Автор книги: Евгений Пинаев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 32 страниц)
Уже больнее расставания,
а встречи редкие —
нужней…
И чем длиннее расстояния —
воспоминания нежней.
Ювеналий Глушков
Эти поэтические строки, конечно же, лирического свойства и вроде бы не имеют отношения к мимолётной встрече с двумя подростками на борту «Меридиана», однако новый автограф, полученный от них, превратил нынешнее и воистину длинное расстояние в воспоминание самого нежного свойства. Таким его делает время и жизнь, когда приходит пора подсчитывать у очередного верстового столба потери и приобретения.
Решив дать ногам капитальный отдых, я валялся в кубрике, листая книжку «Первое кругосветное плавание капитана Джеймса Кука, совершённое на „Индевре“ в 1768—1771 годах». Чтение не давалось. Мысли были заняты недавней поездкой в Портсмут и пребыванием в Саутгемптоне в целом. Лезли в голову какие-то мелочи, детали и отдельные эпизоды. Среди них – «гёрлс», что строили глазки Ковалёву, и памятник «Титанику», и мраморная крылатая дева с венком в распростёртых руках над его полукружием. Москаль вспомнился, выставивший зад, когда, согнувшись, он разглядывал чёрные барельефы на постаменте. На них – герои низов, сгинувшие в холодной пучине вместе с готовой стальной гробницей. И, конечно же, вспоминался «Виктори», капрал и приятель графа Сологуба. Эти почему-то возле картины, изображающей смерть адмирала Нельсона, его последние минуты в каюте на орлоп-деке. Словом, мысли мои были чисто местного происхождения и потому, чтобы избавиться от них и сменить тему, я сунул капитана Кука под подушку и поднялся на палубу.
Напротив – стена пакгауза, причал пуст, но я узрел его и её, подростков, судя по возрасту. Они сидели на асфальте, привалившись к стене. Парнишка рисовал в альбоме, поглядывая на «Меридиан», девчонка сосредоточенно следила за движением карандаша и, видимо, сравнивала натуру с изображением. Интересно… Пойти взглянуть на коллегу?
Я «подошёл к нему походкой пеликана», так как всё-таки чувствовал неловкость: лезу без спросу, а вдруг помешаю творческому процессу? Да и художник, если он не был авангардистом, талантом не блистал. У него получалось то, о чём сокрушённо вздыхала соотечественница в Конакри: корыто, брёвна в сучках и палки. А вот альбом был хорош! И неожиданно для себя, я попросил у мальчика «пэйпа энд пенсил», присел рядом и с удовольствием повозюкал грифелем. Закончив, поставил число, подпись и вернул альбом.
Сказать, что они были ошарашены, не могу. Интеллигентно удивлены – да. На мне была синяя курсантская роба х/б, да и картуз с якорем на околышке говорил о принадлежности к водоплавающей братии, а не к той, что живёт святым «art» во всех его ипостасях.
Долго рассказывать, как я, скажем вчерне, объяснил юным бриттам непонятную для них метаморфозу. Пригласив на борт, ловил курсантов, которые спикали по аглицкой мове, сам морщил лоб, вспоминая все эти «пенсил», «арт академи», «шуле», «лерер унд лерерин», брал карандаш и принимался за «раскадровку» простейших понятий. Да и набор английских слов в ту пору был у меня гораздо богаче, чем у Эллочки-людоедки.
Баркентину я показал им от и до. Всю, как есть. А так как они оказались ещё и яхтсменами, что меня не удивило, то мои объяснения, касавшиеся рангоута и такелажа, они подхватывали на лету. Экскурсия закончилась в кубрике демонстрацией «Плавания на «Индевре». Мальчик взял книгу, поразглядывал своего соотечественника в парике и мундире, а после, попросив ручку, написал на форзаце: «To Michael with all our good wishes for a pleasant journey back to Russia. I will come sometime to see you. Remy, David».
Конечно, приятно, когда тебе желают хорошего плавания и возвращения на родину, приятно, что тебя снова хотят увидеть, но… Осталась только книга и эти строчки, набросанные торопливой рукой. Я показал им пару этюдов и кое-какие рисунки, но ничего не подарил и проводил чуть ли не до ворот порта. Однако день встреч на этом не закончился.
У сходни благообразный мужчина в добротном костюме разговаривал с вахтенным курсантом. На русском изъяснялся, чёрт возьми! Чисто, без акцента.
