей разные «голоса», так пусть подымит ихним табаком.
Я успел перехватить «западницу» в дверях. Она уже уходила на работу и, кажется, впервые улыбнулась мне, принимая презент в мятой бумажной пачке.
Позже, когда мы всё-таки прихлёбывали пиво, я пожурил Хвáлю за редкие письма: мог бы чаще извещать меня о московских событиях.
– О каких? Где они? – вяло ответил он. – Ну, были у меня всякие перипетии и перепития. Какой-то период у меня вообще выпал из памяти. Помню, что был у брата Николая в Питере. Ну, а потом Жека сосватал мне одну особу, и я… задумал жениться! Устроил я, милый боцман, грандиозную помолвку с приглашением «видных представителей» населения столицы и его пригородов. Наделал крупных долгов и, не женясь, развёлся. Не сразу, правда, развёлся. Был некий период мирного сосуществования. Этак порядка месяцев двух. В это период и начались малые, то бишь локальные, войны, и я в панике бежал. Главное, всё делать вовремя, не правда ли?
– О том же думал, когда бросал институт…
– Теперь и я понял это, – согласился он. – Миша, возьми меня в моряки! Тошнит от московской жизни. Днём пятого декабря ушёл я из дому, а вернулся… ночью десятого. Помню, что был неплохой коньяк КВВК, остальное, думаю, понять не трудно. Костюм намеревался купить, а что ещё было – не помню. Дни – как в тумане. Жрали водку, как извозчики, где-то у кого-то занимали, не думая о последствиях. Очухались – прослезились. Ходили тихие-тихие и искали хотя бы на корочку хлеба.
– Зато в шахматы, поди, играли? – усмехнулся я, вспомнив их затяжные турниры.
– И шахматы не могли развеять меня! Потом я долго никого не видел. Сроки с диафильмами так припёрли, что схватился за голову! Началась безбожная халтура, за что сейчас расплачиваюсь. Об этом, что ли, писать? О том, что недавно явился ко мне совсем хор-ррр-роший Лаврентьев и объявил: «Одевайся! Тунегов попал в милицию – едем его выручать!» Ни за что попал, уверял Женька. А «ни за что» случилось в столовой, где наш мужественный, стойкий ваятель несколько раз упал со стула. Тут-то его и подхватили бригадмильцы. Выкупить его нам не удалось. Не успели мы, а те решили непременно Борьку искупать. На наших глазах погрузили его в фургон с красным крестом и увезли из отделения в вытрезвитель. А на следующий день, когда мы «поминали» Тунегова, он сам явился тихий и смущенный, чтобы продемонстрировать на ноге чернильный номер «пятьдесят три». Поминки пришлось отложить до следующего раза, а в этот – обмыть возвращение, а после уплатить его долг славной милиции.
– А где раздобыли денег? – не удержался я от глупого, в сущности, вопроса.
– Известно где! – засмеялся Хвáля. – В институте. На сей раз мне пришлось упасть в ноги профессору Дейнеке, и он, как всегда, был безотказен.
– Ладно, поехали к Лаврентьеву, – сказал я, допивая пиво. – Тунегов наверняка уже там, и оба наверняка трясутся. Надо лечить, а мы сейчас – неотложка.
– Мы – добрые самаритяне, – поправил меня Хвáля, – а с неотложкой прямая дорога в морг.
Мы славно провели этот день и следующий, а уж на день третий… мой паровоз вперёд летел – в Свердловске остановка.
Ты взглядом меня провожала
Под песню холодных ветров.
Ты мне ничего не сказала, —
И всё рассказала без слов.
Старая-старая песня
Москва проводила меня лёгким морозцем, Урал встретил ядрёным морозом. Лёгкие ботиночки и пальтишко на рыбьем меху вынудили подкорректировать дальнейший маршрут. Я оказался у Володьки Бубенщикова, которого застал за кропотливой работой: каллиграф, как минёр, не имел права на ошибку, ибо, пользуясь каракулями композитора Родыгина, переносил на мелованную бумагу многочисленные и всевозможные сочетания «до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до», макая искусное перо в китайскую тушь. Заказчик должен был появиться с минуты на минуту, Буб спешил не торопясь, поэтому последние диезы и бемоли выводил столь же старательно. Пока он корпел, я разглядывал его иллюстрации к очередной книжке Никонова. Уже готовые и только начатые изображали лесную жизнь зверушек и пичужек. В рисунках не было геометрической чёткости музыкальных знаков, разложенных в дивном порядке на музыкальном стане, зато имелась точность, – я бы сказал, небрежная точность, – которая всегда была свойственна Бубу, замечательному рисовальщику.
Буб успел. Только-только высохла тушь, как в дверях возник автор «Уральской рябинушки» и других песен, исполняемых индивидуально и сплочённо, хором, на просторах опорного края державы и страны советов. Бегло просмотрев готовые ноты, очевидно предназначенные для типографщиков, он вручил Вовке мзду и удалился.
