Автор книги: Евгений Пинаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
– Сам ты хер! – откликнулся Фокич без дипломатической сдержанности и уточнил: – Моржовый.
– Москаленко, не мешайте рулевому! – озлился капитан и что-то сказал лоцману. Фокич – весь внимание! – балансировал под гиком, точно Петрушка на канате, ему было не до нас. Я тут же выдернул у него из-за голенища тонкий буклетик и унёс в клюве добычу на полубак. Фокичу план города ни к чему, решил я, а для меня – жизненная необходимость. Отбросив костыли, я только-только начал привыкать к передвижению с клюкой. Будут увольнения, а какой я ходок? Скоростью эскадры считается скорость самого тихоходного корабля в её составе. Я буду обузой для всех, поэтому в «плавание» по городу лучше пускаться в одиночку, руководствуясь лоцией-путеводителем.
Баркентины ошвартовались вблизи городского центра, сразу став местом паломничества местного люда и, в первую очередь, мальчишек.
– Германьский народ – дюже любознательная нация! – ухмылялся Бьёра, глядя, как «нация» карабкается на бушприт – единственное место, куда дежурный по судну позволял забираться юным туземцам, с вожделением смотревшим на мачты. Но ванты для них были табу, а бушприт с его сеткой, давая ощущение пустоты под ногами, был застрахован от падения любознательных в пучину вод даже с минимальной высоты.
И всё-таки на борт их пускали не всех сразу, а небольшими партиями. Немцы – люди дисциплинированные, пацаны – не исключение. Поэтому мы были удивлены, когда два огольца воспользовались тем, что планширь «Меридиана» находился на одном уровне с набережной, и сиганули на палубу за гальюном. Палубный тут же выловил диверсантов, начал объяснять, что такое посягательство на суверенную территорию страны советов недопустимо, а они залопотали оправдание такой немецкой скороговоркой, что знай курсант немецкий язык, он всё равно не поспел бы за «необыкновенной лёгкостью» их мыслей. Когда их повели вон, мальчишки вдруг заговорили по-русски! Спектакль разыграли! Оказывается, они приехали из Магдебурга, где служили их русские папы-офицеры и жили их русские мамы. Теперь осерчавший подшкипер счёл возможным «на законном основании» оттрепать «артистов» за уши к явному удовольствию лопоухих представителей коренной нации.
Два дня я осваивал пешеходство вблизи нашей стоянки, каждый раз добираясь до одной из двух пивных, обнаруженных и освоенных Бьёрой и Хованесом чуть ли не сразу после того, как баркентины были привязаны к берегу. У нас почему-то не было ощущения заграницы. Казалось иной раз, что наши парусники ошвартовались в Преголи и тот силуэт над крышами вполне советских коробок может оказаться кафедральным собором. А высокие крутокрышие пакгаузы за изгибом набережной были родными братьями тех, что высились в родном порту ганзейского некогда города Кёнигсберга.
Здешние готические склады выполняли роль элеватора и мелькомбината, что не помешало ошвартоваться возле них французскому судёнышку, прибывшему из Штральзунда с какого-то музыкально-песенного фестиваля. К великой радости наших школяров, французы тотчас нанесли визит россиянам. Как говорится, музыка объединяет сердца. А может, и фильмы, которыми мы угостили их за песни. Бьёра тоже драл своё золотое горло, а после отправился следом за убывшими гостями. За ним увязались Хованес и пан Казимир. Поковылял и я, ради вечернего променада.
У мелькомбината реденькое оцепление. Советские воины из ограниченного контингента приехали за мучицей и, конечно, поддавший Бьёра тут же решился на дивертисмент, возможно, вспомнив несовершеннолетних артистов.
Грузовики с мукой с трудом выбирались из стада легковушек. Непорядок! И Бьёра направился к ближнему солдату родной армии.
– Шмайсер – пиф-паф? – спросил у воина.
– Работает… – ответил тот без воодушевления, отступая на шаг и прижимая к себе автомат.
– Дай очередь по этим «опель-капитанам», чтобы просрались, – посоветовал Бьёра на посконном, кондовом, домотканом.
Солдатик сразу оживился и наложил резолюцию:
– Ловко же ты, фриц, навострился шпрехать по-русски!