– А что из себя представляет «Доринго»? – услышал я вопрос и ответ мэна:
– До того, как Вульворт купил «Доринго» и перестроил в прогулочную яхту, она была исландским траулером.
– Неужели Вульворт не мог построить для себя новую яхту?
– Миллиардеры не отчитываются в своих поступках, – улыбнулся незнакомец. – Судно было новым и очень мореходным. Отделали его как игрушку. Берёт всего восемь пассажиров, зато у каждого свои апартаменты, есть плавательный бассейн и все возможные удобства – поди признай в нём траулер!
– Товарищ подшкипер, – обратился курсант ко мне. – Это мистер Славутич, старпом с американской яхты «Доринго».
– Уже понял. Что же вы на причале держите гостя? – упрекнул я его. – Доложите вахтенному помощнику и пригласите гостя на судно.
Курсант нажал кнопку звонка – появился штурман Попов. Произошло знакомство, обмен любезностями и чисто символическая прогулка по баркентине. Русскоязычного янки интересовало общение с людьми, а нас – с ним. Он родился в Штатах, но имел славянские корни. Отец был югославом, мать – русской. Дети старпома тоже владели русским не хуже отца.
– Я порой путаюсь лишь в морской терминологии, – сказал мистер Славутич. – У нас почти не найти ваших учебных пособий. Зато я собрал солидную фонотеку русских и советских песен, а также приличную библиотеку.
– Даже так? – удивился Попов.
– Меня всегда интересовала проблема морского обучения в России. Какие-то учебники у меня всё же имеются. Есть даже правила поступления в ваши учебные каллиджи. Что меня поражает, так это большое количество парусных судов в вашей стране. У нас, к сожалению, только старенький «Игл», бывший в нацистской Германии «Хорстом Весселем».
– Получили после войны? – спросил Попов.
– Да, как и ваша страна. «Горх Фок» стал «Товарищем», «Падуя» – «Крузенштерном», а «Магдалина Винен» – «Седовым».
– Маловато досталось Штатам, – удивился Попов. – Нам и от итальянцев кое-что перепало. В сорок девятом они отдали нам в качестве репараций трёхмачтовый барк «Христофоро Коломбо», а мы переименовали его в «Дунай». Владел им Черноморский флот, а когда передали торгашам, выяснилось, что ему нужен капремонт. Кончилось тем, что его порезали на металл.
– Так ведь и Штаты вместе с «Хорстом Весселем» забрали его систер-шип – «Альберт Лео Шлагетер», но посчитали лишним и продали Бразилии и стал он «Гуанабарой».
– Так и бразильянцы, читал я где-то, собираются толкнуть его португальцам, – засмеялся Попов. – Случись такое – и пойдёт по рукам, как панельная шлюха.
– Простите, штурман, а что такое «толкнули»? В каком смысле? – не понял янки.
– В том смысле, что это – идиома. Значит, «продали».
– Понятно, – кивнул старпом. – Последний вопрос на историческую тему. Извините, но я занимался ею. Что стало с «Мирчей»? Вы захватили его во время войны у Румынии, а потом?
– А потом вернули, – ответил Попов. – Я ведь тоже копался в истории. Потому и попал на учебные суда. У нас этот барк назывался «Рионом» и был единицей Военно-Морского флота.
Я слушал, развесив уши, и радовался, что американцу достался такой знающий собеседник. А доведись мне? Профан! При всей любви к парусникам, оказался не любопытен. И поделом мне.
Судоводители тем временем продолжали беседу. Теперь спрашивал Попов.
– Вы говорите, что, пусть в общих чертах, знакомы с нашей системой обучения будущих капитанов, велика ли разница с вашей? – поинтересовался штурман.
– Трудно сказать… Я ведь не знаком с внутренней структурой ваших училищ. Слышал, что есть и заочное обучение. Нечто подобное есть и у нас. Человек самостоятельно проходит весь курс и разом сдаёт экзамены по всем предметам. Сразу на диплом. Сколько вы потратите времени, значения не имеет. Хоть год, хоть пять. Зато имеется одно «но». Допустим, вы держите экзамен и не сдаёте его. Через год вам снова позволят экзаменоваться, но спрос теперь строже. Если опять не сдадите, у вас останется последняя, третья, попытка. Если не повезёт и на этот раз, к экзаменам вас больше не допустят.