– Евгениваныч знает, что моя фирма веников не вяжет! Не в первый раз! – сварливо ответил художник на моё замечание по тому поводу, что столь серьёзная работа, не свободная от возможных ошибок, была принята без всякой проверки. – А коли качество гарантировано, Мишка, не пора ли вспрыснуть за него и за встречу? Сбегать придётся тебе. У меня – дщерь, – указал он на кроху по имени Галка, что всё это время молча возилась в углу, пристраивая на куклу какие-то тряпочки.
– Зачем бежать? – «удивился» я. – Моя фирма тоже не вяжет метёлок. Она – да! производит швабры и голики, маты и прочее, но так далеко отсюда, что ей наплевать, коли я заменил их на продукцию ликёро-водочного завода.
Похвалив себя мысленно за предусмотрительность (ведь мог бы нарваться на запертую дверь), я вынул из чемодана две злодейки с наклейкой, после чего мы тут же приступили к приятственному занятию пиянства, благо мадам Бубенщикова, достославная Зинаида Петровна, могла явить нам свой грозный лик только вечером, по окончании рабочего дня.
Едва была взята первая высота, а мы дозрели до состояния восковой… то бишь, помидорной спелости, прибыло свежее подкрепление в лице однокашников Буба и моих добрых знакомых Толика Курилова, Маркелова и Вовки Жабского. Все они учились на курс ниже, что не мешало нам когда-то встречаться у старика Бахуса. Он и теперь завернул их сюда, и мы – с возгласом «Нашего полку прибыло!» – пошли на приступ новой твердыни, хотя, по сути, она имела жидкую консистенцию.
Имея такие фланги, мы встретили хозяйку с бестрепетной весёлостью. Впрочем, она не собиралась громить сплоченные ряды, сочтя присутствие странствующего и путешествующего бродяги простительным поводом для сборища как бы в его честь. Она и сама тяпнула за встречу, после чего удалилась в угол, где принялась лепить пельмени, потребовав у меня всенародно покаяться в грехах, совершённых со времени последнего визита в её дом. Попытка увильнуть от покаянной исповеди не получила поддержки. Все жаждали моих речей. И вот, промочив горло, я вновь, так сказать конспективно, принялся излагать события последних лет. Что ж, обычное занятие для водоплавающего субъекта, оказавшегося в сугубо сухопутной компании, к тому же находящейся под градусом и пожелавшей вкусить хотя бы словесных зрелищ после водки и хлеба.
Ночевал я у Бубов. И когда тьма ночи уступила место серенькому рассвету на пороге декабрьского дня, я понял, что надо поспешать под родительский кров. Блудный сын… В пятнадцать лет пустился я в автономное плаванье и считанные разы появлялся дома в минувшие с той поры следующие пятнадцать лет. Пора! А если пора… Ладно, поеду позже, а днём навещу Охлупина, покажусь Терёхину и загляну в театр кукол к Виктору Коркодинову, чтобы поздравить его, любезного Крокодилыча, со званием заслуженного работника культуры, о чём мне сообщил Буб.
Нанеся запланированные визиты, поздним вечером того же дня, я обнимал маму и отца. Мать не знала, куда меня усадить и чем накормить, отец сетовал, что за время ожидания успела прокиснуть дюжина пива, зато, говорил он, созрела целая кадка браги. Я ответил, куда мне столько? На что услышал, что следом за собой нужно ждать и других гостей. И верно! Первым прикатил Терёхин. Повод самый подходящий: пока я здесь, нужно наконец напечатать фотографии, сделанные когда-то в совместных поездках. Негативы он привёз, химикаты тоже, и мы, пробавляясь брагой, несколько вечеров и ночей провели при свете красного фонаря, проявляя и закрепляя на бумаге канувшее в прошлое время, проведённое нами на Каме и на Алтае.
До Нового года я бездельничал. Читал Брет Гарта, перечитывал Александра Грина и Джека Лондона, помогал родителям по хозяйству, бродил на лыжах по лесу за Исетью. В Новогоднюю ночь запузырил в небо парт красных ракет, захваченных для такого случая с «Меридиана». После объяснений, что пришлось дать местному блюстителю порядка, который попенял мне, сказав, что красная – это знак тревоги, я охладел к фейерверкам, а фальшфейеры даже не доставал.
Были ещё гости. Однажды прикатило семейство Бубов, а следом – кореша по ремеслухе, два Вальки, Краско и Шаврин. Когда я протрезвел после их отъезда, мне приснилась баркентина. Она сиротливо – без меня! – торчала на слипе, стояла с мачтами, униженными нами до марса и салингов, с ободранными бортами и голыми топтимберсами шпангоутов, покрытыми щетиной стальных нагелей и болтов. И так захотелось мне поскорее вернуться на её палубу, что в середине января я засобирался в дорогу. На сердце скребло, при виде расстроенных родителей становилось тошно, но поделать с собой я ничего не мог. И… хорошо, что не мог, как показало самое ближайшее будущее.