– Сам ты фриц, пехо-ооо-ота! – заявил Бьёра. – А я – старлей в чине матроса с того парусника, что у тебя за спиной. Ферштейн?
Словом, мы быстро обжились, чувствовали себя, как дома, потому и проторили дорогу к «папе Лю», как стали звать толстого хозяина первой пивной, и «тётушки Ма», что подавала пиво и шнапс во второй. На этих маршрутах я попривык к ходьбе с подпоркой, и вот наступил день и час, когда доктор Егорцев дал старт, позволив мне попробовать силы на дальней дистанции. Разумеется, с сопровождающим. Им оказался пан Казимир. Москаль тоже хотел участвовать в забеге, но был остановлен старпомом в наказание за хулиганство за рулём воинского «газона», доставившего к нам на борт какого-то майора. Солдат-водила допустил Витьку к рулю, а тот, попав в родную стихию, начал выписывать на набережной такие кренделя и фортели, что у Букина, встречавшего гостя, «в зобу дыханье спёрло», когда зелёный автомобиль на заднем ходу чуть не свалился в воду. Москаль ударил по тормозам в самый последний момент, когда колёса оказались на самом краешке брусчатки, а скаты взвизгнули и задымили.
Вполне российская бесшабашность донского казака вызвала зубовный скрежет у майора и ответную реакцию у капитана Букина. В путь мы пустились вдвоём, и путь тот, продолжавшийся до поздней ночи, так меня укатал, что больше я не предпринимал ничего подобного.
Первая остановка была сделана в киношке. «Kapitol» демонстрировал «Самогонщиков» с Трусом, Бывалым и Балбесом. Благодаря фильму, мы окончательно почувствовали себя в родной обстановке, тем более что дойч-военморы, коллективно доставленные на просмотр ленты, корчились от смеха точь-в-точь как их коллеги – наши краснознамённые балтийцы.
Да, повеяло родным, и до того повеяло, что возникло желание отведать народного напитка под названием шнапс.
– Грициан, как у тебя с немецким? – спросил я шановного пана. – Шпрехаешь?
– Матка, яйки, масло – шнель, шнель! – взвизгнул Грициан с таким белорусским прононсом, что какая-то фрау с левреткой на руках, только что обогнавшая нас, прибавила шагу и оглядывалась, пока не скрылась в доме, за которым обнаружился крытый тупичок с прилавком и аксессуарами летнего пивбара.
– Хальт! – скомандовал я. – «Хенде хох» можешь не делать.
Мы завернули туда и устремились между столиками по чистому песочку, устилавшему наш путь вместо роз. Не оказалось роз, не оказалось и шнапса. На мой всеобъемлющий жест – щелчка ногтем по горлу, фройляйн ответила своим, указав кивком на неприметную дверь в стене. За ней оказалась скромная столовая без декоративных излишеств, но с богатым выбором горячительных напитков.
– Миша унд Гриша фарен ин Анапа, – сообщил я пану Казимиру и почти разом исчерпал весь свой словарный запас. – Присаживайся, пан, к нам уже спешит половой.
Посетителей было мало. Свой «миттагэссен» кушали в основном гросмуттеры и гросфатеры.
– Гарсон… э-э, герр обер, – сказал я возникшему у столика официанту с полотенцем на сгибе левой руки. – Шнапс.
– Цвай шнапс! – поправил пан Казимир, растопырив для вящей убедительности два пальца.
Заказ был подан оперативно, но в напёрстках, прибывших на подносе, шнапса было накапано меньше, чем (по оценке бравого солдата Швейка) мог бы наделать в пелёнки новорожденный цыплёнок. Двум хилым бутербродам мы тоже выразили неодобрение.
– Гросшнапс! – тут же создал я словообразование по аналогии с «гросфатером», сидевшим через проход. – Цвай гросшнапс унд цвай гросбутерброд!
Расторопный малый взглянул на мою аракчинку, потом на грубую клюку с поперечным упором, приколоченным к палке большим гвоздём, и наконец понял, с кем имеет дело. За плечами, обтянутыми белой курткой, казалось, раздался шорох крыльев – и вот уже перед нами стоят полнёхонькими добротные стаканы, а на фаянсовом блюде высится целая гора «гросбутербродов» с разнообразной начинкой.
