Электронная библиотека » Л. Зайонц » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 17:53


Автор книги: Л. Зайонц


Жанр: Культурология, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В обоих стихотворениях совпадают соотношение поэтических образов (прекрасное рождается из непривлекательного) и грамматическая форма первой строки (ср.: из – aus). Поэтический словарь стихотворений отличается нарочитой простотой – даже примитивностью. О граничащей с примитивом простоте лексики и (в некоторых случаях – ритмики) песен Гейне к тому времени уже много было написано. Характерно, что в том же 1898 г. уже после выхода собрания сочинений Случевского критик Платон Краснов, характеризуя цикл «Из черноземной полосы», обратил внимание на структурное сходство песен Гейне и ориентированных на этот жанр стихотворений Случевского: «Умышленная тривиальность выражений и размеров, неправильные цезуры, малопонятный юмор… сразу выделяют эти стихотворения среди прочих. На первый взгляд в них подозреваешь подражание манере Гейне…» [Краснов, 138—139].

Возвращаясь к сопоставлению стихотворения «Из моих печалей скромных…» с названным выше гейневским текстом, следует сказать, что разнится в них лишь оценка поэтического дара (ср. «скромные печали»; «не пышны не высоки» у Случевского и «много ярких цветов», «соловьиный хор» у Гейне).

В это же время (конец 1890-х гг.) образ поэта у Случевского включается в библейский контекст. Поэт, в частности, сравнивается с Фомой Неверным и противопоставляется традиционному для поэзии ХIХ в. сравнению поэта с пророком: «Но только истинный, имеющий призванье… / Не триумфатор он, не жрец и не пророк, – / Фома неверящий, припавший к осязанью / И к поклоненью язвам рук и ног» [Случевский 2004, 342]. (Ср. у Гейне образ поэта, отождествленного с Фомой Неверным в стихотворении «Ангелы» из цикла «Ollea» [см.: Гейне, 305].) Истинный поэт, по Случевскому, подобен Фоме Неверному – тому, кто во всем сомневался, но сомневался, чтобы уверовать истинно. Противоречивость и антиномичность поэзии Случевского получает, с его собственной точки зрения, истолкование и оправдание.

Интересно, что в преддверии столетия Гейне в русской критике также происходит попытка создания целостного облика Гейне-поэта. Противоречия в его творчестве трактуются как элементы единой системы. (Ср., например, в рецензии З. Венгеровой на книгу Жюля Легра о Гейне: «…критика расходится главным образом в обсуждении противоречивых элементов его <Гейне. – Л.П.> таланта, а французский исследователь открывает путь новым выводам, показывая, из каких свойств натуры Гейне исходят все противоречия и как они своим взаимодействием создают особую гармонию, единую идею, проникающую всю поэзию Гейне» [Венгерова, 398].)

По–видимому, подобная интерпретация антиномичной поэтической картины мира Гейне стала важной частью того культурного и литературного фона, который способствовал преодолению Случевским фрагментарности, неструктурированности собственной поэтической системы. Именно в это время Случевский начинает писать поэтические циклы, которые объединяет образ лирического героя. В 1898 г. он издает собрание сочинений в шести томах, где особую (структурирующую) роль играет трехтомное собрание стихотворений. Из названий разделов исчезают элементы, указывающие на фрагментарную структуру: вместо «Думы и мотивы» – «Думы», вместо «Фантазии и картинки» – «Баллады, фантазии, сказы»; вместо «Случайные» – «На случаи и смесь».

Вл. Соловьев, участвовавший, по-видимому, в составлении собрания сочинений Случевского, во многом способствовал тому, что сам принцип «отрывочности», хаотичности на нескольких уровнях организации поэтического текста был смягчен. Однако характер этих смягчений был продуман самим поэтом, а возможность стремления к организации собственного поэтического мира была открыта им, в частности, благодаря рефлексии над поэтическим миром Гейне. Вл. Соловьев оказался тем литератором и мыслителем, который, как нам кажется, указал Случевскому на эту параллель между двумя поэтами и сумел увидеть в такой аналогии не только эстетическую ущербность (и Гейне, и Случевский, по Соловьеву, – субъективные поэты), но и художественную глубину.