Меня потребовал боцман. Я покинул их с великим сожалением, а вернулся, когда Славутич прощался с Поповым. Я попросил его задержаться и вручил, завернув в газету, книжку «Подвиг «Сибирякова». В ней рассказывалось, как слабовооружённый ледокольный пароход, защищая Диксон, вступил в бой с фашистским линкором. Ничего лучшего у меня не нашлось, но мистер был доволен подарком. Возможно, поэтому он приехал из Портсмута, где «Доринго» проходила небольшой ремонт, ещё раз. Приехал и, разыскав меня, чтобы вручить свой презент – два рында-булиня для судового колокола. Второй он попросил передать на «Тропик» тамошнему боцману. Стас сразу приспособил подарок к делу, а я свой зажилил, хранил его все эти годы. Сейчас «самый короткий конец на судне» (в отличие от самого длинного, каковым, как известно, является язык боцмана) обрёл своё место. Колокол я привёз из Кёнига, и детвора, увидев его, всякий раз дёргает за подарок мистера Славутича, чтобы услышать «голос моря».
Что до старпома, то на сей раз он не задержался. Сказал, что спешит: капитан полагает, что он лечит в Саутгемптоне зубы. Однако я успел его расспросить о житье-бытье американских матросов.
– С работой нынче туго, – ответил он. – Спад. Стабильны только пассажирские линии, но попасть на линию трудно. Там крепко держатся за место. До Вульворта я плавал на другой частной яхте. Представьте себе, одиннадцать матросов, и все – капитаны дальнего плаванья! «Доринго» тоже не сахар. Я получаю шестьсот долларов в месяц. Это же гроши, а у меня семья, дом. За всё надо платить. Увы, я не вылезаю из морей.
– Если так обстоит со старпомами, то каково матросам приходится? – вмешался Вахтин.
– А так и приходится, – поскучнел гость. – Вот я – старпом, я нанимаю человека и первым делом беру ведро, щетку и швабру, чтобы показать новичку, КАК нужно работать. Затем наблюдаю за ним, а через несколько дней или увольняю, или оставляю на судне. Я вынужден увольнять, в противном случае уволят меня. Когда хозяин и гости проснутся, яхта должна сверкать от киля до клотика. И потом, у нас только один штурман. И, значит, мы с капитаном несём на равных с ним ходовую вахту. Спать приходится урывками, когда придётся, а иной раз и вовсе обходиться без сна.
– Выходит… – Толька наморщил лоб. – Получается, что матросам всё же лучше живётся, чем комсоставу?
– У каждого свои проблемы, – пожал плечами Славутич. – У матросов тоже конкуренция. Скажем, Боб умеет что-то, чего не умеет Джек. И уж Боб, будьте уверены, постарается сохранить при себе свои профессиональные секреты. Ведь если дойдёт до увольнения, то первым уйдёт тот, кто меньше знает и умеет.
Он пожал наши руки. Прощаясь, успел добавить, что обожает ансамбль Моисеева (ночь просидел в машине, чтобы купить билет на концерт), упомянул несколько наших фильмов, что шли в его городке близ Нью-Йорка, населённом выходцами из России. Было видно, что ему хотелось бы задержаться, хотелось поговорить ещё, но, увы: «зубы»! И разошлись они, как в море корабли.
Моряки, конечно, видят ничтожно мало, но больше, нежели увидишь, сидя на Петроградской стороне. Конечно, рассказать что-либо о городах и странах моряки не могут и не умеют, но они видят МИР ЦЕЛИКОМ, это общее ощущение виденного мира у них есть и остаётся, но передать его другим ещё труднее, нежели рассказать о конкретном городе, или стране, или порте.
Виктор Конецкий
Автобус стремительно разматывал шуршащие километры. Шоссе пустынно в этот утренний час, и водитель жмёт на всю железку под безоблачным небом, между сонных холмов и рощиц, залитых солнцем. Нам часто говорили, что русские парусники привезли на британские берега хорошую погоду. Она продолжает держаться на уровне лучших мировых стандартов, и это делает особенно приятной поездку в столичный Лондон.