Мы выбрали «айн, цвай, драй» с селёдкой, яйцом и луком, добавили ещё по одному для ровного счёта, после чего я скомандовал, кивнув на блюдо: «Цурюк!»
Блюдо исчезло. Мы выцедили шнапс и принялись за бутерброды.
– Мишка, что такое «цурюк»? – спросил пан Казимир.
– Во время войны у нас в школе ставили пьесу про партизан. Я в ней тоже участвовал. Фашиста играл с этим единственным словом. Орал толпе колхозников: «Цурюк!» и хватался за автомат. Назад, мол, русские свиньи. Пьесу забыл начисто, а «роль» застряла в памяти, видно, навечно.
– Повторим? – предложил я.
Гришка кивнул. Снова появился «гросшнапс». Была во всём этом какая-то гнусная бравада. Пить уже, собственно, не хотелось, но немцы так косили глаз в нашу сторону, что проносили ложку мимо рта.
Мы улизнули через пивбар, когда гросбабушки и прадедушки, покончив с «эссен», направились к «гросвыходу».
Когда пан Казимир спросил, куда мы теперь, я сверился с путеводителем и, определив наше место, взял пеленг на ближнюю колокольню.
– Если мы сейчас на Фиш-банке, а та маковка – Мариенкирхе, то рядом с ней – площадь Эрнста Тельмана с ратушей. Держим курс на неё. Полюбуемся и закончим культурную программу в кабачке папы Лю.
Пан Казимир план одобрил, сказав, что пиво на шнапс – это гутеньки, по уму, так как шнапс – ни рыба, ни мясо: два стаканá – и ни в одном глазу. И он был прав – не разобрало! Лёгкое головокружение от успехов – и только.
До площади добрались хоть медленно, но верно. Мой спутник, прыткий на ногу Невтон, был бодр и свеж, я еле дотащился, как старая кляча, и потому решил, что кирха и ратуша – это «не фонтан»! А тут и Бьёра вырулил на плац с группой курсантов. Он тоже заявил, что наш Дом моряка, который есть бывшая биржа, куда краше, и ежели боцман говорит, что «ратхаус» – не фонтан, значит, не фонтан, тут и говорить – ферштейн? – нечего. А нечего потому, что я, мужики, родился в Старой Ладоге. Слышали о такой?
– Старое городище на Волхове, – кивнул я.
– Во-во! Можно сказать, колыбель земли русской. Путь из варяг в греки, друзья-однополчане, лежит под окнами маминой хаты, а сам я, не зная того, и писал, и какал на бугре с могилой вещего Олега! А наши ладожские церкви, это не ваши кирхи! У нас…
– Слышь, ты, патриот земли русской, – оборвал я волховского соловья, – мы тоже учили историю СССР и тоже знаем, что наши церкви для нашего сердца лучше ваших кирх, а вот, скажи, почему мы всё время какаем на наши исторические реликвии?
– Будто не знаешь? По указанию и повелению свыше.
– Вот-вот, Бьёра! Гадить мы умеем без указания, а каяться потом – по повелению. Я в сорок восьмом, ещё мальчишкой, побывал в Донском монастыре, по стенам тамошним лазил и так перепачкал башмаки в дерьме, что как ни чистил их, от меня потом все в трамвае шарахались. И сейчас загляни за любой кустик… да хоть в райские кущи загляни —та же картина посконного скотства. А здесь – чистота!
– Мишка, Мишка, где твоя улыбка, полная задора и огня? Не переживай! – пропел Бьёра. – Поживут со своими готвальдами да гротеволями лет двадцать, поучатся ишо у наших хлопцев в погонах и будут срать на всё.
– Это и обидно!
– А вы что уши развесили, товарищи гардемарины?! – напустился Бьёра на своих поднадзорных. – Старшина Камкин, принимайте командование группой и дуйте на все четыре стороны! Если вернётесь раньше меня, если вас спросят, где ваш командир на лихом коне, скажете, что он смертельно ранен навылет пробкой от пивной бутылки. Яволь? Яволь. Выполняйте.
«Товарищей гардемаринов» как ветром сдуло.
– Куда летим? – спросил Бьёра.