Таким образом, литературный диалог Случевского и Соловьева (вольно или невольно спровоцированный, как мы предположили, автором стихотворения «Мертвые боги») начался задолго до их личного знакомства. Его содержание сводилось не только к проблеме толкования поэтического мира Гейне, но и творчества самих участников диалога. Важным итогом этого литературного разговора, как мы попытались показать, явились изменения в структуре лирики позднего Случевского.

Литература

Анненский И. Гейне прикованный // Анненский И. Книги отражений. М., 1979: 153—161.

Венгерова – З.В. [Венгерова З.] Новости иностранной литературы // Вестник Европы. 1897. № 5: 398—403.

Гейне Г. Собр. соч.: В 6 т. М., 1980. Т. I: 298—305.

Григорьев А. – Гейнрих Гейне // Полн. собр. соч. Г. Гейне в русских переводах. СПб., 1863. Т. I: 5–24.

Котрелев Н.В. История текста как континуум волеизъявления автора: Вл. Соловьев. Ночное плавание: Из «Романцеро» Гейне // Историко-филологический сборник «Шиповник»: К 60-летию Романа Давидовича Тименчика. М., 2005: 5–24.

Краснов Пл. Вне житейского волненья: Сочинения К.К. Случевского. Т. I—III. Стихотворения // Книжки «Недели»… 1898. № 9: 132—145.

Писарев Д. Генрих Гейне // Писарев Д. Литературная критика: В 3 т. Л., 1981. Т. III: 117—177.

Случевский К. 1890 – Стихотворения. 4-я книжка. СПб., 1890.

Случевский К. 1898 – Соч.: В 6 т. СПб., 1898. Т. 6.

Случевский К. 2004 – Стихотворения и поэмы. СПб., 2004.

Соловьев Вл. 1889 – Вестник Европы. 1889. № 4.

Соловьев Вл. 1974 – Стихотворения и шуточные поэмы. Л., 1974.

Соловьев В. 1990 – Литературная критика. М., 1990.

Соловьев В. 1991 – Философия искусства и литературная критика. М., 19 91.

Соловьев В. 1994 —Чтения о Богочеловечестве. Статьи. Стихотворения и поэмы. Из «Трех разговоров». СПб., 1994.

Heine – Heines Werke in fünf Bänden. Berlin; Weimar, 1970. Erster Band.

Розанна Казари (Бергамо)
«Прекрасная сказка» об Амуре и Психее в творчестве Достоевского

Отправной точкой предлагаемого сюжета является история Амура и Психеи, описанная Апулеем в его Метаморфозах. Прочтение этого мифа может быть осуществлено на самых разных уровнях: философском, психоаналитическом, общерелигиозном. Вместе с тем «прекрасная сказка» об Амуре и Психее нашла отражение в многочисленных произведениях мировой литературы, в том числе и русской.

Если говорить о русской классической литературе ХIХ в., то, как нам уже приходилось писать, отголоски мифа об Амуре и Психее мы находим в творчестве Тургенева (см. рассказ Три встречи, где Психея прямо упоминается, роман Дым, повесть Клара Милич). В работе, посвященной этой проблематике, мы пытались показать, каким образом Тургенев, хорошо знавший античность, перерабатывает мотивы повести об Амуре и Психее и как эти мотивы проходят сквозь его личное, внутреннее переживание произведений изобразительного искусства, посвященные той же теме. Из числа важных для него живописных произведений прежде всего можно упомянуть цикл фресок в Риме, в римской Villa Farnesina, а именно Amoree Psiche Рафаэля. Не меньшее влияние на творчество и последующую жизнь Тургенева оказала, судя по всему, и книга Амбодика Символы и Эмблемата (с которой он познакомился в детстве), где частое изображение Купидона с факелом могло читаться как отсылка к истории Амура и Психеи [см.: Casari]. Размышления о творчестве Тургенева заставили нас задуматься над бытованием этого сюжета в русской литературе вообще и в прозе русских писателей второй половины ХIХ в. в частности, из которых более подробно хотелось бы остановиться на творчестве Достоевского.