О чём я думал, задрёмывая и просыпаясь? О лекциях профессора Чегодаева. В институте он читал нам историю западного искусства, но я из уймы сведений запомнил как следует лишь то, что касалось готики вообще и архитектуры в частности. Наверное, потому, что млел перед пейзажами Моне с соборами в разное время суток. Художник вкладывал в них всю прелесть импрессионистической манеры, то же было в его лондонских «туманах», которые нам сегодня не грозили, зато была надежда узреть Вестминстерское аббатство с его собором, с его вертикалями, устремлёнными в небеса, так непохожими на старую русскую архитектуру, которую я тоже обожал, но за иные качества. Взять хотя бы церковь Покрова на Нерли. Она была для меня олицетворением России. Когда я впервые увидел её – одинокую на зелёной поляне в соседстве берёз, я по-настоящему понял поэзию Есенина. А готика олицетворяла Европу. Каждому своё. Разная красота, но – красота. Главное – настоящая, без новомодных заумных ухищрений.
Да, в Лондоне есть и собор Святого Павла, но Вестминстер – особая статья, тесно связанная с Робертом Бернсом (пусть и воспевавшим Шотландию), Стивенсоном и Вальтером Скоттом – явлениями литературного порядка, но ведь Сергей Есенин из того же ряда.
За окном ничего примечательного. Обычный сельский пейзаж. Курсанты дремлют. Лишь те, что сидят впереди, возле капитанов и супружеской четы Бойс, организовавшей нашу поездку, прислушиваются к разговору Чудова с одной стороны, Кэтлин и Рона – с другой. Букин и каперанг Покровский тоже сидят «с одной стороны», но, не владея английским, довольствуются репликами Вадима Владимыча. Тогда и школяры вострят уши. От них я узнал, что супруги – коммунисты, а автобус принадлежит Обществу англо-советской дружбы. Наверное, супруги тоже принадлежат ему.
Крест на фронтоне простенького гладкостенного здания, промелькнувший в каком-то селении, снова вернул меня к прежним клерикальным мыслям о зодчестве.
…Взять, допустим, Кижи. Та же Россия, но чуть другая. Или взять Ярославль, Владимир, Псков, Новгород. Везде строили похоже, но у каждой местности свой стиль, чуточку отличный от прочих. А такие соборы как Исаакиевский или шедевр Воронихина – Казанский, храм Василия Блаженного и те, что в Кремле, – и они Россия, но государственная. Они говорят о величии, говорят громко, а мне милей тихий говор деревенских церквушек, что стоят у погостов среди лип и берёз, а то и просто возле одних крестов и нынешних пирамидок…
Лондон возник незаметно, прирастая городками и пригородами. Замелькала густая листва Ричмонд-парка. За Портсмут-роуд блеснули мутные воды Темзы, а за мостом Путни автобус закружило в лабиринте улиц, из которого он доставил путешественников на Грин-стрит, к советскому посольству. Здесь нам, рядовым смертным, объявили, что капитаны идут за цветами, которые мы возложим на могилу Карла Маркса, а пока они не вернутся – влево-вправо не ходить, ничего не говорить, тот, кто сделает не так, тот изменник и дурак.
Конечно, моя ирония более поздней закваски. Знал в ту пору, кто больше матери-истории ценен, поэтому визит на Хайгейтское кладбище воспринимался как нечто само-собой разумеющееся. Когда появилась ирония нового толка, Вэ Вэ Конецкий написал на форзаце своей, подаренной мне, книги: «Всё было бы хорошо, но без дурацкой могилы Маркса и отказа выпить с американскими матросами». Может быть, может быть… Да, может, и так, но в ту пору, кто бы посмел отказаться от ритуала? Ведь каждый знал, что загранвизу трудно получить, но легко отобрать. Поэтому то, что капитаны положили к подножию пьедестала, на котором торчала бородатая голова, цветы, казалось делом почтенным и нужным. Даже привычная надпись «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!», как и другая: «Философы лишь различным образом объяснили мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его», выглядела откровением, жизненным кредо, осуществленным… только теперь. Живём в меняющемся до неузнаваемости мире, многое воспринимаем иначе, видим иной смысл во многих истинах, казавшихся доселе чем-то вроде священной коровы индусов, а ныне [ставших предметом] бесед с Карламарксой.
Выполнив священный долг каждого советского человека, волею судеб оказавшегося у могилы основоположника, вновь погрузились в автобус и покатили с зелёного Хайгейтского холма, на котором, помимо Маркса, окопалось много достойных людей, усопших до и после него.