– Бомбить папу Лю, – ответил пан Казимир. – Хочу, чтоб и меня – пробкой навылет.
И мы полетели к Штранду. Так называлась набережная, приютившая баркентины.
Спутники не могли приноровиться к моему шагу. Уходили вперёд, поджидали отставшего и снова оставляли меня позади.
Я шёл и думал, какие разные наши парни и как одинаковы в чём-то. Они никогда не заводили разговоров о будущем. Может, правильно? Наверное, да. Они существовали в ЭТОМ времени, и этого было довольно. Пока довольно. Будет другой отрезок времени – будут жить в нём, чуть подкорректировав намерения, подсказанные им. Пожалуй, один Фокич выпадал из этой «концепсии». С будущим он всё решил раз и навсегда. Фокич был настолько и «постоянно ясен», хотя и не глуп, вопреки утверждению поэта. Но и «не глуп» он был по-своему, как, впрочем, все мы – нижние чины «Меридиана», для которых день нынешний и завтрашний – всё едино, как завтрашний и послезавтрашний, и те, что, чередуясь, будут дальше сменять друг друга. Правда, у каждого наверняка имелся свой взгляд на подобное времяпровождение. Фокич, я чувствовал, будет держаться до конца спокойного места возле кладовки с бельём, грот-мачты, на которую никогда не полезет, а если полезет, то лишь до «собачьей дыры» в салинге, и он никогда не пойдёт на рыбу, ибо на промысле «покой нам только снится». Ни я, ни Хованес не заговаривали о рыбе, остальные – тем более. Мы были единственными рыбаками, но сейчас как бы напрочь забыли об этом, хотя знали, что в случае чего всегда вернёмся к прежней работе.
Что до комсостава, то о нём, о его заботах, я не думал вообще. В случае всё того же «чего», никто не задержится на «Меридиане». У них на руках дипломы, знания, у них амбиции. У всех, кроме Винцевича. Стармех Ранкайтис прирос к баркентине и будет с ней до конца. До её конца или до своего. Это я знал от Стаса, и послужной список Винцевича говорил о том же. Что до самого Стаса, то он был «свободным художником». Моряком – да, но не рыбаком. Отпуск, а то и зимний отстой, Варнело часто использовал по-своему – уходил на перегон в Морагентство, где его знали, где его всегда привечали, куда возьмут с руками и ногами, если ему придётся расстаться с «Тропиком».
Наконец добрались до цели.
В пивной к вечеру было многолюдно, но папа Лю знал нас и принял соответственно, усадив за столик недалеко от входа.
Папа Лю обладал воистину необхватным животом. Поднос с пивом и сосисками уже находился в зале, а брюхо, уравновешенное таким же необъятным задом, ещё долго протискивалось в дверь. Сначала появлялась некая студнеобразная округлость, свисавшая через пояс штанов («шириной с Балтийское море»), удерживаемых подтяжками; явившись полностью, округлость переходила в крутой подъём, упиравшийся в многочисленные лже-подбородки, среди которых едва угадывался настоящий, и без того почти исчезавший в складках толстых щёк. А голова, если брать её целиком, была великолепна: крупная, в аккурат для дородного тела, увенчанная львиной гривой волос, спускавшихся на… да, прямо на спину, так как шеи у папы Лю не было вовсе.
Увидев, что живот, поднос и пиво направляются к нам, Бьёра, без всякой связи с возникшей картиной, сказал:
– А за Волховом, парни, есть деревня Чернавино, а в ней церковь Василия Каппадокийского. При Иване Грозном поставлена. Сейчас в ней кино крутят, семечки лузгают, всё заплёвано, засрано, всё рушится, от купола только остов остался – насест для ворон, а вот красота всё не исчезает, потому как настоящая. Двенадцатый век! Там русский дух, там Русью пахнет.
– Где-то в ваших краях родился академик живописи Максимов, – сказал я, забирая кружку с подноса.
– Ну, знаешь его?! – удивился Бьёра. – Так в Чернавино и родился! «Приход колдуна на крестьянскую свадьбу» тоже родился среди ихних мужиков. Но я не о том – о давешнем, о чём у ратуши толковали. Наш прусский русский Кёниг – лучший из немецких советских городов, а Росток – не худший советский из немецких штадтов, в чем я убеждаюсь каждый раз, когда вижу брюхо папы Лю.