Рассматривая основные этапы рецепции античности в России, Г.С. Кнабе подчеркивает, что в первой половине ХVIII в. элементы античности «воспринимались в амальгаме с западноевропейской культурой нового времени», через «традиции Германии, Франции, Италии», тогда как в последующий период начинает осознаваться потребность синтеза этих же элементов «с русскими национальными традициями». Это привело к взаимодействию «<…> антично-западного и исконно русского начал» [Кнабе, 102, 108]. Такое усвоение продолжается вплоть до Пушкина, который также воспринимает античность в совокупности с культурным опытом Европы и традициями русской культуры.[136]136
  Для Пушкина особенно важен, например, римский материал, через который он старается объяснить русскую историческую действительность.


[Закрыть]

В целом первая половина ХIХ в. характеризуется постепенным изживанием античного компонента культуры. Г. Кнабе констатирует, что «после полутора тысяч лет абсолютного господства, греко-римская тональность культуры сразу, в течение очень короткого периода, оказалась исчерпанной и уступила место иной культуре…» [Кнабе, 154]. Эта переоценка античности происходит и в России, сначала в эпоху романтизма, а потом, в более радикальной форме, во второй половине ХIХ в., что связано с появлением новых эстетических и духовных ценностей, переносящих акцент на переживание лично-человеческого, национального, народного и идеологически-социального опыта в литературе и искусстве.

Литературная традиция повести об Амуре и Психее распространяется в русском искусстве примерно теми же темпами, что и античная традиция в целом. В ХVIII в. повесть становится в России очень популярной благодаря переводу Les amours de Psiché et de Kupidon Лафонтена (Любовь Псиши и Купидона, пер. Дмитриева-Мамонова, 1769) и переводу романа Aпулея Metamorfozeon(Золотой осел, пер. Кострова, 1780—1781). В восприятии повести о Психее в России самым важным является синтез западноевропейской и русской традиции: так в известной поэме Богдановича Душенька уже действует национальная, русская Психея.

В эпоху классицизма изобразительное искусство играло такую же важную роль в популяризации образа Психеи, как и литература. Огромной славой пользовались произведения Кановы, находящиеся в России: это скульптура Амур и Психея стоящие, с 1815 г. хранящаяся в Эрмитаже, и особенно Амур и Психея лежащие, скульптура, которая несколько десятилетий принадлежала князьям Юсуповым и находилась сначала в Архангельском (где ее видел Пушкин), а потом в «комнате любви», в их петербургском дворце.

Тема Амура и Психеи, в которой на первый план выходят чувства и внутренний мир человека, пользуется большой популярностью в эпоху сентиментализма и романтизма, однако с 30–40-х гг. ХIХ в., разделяя общую судьбу античного компонента в русской культуре, образ Психеи почти выпадает из литературы и искусства России. Другие интересы – исторические, социальные, политические – выходят на первый план. Сюжет о Психее становится достоянием эпигонской поэзии. Тем не менее существуют исключения, которые стоит отметить. Так в 1848 г. вышел роман Каролины Павловой Двойная жизнь, где речь идет о героине Цецилии, девушке из лучшего московского общества, которая живет двумя разными жизнями: одной – дневной среди балов и праздников, другой – более интимной, тихой, созерцательной, ночной, когда она может отдаваться заветным снам. Ночью пробуждается ее душа, Цецилия (как и Психея) находит собеседника и покровителя в тайном, невидимом, ночном посетителе.

Только ночью Цецилия живет настоящей, духовно богатой жизнью. Рядом с романом Каролины Павловой можно поставить переработку народной сказки Аленький цветочек, опубликованную С. Аксаковым в 1858 г. Сказка, как известно, также тесно перекликается с сюжетом повести об Амуре и Психее [о Психее в рус. лит. см.: Schroeder].