«Батюшки, Оксфорд-Стрит!.. – успел прочесть, когда автобус застрял в лавине машин на каком-то перекрёстке. – Жаль, не видно кэбов. Окажись они в поле зрения, там, глядишь, и мистер Сэм появился б на облучке и повёз бы он если не мистера Пиквика, то Шерлока Холмса или профессора Мориарти, а может и кого-то из Форсайтов!»
Я крутил головой, дабы удостовериться, что Лондон этой части отстоял у времени свою архитектурную сагу и сохранил литьё чугунных решёток, вычурную лепнину карнизов, оконных проёмов, тусклую позолоту банковской вывески с массивными часами и вездесущим Меркурием, утверждающим торжество постоянства, респектабельности и амбиции одряхлевших Форсайтов хотя бы на второе место в нынешней мировой торговле.
Видно, уж так я устроен, что всякая страна или город, куда заносила судьба, сразу рождали подходящие литературные ассоциации. Лондон – не только Форсайты, хотя именно они, и не столько они, сколько Босини, сидевший однажды у бронзового льва в Трафальгар-сквере, Босини, доведённый до отчаяния любовью к Ирен и потерянно бродивший здесь, припомнился в первую очередь, когда мы покинули автобус и оказались у подножия колонны, вознёсшей адмирала Нельсона над головами туристов, зевак и тьмы-тьмущей голубей, полноправных хозяев этого места. В толчее у здешних фонтанов, конечно, не было героев Диккенса, но Шерлок Холмс был где-то рядом. Во всяком случае табличка с названием улицы Бейкер-Стрит попалась мне на глаза, когда я отступил к ближним домам, чтобы разом окинуть взглядом всю панораму площади – «ярмарку тщеславия» туристов, нахлынувших с континента на остров благодаря хорошей погоде.
Герои книг буквально оживали среди великолепных декораций. Да, декораций, ибо город был открыт для нас только внешней стороной. Мы были статистами, как и божий одуванчик – старушка-художница, храбро акварелившая посреди сонма голубей и толпы, обтекавшей её мольберт; как тот волосатый парень, рисовавший цветными мелками на асфальте у стены Национальной галереи наших первых космонавтов. Настоящими жителями города, его, если на то пошло, великолепными актёрами, были персонажи романов, навечно поселившихся за стенами здешних домов. И от того, что я всё время натыкался на узнаваемое нéчто, я ходил с ощущением, что уже не раз бывал и на Хеймаркет, и на Пикадилли, и у Сент-Джеймсского дворца, возле которого застал Санчу Ушакова, который стоял в обществе красавицы-немки перед юным гренадёром, нёсшим стражу в диковинной форме былых времён. Фройляйн вертела зонтиком перед носом военнослужащего. Опасно вертела. Могла и глаз выколоть в стремлении смутить молодого красавца в блестящем колпаке с плюмажем на голове, с широкой портупеей через грудь, в лосинах и высоких ботфортах. Тот стоял неподвижно, лишь иной раз косил глазом в её сторону, но, как в вилькиной песне про покойника, был он «по моде подстрижен, а взгляд неподвижен». Вскоре Санча увёл девицу к фонтану, а я устремился дальше, в улицы и переулки.
Тут и там мелькали знакомые названия: Хеймаркет, Пикадилли, где я убедился, что на одноименной площади воздвигнут не Меркурий, а Эрос. Потом меня занесло к театру Ковент Гарден, от него я попал на Стренд и Флит-стрит, далее, с почтением пообзирав купол Святого Павла, оказался у Тауэр-Холла и, отдав дань седой истории ещё и в лице моста того же названия и даже сделав набросок, пустился назад, так как мелькнула мысль, что каперанг Покровский может объявить меня во всеанглийский розыск.
На обратном пути всё время держался Темзы. Имея реку по левую руку, брёл берегом пока не упёрся в мост, за которым торчали мачты парусного ветерана по имени «Президент». Увы мне, не было вокруг никого, кто мог бы поведать о нём, и не было времени задержаться для детального осмотра. Я лишь прибавил шагу и вскоре прибыл к мосту Ватерлоо, у которого, будто поджидая меня, стояла группа курсантов во главе с Покровским.