– Ты за окно глянь, – предложил я. – Росток – действительно советский город или скоро им станет.
За окном, у сквозной арки в длинном здании, что выводила на Штранд, беззаботно спали – совсем как в нашем отечестве: свернувшись калачиком – два пьяненьких аборигена.
– Да-а… Не обосрамим земли прусской и русской, – сказал Бьёра и добавил, поизучав пейзаж со спящими сатирами: – Верной дорогой идёте, товарищи!
Нога горела. Осилив кружку, я в гордом одиночестве покинул пивбар.
Баркентины, прижавшиеся к стенке набережной, выглядели домашними и уютными. Хованес стоял у кормы и смотрел, как на месте ушедшего кораблика французов швартуется крупная яхта под польским флагом. Я не стал задерживаться на причале. Прошёл в каюту и свалился на твердокаменный диван. Шнапс, на какое-то время заменивший анестезию, перестал действовать. Когда через час ко мне заглянули Бьёра и Хованес и, потрясая «Столичной», предложили пойти к полякам, у которых уже «кантуется Стас», я отказался. Только спросил, откуда водка? Оказывается, дал Чудов. Узнал, что на яхту отправляется делегация, и выделил из флагманских запасов.
– Кто эти поляки? – всё же спросил я.
– Работяги с Гданьской верфи, – сказал Рыжий. – Отпускники. Шастают по Балтике и в ус не дуют.
– А чо им дуть? – хихикнул Бьёра. – Пшеки – это Европа, а у Европы, даже с нашими пристебаями, вожжи не стой стороны привязаны.
Они ушли. Я, стиснув зубы, поднялся с дивана и развернул постель, которую на день сворачивал в рулон и сдвигал к изголовью. Простынь сунул под подушку, разулся и лёг не раздеваясь, но одеялом укрылся. Без него мне всегда не спалось. В этот раз не помогло и оно. Почему-то хотелось дождаться возвращения парней, но они загуляли, и я наконец уснул.
Проснулся среди ночи. В небе, точно вписываясь в иллюминатор, висела луна. И вдруг она исчезла, как при полном затмении.
– Боцман, я хочу к тебе!
Господи, опять Бригитта! Она появлялась каждую ночь и, прекрасно владея русским, развлекала ночную вахту. От курсачей было известно, что она полька, бог весть какими судьбами попавшая в Росток. Вряд ли у неё были шуры-муры с курсантами, но скучать им она не давала.
– Боцман, хочу к тебе!
– Цурюк. Шнель-шнель! Здесь не подают!
Я перевернулся на правый бок и натянул на голову одеяло.
– Боцман, я хочу к тебе!
– А-а, чтоб тебя! – прорычал я и сунул голову под подушку.
На полубаке хихикали, вдохновляя Бригитту на новые поползновения. Нужно было подняться и задраить иллюминатор, но подняться было невмочь. И потом всё смешалось у меня в голове: столовая, шнапс, ратуша, папа Лю, а теперь вот ещё и Бригитта (ну почему не подруга, почему не моя Уралочка?!), смешки на палубе и наглая луна, превратившая каюту в какой-то кошмар, похожий на бред наяву: что я, где я и почему ЭТО со мной?! Похожего состояния я ещё не переживал. Так, может, меня возле Фарер трахнуло башкой о дубовый планширь, когда я однажды посыпался с фор-рубки, утопив матюгальник?! Ладно Хованес успел подхватить меня! А ещё и Бьёра пропел за переборкой, словно прочитав мои мысли: «Луна в иллюминаторе, луна в иллюминаторе видна-ааа-а… как сын грустит о матери, как сын…»
Ну, цирк! Значит, вернулись от пшеков, подумал я. А подшкипер выручил и сейчас. Сашка, с ходу врубившись в тему, шуганул с полубака и курсантов и эту охальницу. Когда всё стихло, я ещё немного поворочался на жёстком ложе и наконец уснул.