Судьба потому – индейка, что не знает, где найдёт чего поклевать, а где потеряет голову. Да, судьба! Я нашёл то, что, как думал, давно и навсегда потерял.
Оставив вещи у Бубов, а после купив билет на аэроплан, улетающий следующим днём, я позвонил Крокодилычу, как и обещал при встрече в театре. Виктор успел лишь поздороваться со мной, как тут же вмешалась Люба.
– Миша, немедленно приезжай к нам! – выкрикнула она. – У нас для тебя сюрприз!
– Давай-давай, ноги в руки и… если одна нога ещё там, другая чтоб уже здесь! – прогудел Виктор в отвоёванную трубку, после чего последовали гудки.
Делать нечего – надо подчиниться. Крокодилычи не будут за здорово живёшь требовать к себе, а если требуют, значит, причина достаточно веская.
– Сударь, получите ответ на ваши многочисленные запросы! – сказал Виктор, впуская меня в переднюю и отступая в сторону.
Я остолбенел. За его спиной, рядом с улыбающейся Любой, оказывается стояла моя (но пока ещё не моя) Уралочка!
И было потом застолье, и был вечер вопросов и ответов, и была ночь вдвоём, когда мы, проговорив до рассвета, решили, что все недоразумения позади и что пора нам начать совместную жизнь. Сроков не уточняли. Мне предстояло вернуться в Кёниг, ей – на работу, в Серов. Спишемся – слюбимся, решили мы. Подождём чуток, коли ждали столько долгих лет.
Крокодилычи были рады нашему согласию. Они проводили нас до порога, а мы, забрав чемодан у Бубов, отправились в аэропорт. Ночью за окном выла метель. Теперь она закончилась, но над сугробами кружился редкий пушистый снег. И не было признаний в любви, не было клятв и обещаний. Бывают минуты, когда молчание заменяет слова, будь они самые-рассамые. Может, Уралочка ждала их, но я никогда не отличался красноречием. Молча обнял и поцеловал её и ушёл на посадку. Оказавшись за облаками, по-прежнему видел её закрытыми глазами, видел пушистой от снега, что кружил над аэродромом, видел её глаза, видел в них печаль расставанья, и та печаль, которая стала моей печалью и которую я не хотел расплескать в Москве, заставила, не задерживаясь в столице, сразу улететь в Кёниг.
Слабые люди спят лицом в салате. Сильные – в десерте.
Анекдот из «Комсомолки»
Прохор Прохорыч Дрискин не любил пить в одиночестве. Мог, но не любил. В такие минуты душа его жаждала общения, и я как сосед, с которым ему приходилось общаться за неимением других, способных понять его душу в минуту радости и в минуту скорби, был самым подходящим наперсником.
В таких случаях, за мной посылался Сёма. Прибыл он и на этот раз, – ландскнехт с никаким выражением лица. Но я-то знал, что если с «никаким», то он, ландскнехт, недоволен хозяином, которого, бывало и такое, он мог одобрять или не одобрять. Сейчас, выходит, Сёма не одобрял, и это меня заинтриговало. По здравому рассуждению, неодобрение не входило в его компетенцию, и Сёма знал это, но если настроение выходило за рамки его полномочий, значит, повод был достаточно серьёзен.
Доставив меня, Сёма тотчас удалился, так как стол был уже до того накрыт им, бутылки откупорены, а Прохор Прохорыч, успевший принять на грудь первый вес спиртного, с мрачным видом подбрасывал пальцами той ноги, что была перекинута через колено другой, отороченный мехом тапок и ловил его, насаживая лоном на те же пальцы.
– Наконец-то! – злобно заявил он вместо приветствия и прекращая жонглировать обувкой. – Этого Сёму только за смертью посылать!
– Так радуйся, что вместо беззубой с косой он привёл Гараева, – ответил ему, опускаясь в привычное кресло. – Что стряслось, кровосос? Упал курс сортирных акций или понизился спрос на унитазы?
– Ты думаешь, меня выбивает из колеи только деловая конъюнктура? – прорычал Прохор. – Меня волнуют и другие приоритеты!
– К примеру, Гондурас беспокоит? – съязвил я, наполняя фужеры.
– И Гондурас, в том числе! – рявкнул он. – Свой! Что под боком зреет, как чирьяк! Видел, поди, что творится за тем косогором, который слева от нас.
– А что там творится? – не понял я, так как за косогором всё шло обычным чередом: коровы щипали травку, писали и какали, собаки лаяли и тоже удобряли землю своим, собачьим, гуано, туземцы бродили туда и сюда, да кряхтел бульдозер, что-то сгребая и выковыривая в выемке перед следующим косогором, за которым начинался спуск к бухте Двух Львов. – Там, кажется, какая-то стройка началась. Уж не в твоём ли Гондурасе? – вдруг осенило меня.
– А то! Именно! Там, Мишка, такой Фидель Кастро объявился, что… – а ведь вместе собирались начать! – что объявил меня Батистой, и всё прибрал к рукам!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.