– Снова один шляешься? – спросил он. – А если б заблудился? Скоро автобус подъедет, а тебя ищи-свищи! – добавил он с раздражением и повёл выводок назад, к Трафальгар-скверу, где Санча Ушаков прощался с прекрасной фройляйн из Гамбурга.
Увидев меня, он сразу всучил свой фотоаппарат и потребовал «щёлкнуть» его и немку на фоне дворца, возле гренадёра. Тот был уже другим, но тоже молодым и смазливым. Что ж, я выполнил просьбу – запечатлел парочку у воина, державшего на плече обнажённый клинок и, видимо, привыкшего к подобным процедурам, после чего, почувствовав усталость старого Джолиона Форсайта, присел на ближайшую скамью, заметив щель между двух дородных европейцев. Сам-то я был, известное дело, азиатом, а то и Дунькой, попавшей в Европу. Сейчас мне для полного счастья не хватало лишь деда Маркела и возможности побалакать с ним об увиденном в последние часы. Вместо Эскулапа имела место толпа, изображающая суету головастиков в тёплой луже, а посреди неё торчала неподвижная фигура капитана Букина в сером цивильном пиджаке, задумчиво взирающего на бронзового адмирала Непира, голова которого, обкаканная голубями, была повёрнута в сторону седой Балтики, где сей флотоводец не слишком удачно пытался осуществить блокаду Санкт-Петербурга во время крымской кампании.
Двигаться не хотелось. Находился. «Нашлялся», коли употребить лексику каперанга – «человека военно-эстетического» с точки зрения Фёдора Михайловича, знавшего толк в психологии и разбиравшегося в людях, как академик Павлов в собаках.
Наш рейсовый помпа как раз объявился рядом с капитаном и тоже уставился на голову Непира, украшенную гуано. О чём он думал при этом, я не мог, да и не хотел знать. Возможно, как военно-эстетическая особь, указывал на постыдный непорядок в облике адмирала, а, может, кляузничал на меня, оторвавшегося от коллектива, замкнутого в чашу Трафальгар-сквера или…
А думал помпа о том, что пришло время «свистать всех наверх», к автобусу, уже подрулившему к Национальной галерее. И Чудов стоял возле с поднятой рукой, призывая нас поторопиться. Очевидно, флаг-капитан ездил куда-то по приватным делам.
Ещё утром, во дворе посольства, было объявлено, что после визита к Марксу и прогулок вокруг колонны Нельсона, мы обязательно побываем у Вестминстера и Букингемского дворца. Я помнил об этом, и потому предпринял марш-бросок в противоположном направлении, до Тауэр-бридж. Были опасения, что капитаны изменят программу. Так, кажется, и произошло, но «инглиш коммунистс» настояли на её выполнении в полном объёме, так как Аббатство – это святое место упокоения великих англичан, а королевская резиденция – особая статья. Её нужно увидеть, как место пребывания главной английской традиции, которая царствует, но не правит. И вот…
Вестминстер возникает сквозь туман —
Величественно гордое виденье,
И кажется, что слава многих лет
Покоится на нём, как лунный свет.
До луны, упомянутой, кажется Байроном, было ещё далеко, но сумерки близились, и я увидел то, что так хотел увидеть, при свете нижней подсветки, которую успели задействовать. Прожектора усилили пока ещё слабый контраст между светом и тенью, и нагромождение архитектурных вертикалей приняло причудливую форму каменного чуда, устремлённого ввысь, к Богу, как, видимо, и затевалось зодчим, чтобы придать собору эзотерическую суть общения земной юдоли с вечностью.
До Букингемского дворца шли пешком, лишь краем глаза взглянув на Вестминстерский кафедральный собор, оставшийся слева и дальше по Виктория-стрит. Вообще-то к этому времени все порядочно устали. День провели, не жравши, и хотя пока что не теряли бодрости духа, но уже мечтали о возвращении к кормушке, а не о здешних красотах, которые, если иметь в виду Букингем-палас, лично на меня впечатления не произвели. Наш Зимний с Дворцовой площадью и полукружием Главного штаба, с другими шедеврами, что находились поблизости, впечатляли куда как сильнее. Здешний ансамбль-монумент, воздвигнутый в честь королевы Виктории напротив чугунной решётки дворцового двора, походил на торт, и могучие гривастые львы, смирно лежащие у его подножия, на мой взгляд, не добавляли величия королеве, венчавшей макушку мраморного монумента. Взор ей был обращён к резиденции королевы нынешней, чёрное литье решётки отделяло их, а красные мундиры и высокие медвежьи шапки гвардейцев маячили ныне в глубине двора, у самых стен дворца, куда их вынудили отступить всё те же докучливые туристы, вроде гамбургской фройляйн, пытавшейся зонтиком вывести из служебной летаргии юного гренадера.