Достоевский один только раз прямо ссылается на Апулея: в романе Идиот, в первой главе, где Мышкин впервые встречается с семьей Епанчиных. Разговор заходит об осле, на что генеральша замечает: «Осел. Это странно <…>. А впрочем, ничего нет странного, иная из нас в осла еще и влюбится <…>, это еще в мифологии было» [Достоевский, VIII, 48]. М. Бахтин утверждает, что Достоевский несомненно знал Апулея [Бахтин, 165]; писатель также мог читать произведение Лафонтена в оригинале или в переводе; хорошо известна была ему и поэма Богдановича Душенька, с ее русской Психеей, со всеми элементами, взятыми из русской фольклорной традиции. Свою роль, вероятно, сыграли и многочисленные вариации на эту тему в массовой литературе классицизма и сентиментализма, дань которой в свое время отдали и такие писатели, как Державин и Карамзин.

Говоря об образе Психеи в творчестве Достоевского, нельзя не упомянуть один из фактов его биографии. Сразу по возвращении из каторги в знаменитом письме брату в марте 1854 г. он просит прислать, между прочим, «немецкий лексикон» [Достоевский, VIII–1, 179], а Врангель в своих воспоминаниях говорит, что они с Достоевским были намерены переводить «<…> философию Гегеля и „Психию“ Каруса» [Врангель, 352]. Ссылка на Каруса, разумеется, очень важна: Карл Густаф Карус был немецким психологом, который считается предшественником Фрейда и современного психоанализа. Обращение Достоевского к упомянутому сочинению Каруса в самом начале его обновленного творческого пути представляется нам важным в связи с его дальнейшим интересом к анализу душевных порывов человека, в том числе в контексте образа души-Психеи.

В поисках следов сюжета об Амуре и Психее в творчестве Достоевского обратимся к романам Идиот и Бесы. В романе Идиот аллюзиями на миф о Психее, как представляется, наполнены главы, в которых рассказывается о знакомстве князя Мышкина с портретом Настасьи Филипповны и его встрече с сестрами Епанчиными. Центральным моментом является то обстоятельство, что в романе выступают как бы две Психеи, две ее ипостаси: Аглая и Настасья Филипповна, которые одновременно, однако по-разному, влюбляются, теряют и ищут князя Мышкина-Эрота.

Так же, как у Апулея, Лафонтена, Богдановича и в народной сказке, у Епанчиных три прекрасные дочери, из которых меньшая обладает редкой, исключительной красотой. Надо подчеркнуть, что все сестры имеют греческие имена, начинающиеся с буквы «А» (имена глубоко значимые) и что имя Аглая связано с идей света. Чуть раньше встречи с девушками Мышкин уже «встретился» с Настасьей Филипповной; это была не непосредственная физическая встреча: Мышкин видит ее портрет, который глубоко его потрясает. Настасья Филипповна также обладает замечательной, почти нечеловеческой красотой. Так в отношения с князем Мышкиным-Эротом вступают две Психеи, и они именно Психеи – прежде всего потому, что обладают, как и мифическая героиня, неземной красотой. Красота является сущностью их бытия – та красота, которую Мышкин определяет то как «силу» (Настасья Филипповна), то как «загадку» (Аглая) и которая у Достоевского имеет, как правило, амбивалентное значение [см.: Киносита, 98]. Две Психеи, действующие в варианте мифа, эксплицируемом Достоевским, реализуют разные аспекты мифологического образа. Аглая более тесно связана с сюжетом о Психее, так как в ее истории отражаются некоторые мотивы истории не только героини сказки Апулея, но и ее русской ипостаси; в ее образе присутствуют более земные, женские характеристики. Вокруг нее родители, сестры; она любит и ревнует; пытает Мышкина; она капризна, иногда ведет себя по-детски и т. д. Кроме того, семья ждет для нее особенно выгодной партии. Но муж, которым мог бы стать Мышкин-Эрот, в конце концов сбегает от Аглаи-земного света – так же как в повести бог Эрот навсегда покидает Психею, когда она, ослушавшись его, зажгла лампу, чтобы взглянуть на него.