Проснулся рано и, осмотрев припухший сустав, туго-туго перебинтовал его. После завтрака объявили экскурсию на Нептун-верфь в Варнемюнде. Я отказался от поездки. Подшкипер вчера весь день провёл на борту и хотя дóбре разговелся у поляков, но желания куда-то смотаться и взглянуть, как строят для нас морозильные траулеры, не утратил. Я с лёгким сердцем отпустил Рыжего, а после мокрой приборки долго сидел с курсантами на полубаке, курил у обреза и слушал, как Трегубов выводит вальс «Тоска по родине», перебирая кнопки баяна. Мать честная, как далеки уже годы, проведённые на Нагорной, в нашем государстве Простуда, где бывали такие же минуты, когда Витя Коробейников, незабвенный Вектор Сегментыч, услаждал мой слух вальсами, исполняя их на таком же чёрном инструменте! Любовь к вальсам досталась мне от отца. Самым любимым был у него «Оборванные струны», но его не знали ни Виктор, ни Женька. Стало мне пусто и грустно, поэтому, когда Винцевич пригласил меня прокатиться в Дом Дружбы, я тут же забрался в стоявший у сходни автомобиль, но предупредил стармеха, что в кармане у меня только горсть пфеннигов.
– Не боись, дракон! – бодро ответил Винцевич. – Friendship! Сегодня платит дружба.
Водилой авто был местный литовец. Он же провёл нас сквозь толпу на входе и протолкнул в дверь, объяснив страже, кто есть кто.
Слева от узкого и тёмного коридора располагался танцзал, набитый до краёв публикой, шорохом ног, громом тамтамов и литавр. Что скрывалось впереди, в конце коридора, я так и не узнал, ибо Ранкайтис сразу увлёк меня в правую дверь, за которой, в табачном дыму, утопал полутёмный кабак с признаками ресторана. Здесь тоже было не повернуться, но… Ба, знакомые всё лица! Тропиканцы соседствовали с меридианцами, а те и другие сидели вперемежку с немцами, которые и оплачивали «френдшип», так как приглашение, оказывается, исходило от них, знавших наш язык и наши повадки. Хозяева были настроены весьма дружелюбно, отчего посиделки закончились, как сказал бы неандерталец Оп, «вакханалией дружбы», но мы блюли честь флага и вернулись к себе, если не в добром здравии, то на своих двоих. Меня, Винцевича и Стаса доставил на борт всё тот же литовец.
Через день баркентины покинули гостеприимный Росток. Покидали его с лёгким сердцем. Встречали нас хорошо, провожали ещё лучше. На Штранде собралась толпа. Многие, пока мы шли рекою, успели добраться до Варнемюнде: весь мол до маяка был усыпан людьми. Из окон домов тоже махали белыми тряпками.
– У немецкого флага я признаю только этот цвет, – жизнерадостно сообщил пан Лёвка о своих пристрастиях в геральдике.
Второе письмо начиналось так: «Самое важное, что я узнал на Тральфамадоре, это то, что, когда человек умирает, нам это только кажется. Он всё ещё жив в прошлом, так что очень глупо плакать на его похоронах. Все моменты прошлого, настоящего и будущего всегда существовали и будут существовать. Только у нас на Земле существует иллюзия, что моменты идут один за другим, как бусы на нитке, и что если мгновенье прошло, оно прошло бесповоротно».
Курт Воннегут
Книгу Воннегута (толстенный том, изданный некогда «Литература артистикэ» в Кишинёве) я снял с полки машинально. Увидел немецкое имя, немецкую фамилию автора – и во мне ожил Росток. Я не собирался её читать, но раскрыл, а глаз сразу упёрся в абзац: «Иногда по ночам у меня бывают такие припадки, с алкоголем и телефонными звонками. Я напиваюсь, и жена уходит в другую комнату, потому что от меня несёт горчичным газом и розами».
Я сдул с книги «морскую пыль» и втиснул на место, подумав о том, что жену сейчас беспокоят не розы и горчичные газы моего дыхания, а выхлопы городских миазмов, что Дикарке и Карламарксе не нужны противогазы, – они закалены и привычны к любым катаклизмам, что перманентно возникают в атмосфере, окружающей меня, а повод для появления нынешних «горчичных газов» слишком убедителен – я скорбел: Тамара, жена Бьёры Харченко, а теперь его вдова, сообщила, что муж её отплыл в деревянной ладье, украшенной розами, в последний земной путь за край света, где несть печалей и горчичных газов. Скорбел я не только о Бьёре, но и о следующем из нас, оставшихся в количестве, которого не хватило бы, чтобы набрать матросов даже для двух мачт «Меридиана».