И всё. И снова – автобус, снова шоссе, снова мчимся, взрывая фарами тёмные улицы придорожных селений.
– Что вы, хлопцы, приуныли? – обернулся к салону Чудов. – Куликов, ведь зачем-то ты взял аккордеон? А ну, давайте нашу споём! Просят английские товарищи.
Наверное, всем давно хотелось стряхнуть сонную одурь. Просить не было нужды. И хотя Покровский скомандовал «З-запевай!», как на плацу, долговязый Куликов уже вдарил по клавишам, а курсанты с готовностью грянули «Окрасился месяц багрянцем», потом «Бродягу», которого, когда тот переехал Байкал, сменили Ермак и Стенька Разин. Хор на время умолк, чтобы определиться с дальнейшей программой. Тут и случился досадный казус, начавшийся с пустяка.
– Гараев, Миша, а ты почему не поёшь? – спросил Чудов, сам подпевавший парням довольно усердно.
– Я, Вадим Владимыч, ещё в детстве отпелся, – ответил ему, чтобы что-то сказать.
– И правильно, что отпелся в детстве – вмешался Покровский. – У него на магнитофоне такие записи – уши вянут. Половину наших курсантов уже совратил.
– Не может быть того! – усмехнулся Чудов. – По возрасту Михаил – дитя войны, а тогда все пели самые патриотические песни. Так, Миша?
И тут меня закусило: какого чёрта помпа лезет мне в душу?!
– Так-то оно так, но… В школе я был пионером Тимуром Гараевым и пел: «В бой за Родину, в бой за Сталина – встретим мы по-сталински врага!», а после школы превращался в хулигана Мишку Квакина и пел соответственно: «Не ходите дешёвки на воле, а езжайте вы к нам в лагеря: вам на воле цена три копейки, в лагерях вам дадут три рубля». И прочее, в том же духе.
Покровский замахал руками и зашипел, точно гусь:
– Тишшшше!.. С ума сошшшшёл?! Да как ты мошшшешь при… при всех?!
Букин отвернулся к окну. Ведь и он песочил меня за «развратные» песни, но сразу воспрянул, когда флаг-капитан оборвал помполита.
– Бросьте, Виктор Егорыч, шить ярлыки! Ну, что за привычка? Во время войны солдаты ходили в атаку чаще с матом, чем со Сталиным на устах.
Бойсы переводили взгляд с одного на другого – не понимали, с чего вдруг разгорелся сыр-бор. Чудов их успокоил и нам перевёл свои слова:
– Я объяснил нашим друзьям, что спор произошёл из-за разного подхода к песням, как к фольклору. Однако, действительно, прекратим трепологию. Мы не на комсомольском собрании, хотя разговор о «фольклоре» можно будет продолжить в другой раз. Ребята, – обратился он к курсантам, – а вы продолжайте, продолжайте.
Они продолжили, а я ругал себя: на хрена волку жилетка – по кустам её трепать?!
Шоссе было абсолютно пустынно, что трудно представить сейчас, но тогда… Я не припоминаю ни одной встречной машины. Автобус мчался как снаряд, оглашая окрестности рёвом курсантских глоток. Это не значит, что они просто драли их. Нет, забыв обо всём, они отводили душу, они старались как могли, и хор получился отменным – в духе имени Пятницкого или, учитывая форменную одежду певцов, – военного ансамбля имени Александрова. Когда смолкла обязательная «Катюша» (её подтягивали и Бойсы), автобус замер у паба. Утром мы уже останавливались под его вывеской, украшенной петухом, что указывало на специфику заведения, но если тогда пилигримы покинули насиженные места лишь затем, чтобы размять ноги, теперь, подчинившись желанию «англо-советской дружбы», оказались в пабе, чтобы промочить пересохшее горло.