В романе, в истории отношений Мышкина с Аглаей, есть некоторые места, которые представляют собой как бы пародию на античную повесть (точнее, на вариант, представленный в поэме Богдановича). В особенности это касается «массовых» сцен романа. Так, когда семья Епанчиных, сразу после того, как впервые открыто говорилось о Мышкине как о женихе Аглаи, в полном составе отправляется на вокзал Павловска, чтобы слушать музыку, и впереди всех идут Аглая и князь, – перед нами своеобразная пародия на античный свадебный кортеж. Знаменитая же сцена скандала в гостиной Епанчиных, где Мышкин разбивает драгоценную вазу, безусловно, пародирует собрание богов на Олимпе: недаром автор иронически сравнивает «сановника» с «Юпитером Олимпийским» и определяет «солидного военного генерала» как одного из «тех олимпийцев-администраторов, которые знают все, „кроме разве самой России“» [Достоевский, VIII, 443].

Почти одновременно с Аглаей в сознание князя Мышкина входит и Настасья Филипповна – вторая ипостась Психеи. Она Психея-душа в прямом смысле слова, ее почти нечеловеческая красота носит отпечаток высшей, абсолютной красоты. Такое прочтение образа Настасьи Филипповны можно связать с различными интерпретациями, которым в течение веков был подвержен миф о Психее. Эти истолкования зависят от того значения, которое время от времени приписывается возлюбленному Психеи: бог Эрот может быть и воплощением мирового Эроса, и платоническим символом, и мистической духовной аллегорией. Кроме того, надо добавить, что миф о Психее уже в первые века христианства был глубоко христианизирован.

Главный нерв образа Настасьи Филипповной – ее красота; князь Мышкин по этой особенной, странной красоте и узнает ее; он не «знакомится» с ней, а именно «узнает». Ее красота – simulacrum чего-то сверхчеловеческого (по Платону), божественного в мире. Недаром она впервые появляется в романе как «отражение», в виде портрета.[137]137
  Нельзя не процитировать по этому поводу слова Настасьи Филипповны: «Где вы меня видели прежде? Что это в самом деле, я как будто его где-то видела? <…> А как вы узнали, что это я» [Там же, 89].


[Закрыть]

В своем знаменитом исследовании о Достоевском Вячеслав Иванов говорит, что Мышкин, на метафизическом уровне: «<…> душа, упавшая из того „наднебесного удела“ Платона, где нерожденные созерцают с богами образы вечной красоты…» [Иванов, 59]; он, по философии гностицизма, – «тип нисходящей духовности»; в то время как Настасья Филипповна – Психея-душа. Она как simulacrum абсолютной красоты должна страдать на земле и ждать своего освободителя. О типе героини, ожидающей освободителя, Вячеслав Иванов прямо говорит как о Психее-душе [Там же, 43].[138]138
  В. Иванов замечает, что мотив Психеи-души, которая ожидает своего освободителя, звучит и в Бесах (хромая Мария Тимофеевна), но только в Братьях Карамазовых Психея-Лиза находит своего спасителя – Алешу.


[Закрыть]

На эмпирическом уровне, на земле, Мышкин, как и бог Эрот, является одновременно и сильным, и очень слабым существом. Он словно из горних пределов Эмпирея упал в столицу русской Империи XIX в. и встретил здесь «гордую красавицу», которая одновременно – образ чистой красоты. Константин Мочульский, рассматривая образ Настасьи Филипповны, утверждает: «В метафизическом плане героиня <…> есть „образ чистой красоты“, <…> в темнице своей ждущей избавителя. Душа мира – прекрасная Психея, пребывавшая в лоне божества <…>. От своего прежнего вневременного существования Психея сохранила воспоминание о „звуках небес“ <…>. И вот приходит к ней человек с вестью о небесной ее родине <…> узнает свою нездешнюю подругу» [Мочульский, 407]. Настасья Филипповна, как и Психея, в поисках своего спасителя проходит тяжелый путь испытаний.

Возможные отсылки к сказке об Амуре и Психее, к мифу о Психее, о которых говорилось выше, характеризуют в основном первые главы романа, когда Мышкин впервые встречается с двумя Психеями. Однако существует в романе еще один фрагмент, который, на наш взгляд, также можно соотнести с повестью об Амуре и Психее. Это знаменитая встреча Мышкина и Аглаи рано утром, на зеленой скамейке в парке. В этой сцене играет важную роль чередование тьмы и света, ночного и дневного. В античной повести тоже очень важны мотивы «ночь-тьма» / «день-свет». Амур посещает Психею каждую ночь, но ей запрещено его видеть. Психея, желая увидеть его, зажигает лампаду и обжигает его. Амур улетает.