Итак, кто следующий? Вопрос, конечно, риторический. Ясно одно – все там будем рано или поздно. А коли так, думать об этом не имело смысла, однако думалось, ибо вечный вопрос «Быть или не быть?» висит над нами, точно дамоклов меч по достижении определённого возраста, когда приходит время вольно или невольно подводить итоги своего земного существования.
– Что ж, ребята, будем! – сказал я, обращаясь к потолку и поднимая стакан с продуктом отечественных винокурен. «Будем!» – ответили отплывшие, так как они, успевшие отчалить раньше, были для меня живее тех живых, что мельтешили вокруг, кто ближе, кто дальше, стремясь найти в «нашей буче, боевой, кипучей» подобие осмысленности для копошения в нынешнем навозе.
«Будем!» – ответил Бьёра, когда я выпил и взглянул на присланную фотографию с другом, лежащим среди роз и принимающим напутствие благообразного священника.
Бьёра не был другом, если иметь в виду истинное содержание этого слова, но был дорог мне, как любой другой, с кем жизнь свела меня на баркентине. Он слишком быстро исчез, покинув «Меридиан» после окончания летнего заплыва. В осеннем вояже по Балтике его заменил курсант Зинов. Бьёра и сам стал курсантом лиепайской мореходки. Мы потеряли его след, как потеряли следы Медведя и других, что появлялись на короткий срок и уходили, не оставив в памяти даже фамилии.
Я встретил Харченко через несколько лет, когда оказался в Запрыбпромразведке, но поначалу волею кадров и по приказу начальника конторы Кухоренко, который и сам был не чужд изобразительного искусства (см. альбом «ПРОМЫСЛОВЫЕ РЫБЫ восточной части тропической Атлантики»), оказался не в плавсоставе, а стал «слесарем 4 разряда по ремонту глубоководных термометров и терморегуляторов» при лаборатории, ютившейся в обширном подвале жилого дома где-то в центре Кёнига. Слесарь из меня, как свайка из пальца, поэтому уделом моим стали эскизы буклетов, схемы и стенгазеты, – главные газеты конторы, до которых был охоч и сам начальник и, главным образом, партком конторы. Лаборатория что-то ремонтировала. Возможно, и терморегуляторы, но, главным образом, телевизоры, радиоприёмники, другую бытовую технику, а также сортировала богатую дань с поисковых судов: кораллы (целые кусты – и какие кусты!), раковины (о-о, какие великолепные раковины!) и пр., и пр., и пр. Дары моря шли на подарки нужным людям, но что-то, наверное, попадало и в музей АтлантНИРО. Заработки мои были весьма и весьма скудными, поэтому кадровик, лицо мне благоволившее, как-то познакомил со своим приятелем, неким Бульоновым, ведавшим местными санаториями. Так я оказался в «Отрадном», где начал малевать плакаты по технике безопасности для котельных-кочегарок.
Время, проведённое в санатории, не было самым плохим. Меня кормили, у меня была отдельная комната в небольшом коттедже с окнами, выходившими на зимнее море. Закончив дневные труды, отужинав и что-то почитав, я гасил свет и лежал, часами слушая стоны сосен и шум волн, что брали штурмом заснеженный берег и обледеневшие камни. Именно тогда полюбился безответный разговор с ними о вечном и сиюминутном, о святом и беспутном, о том, что сделал не так, от чего отказался и что получил взамен.
Работу я закончил в срок, деньги буквально вырвал, так как главврач вдруг отказался платить договорную сумму, и я впервые в жизни пошёл на скандал. Санаторий удалось покинуть засветло, но, когда добрался до шоссе, уже стемнело и началась метель.
На автобусной остановке заносило снегом мужчину и женщину. До Нового года считанные часы. Со мной всё ясно, а этих как занесло на развилку дорог, соображал я, приближаясь к ним.
– Хо-хо! Никак Гараев?! – обратился ко мне «снеговик», сгребая перчаткой мокрый снег с того места, где полагалось быть морковке.