Мошной трясти не пришлось. Да и что в ней? У всех и каждого – пара шиллингов, а то и пенсов. Но оказалось, что поговорку «дружба дружбой, а табачок врозь», Бойсы решили опровергнуть. Рон заявил, что кадеты и матросы не должны потратить ни фартинга, что за всё заплатят они. На столах появились оранжад и пиво, Куликов снова расправил меха аккордеона и – лиха беда – начало! – грянул «Барыню». Ошеломлённый хозяин, кажется, клевавший носом, встрепенулся при виде толпы, сразу заполнившей паб, и теперь ошалело крутил башкой, пытаясь понять «ху из ху», а узнав – заулыбался и тоже внёс лепту в неожиданно подвалившую, как нынче говорят, халяву, выставив кружки с пенистым элем.
Окрестные людишки, услышав звуки чудных песен, мигом очнулись от дрёмы и потянулись к стойке. Дверь хлопала, пабмен цвёл и объяснял вновь прибывшим, что это дают концерт заезжие «рашн кадет», а те, почувствовав вольницу (Покровский хмурился, но помалкивал в тряпочку, ибо всё это непотребство затеяли хозяева и братья по партии, а хозяин – барин) сразу дали понять: здесь русский дух, здесь Русью пахнет. Да и чем ещё могло пахнуть, если флаг-капитан, повесив пиджак на спинку стула, вторил музыке, отбивая ложками залихватскую дробь, а его курсачи-тропиканцы – каблуками?! И песни! Я и подумать не мог, что эти пацаны знают и помнят что-то, кроме хрестоматийных, тех, что пели в автобусе. Отмяк даже каперанг, знавший их всех по училищу и, может быть, ждавший подвоха, а что говорить про туземцев?! Эти стучали в такт кружками, хлопали в ладоши и, в свою очередь, угощали кадетов оранжадом и пивом.
В общем, встреча общественности двух стран прошла в тёплой, дружественной обстановке. Возбуждённые, но довольные таким завершением дня, мы погрузились в автобус и покатили в ночь. Только «вёрсты полосаты» – столбики, расчерченные светящейся краской, что ограждали мосты и крутые повороты, вновь замелькали за окнами автобуса. Курсанты пошушукались и затихли.
Я тоже угрелся в своём кресле, но заснуть не мог. Голова перематывала события дня, но мысли возвращались к Покровскому и пабу, в ушах всё ещё звучала дробь ложек и песни, которых я… почти не знал. А эти мальчишки знали. Нет, я тоже пел в их возрасте, но что за коктейль представлял собой наш мальчишеский репертуар! Таких песен не мог петь нормальный человек. Но мы же не были нормальными мальчишками, мы на самом деле были детьми войны, нашими голосами пела улица, а она принимала всё. Что мы пели? Постой-ка… Гм, «хлеба выдают нам двести грамм, к вечеру заводим тарарам, и как волк голодный рыщем, где бы с… ть корку, а за это бьют нас по зубам». Во как! А потом могли и военно-патриотическую зачать: «Бескозырка, ты подруга моя боевая! И в решительный день, и в решительный час я тебя на себя надеваю, как носили их герои, слегка набекрень!» А после и легко переходили на тот же «фольклор»: «Из далёка, с Колымского края, шлю тебе я, родная, привет, как живёшь ты, моя дорогая? Напиши поскорее ответ!» Н-да… Каша! А ещё – «В кейптаунском порту, с какао на борту», «Заветный камень» и «В нашу гавань заходили корабли, большие корабли из океана» и… И? Ах да, «Ты видел Севастополь, ты знаешь Ленинград, мой славный морской бушлат!» Именно каша! Романтики хотелось. Чаще, морской, но блатная тоже была в ходу, поэтому «Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая» уживалась мирно с песней из фильма «Морской Ястреб»: «На этой дубовой скорлупке отважные люди плывут. Пусть волны доходят до рубки, но с ног они нас не собьют». Её пели всегда, когда Жорка Родовский или Вовка Наточин брали в руки баян. Они и девчонкам аккомпанировали, но у тех были свои песни. Одна, «Сынишка», мне нравилась. Запомнил, потому что её часто пела сестрёнка. Как там?.. «А когда в землянке, только бой утихнет, в печку дров подбросишь, сядешь отдохнуть, отчего-то сразу в самом сердце вспыхнет страстное желанье на сынка взглянуть» И припев! Хороший такой припев… А! «Сынишка малый, хороший славный малый, глазёнки карие огнём горят, сынишка малый, кудрявый, как и мама, и как у мамы лукавый взгляд».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.