– Бо-оря? Харченко? – признал и я, шагнув к нему чуть ли не вплотную. – О, и Тамара здесь! Новый год – праздник для домоседов, а вас-то какая холера выдернула на распутье?
– Мы едем к её сестре в Светлогорск, а ты почему оказался здесь? Дошли слухи, что ты завязал с морями, перебрался на Урал и…
– Не верь слухам, верь глазам, – перебил я Бьёру. – Я сейчас в «промразведке» груши околачиваю, а ты? Ч-чёрт, автобусы с двух сторон – и мой, и ваш!
– Я – в порту, компáсы ремонтирую в навигационной камере, – заторопился Бьёра. – Михаил, где тебя искать?
– Давыдова помнишь?
– Даже был у него как-то.
– Рядом с его домом, по правую руку, в саду, стоит коттедж немецкий. Я на втором этаже снимаю комнату у одной старухи – заглядывай. По вечерам я всегда дома.
Вот так: встретились и разъехались.
В городе ещё одна встреча с прошлым. На Почтовой, нос к носу – Ефим-с-Наумом! С ним, а он спешил в компанию, мы всё же тяпнули за встречу и Новый год в гадюшнике при «Балтике». Своими успехами я похвастать не мог, а он сказал, что уже второй год капитанит на «Изумруде» и что дракон Сэр Тоби по-прежнему при нём. Встреча как встреча. Ничего особенного. Но мне она показалась знаменательной: сегодня и у меня будет праздник, «как у всех».
Но праздника не получилось.
Бросив на диван сумку с водкой и закусью, поспешил я через сад к Эдьке. Он неделю назад пришёл с морей. Сейчас явлюсь к нему, и друг-старпом пригласит и скажет: «Мой дом – твой дом, Мишка!» Не пригласил. Принимал своего капитана и стармеха. Кивнул недовольно на мой «Привет!» и отвернулся. Эмилия тоже скуксилась, да так уксусно-кисло, что я оторопел и отпрянул «со страшной силой», едва не загремев с крутого трапа, а потом, закрывшись в своей мансарде, к утру надрался до положения риз, после чего спал до вечера.
Разбудил меня Бьёра. Вещее сердце подсказало ему, что у меня не всё ладно, и мне обязательно понадобится пиво. Он, правда, не был уверен, что застанет меня, но вещее сердце не обмануло и тут.
– Слушал, Борис, ведь ты был с нами всего один рейс, – сказал я ему. – Что называется, без году неделя. И вот ты здесь, у меня. Почему?
– Порой и неделя стоит года, – ответил он. – Нам уже за сорок, а вот встретил тебя вчера и будто исчез десятилетний промежуток. Слишком часто, Миша, я вспоминал «Меридиан». После у меня не было ничего похожего.
Потом мы встречались часто, а ещё потом – переписывались до тех пор, пока жара не доканала пенсионера. И вот его нет, а я всё ещё копчу небо и даже пью водку, а потому «кто следующий?» занозой сидит в мозгах.
Попытка прочистить их, ещё раз помянув Бьёру дозой спиртного, не дала результата. «Зачем тебе нужно это знать?» – вяло откликнулись они. А затем… И тут я вспомнил некоего литературного мажордома, гадавшего, тыча пальцем в страницы «Робинзона Крузо» и свято верившего в прорицания книги. Гм, пуркуа па? Я снова извлёк талмуд с Воннегутом, открыл его наугад и нашарив ответ, прочёл: «Потом нас отправили домой, и я женился на хорошенькой девушке, тоже покрытой молодым жирком. И мы завели ребят. А теперь они выросли, и я стал старым пердуном с привычными воспоминаниями, привычными сигаретами. Зовусь я Йон Йонсон, мой дом – штат Висконсин. В лесу работаю я тут».
Та-ак, биографическая справка мне ни к чему. Первый выстрел вхолостую. Попробую ещё раз – мне судьбу подавай! Я повторил опыт, но книга снова выдала на горá почти то же самое: «И я выпускаю пса погулять, и я впускаю его обратно, и мы с ним говорим по душам. Я ему показываю, как я его люблю, а он мне показывает, как любит меня. Ему не противен запах горчичного газа и роз».
Н-да, кругами ходит классик американской литературы. Может, сужая их, удастся добраться до сути? Что скажешь, Карламаркса?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.