Сходной с этой сценой в романе является сцена в парке Павловска. Но у писателя эпизод как бы разбивается на две части. Князь сидит на скамейке, время суток не определено, это не ночь и не день. В таком полусвете, когда трудно что-либо или кого-либо узнать, в глубоком уединении и в «прекрасной ясной тишине», приходит к нему женщина: «<…> он знал ее, знал до страдания». Это страдающая, ищущая Психея, она плачет, она манит его идти за собой. Но раздается «светлый, свежий смех <…> пред ним стояла и громко смеялась Аглая» [Достоевский, VIII, 352]. Обе они – ночная и дневная Психеи. С первой Мышкин где-то, каким-то образом уже участвовал в великом празднике жизни, но рай они потеряли, сейчас они оба «чужие» этому раю, однако они его смутно помнят и стремятся к нему. Со второй Мышкина связывает дневная, земная любовь.[139]139
  В. Иванов очень тонко подчеркивает, как в сцене на вокзале, когда Мышкин находится первый раз в присутствии Аглаи и Настасьи Филипповны, последняя оказывается справа от него, а Аглая слева. Иванов комментирует: «Стало быть, по народному преданию, на стороне духа зла и соблазна…» [Иванов, 64].


[Закрыть]

В романе любовь не спасает ни первой, ни второй Психеи, никого из них двоих Зевс не примет в круг олимпийских богов. Даже любовь-сострадание Мышкина слишком слаба, чтобы спасти Настасью Филипповну: «Психея ждала избавителя – князь обманул ее: его бессильную жалость она приняла за спасающую любовь», говорит К. Мочульский [Мочульский, 408].

У всех этих героев, у Мышкина, у Настасьи Филипповны, у Аглаи изначальная нецельность, так что обе героини – незавершенные Психеи; а Мышкин не в силах никого спасти. Он тоже – нецельный Эрот.

Две разные Психеи, действующие в романе, воплощают отдельные аспекты одного мифа. С Настасьей Филипповной тесно связан мотив поиска, который осуществляется в череде испытаний: она собирается выйти несколько раз за Рогожина, его оставляет. Мышкин ее разыскивает в Москве, она опять и опять уходит от него. Психея должна была пройти свой путь: спуститься в царство Прозерпины, преодолеть хтонический мир, чтобы в конце концов стать богиней. В своих поисках Настасья Филипповна тоже проходит через страдания, но для нее нет положительного исхода, она спускается в царство мертвых без возврата.

С другой стороны, Аглая-свет также никогда не войдет в царство истинного, абсолютного света. Эта общая судьба, это крушение их поиска, каким-то образом их связывает. На глубинном уровне текста реализуется то объединение двух героинь, о котором автор думал в предварительной работе над романом, создавая их прообраз, Геро. Геро, греческая нимфа, вносит в роман ауру античности, видимо не чуждую творческому процессу создания этого произведения.

Другие мотивы повести-мифа о Психее всплывают на поверхность в романе Бесы. Вяч. Иванов в образе Марьи Тимофеевны Лебядкиной узнает прообраз Души-Земли «в аспекте Земли русской» [Иванов, 42]. Но в ее связях со Ставрогиным он узнает тип отношения Эрота и Психеи. Жених ее покидает, как Эрот покидает Психею: «грешную неким первородным грехом естества перед божественною Любовью» [Там же].

Мотивы, свойственные античной сказке, можно уловить и в ряде символических деталей, появляющихся в романе. Персонаж Марьи Тимофеевны характеризуется наличием в ее пространстве (квартире) определенного набора символов, которые сопровождают ее образ. Это, в первую очередь, вода: «<…> мокрая тряпка лежала в первой комнате посреди пола и тут же, в этой же луже, старый истоптанный башмак» [Достоевский, X, 113]. Известно, что вода является первым символом Матери-Земли. Вода, заметим, присутствует и в истории Психеи, когда она должна перейти через реку Стикс. Когда же Шатов и рассказчик входят в комнату, где сидит Марья Тимофеевна, они сразу же замечают ряд предметов, стоящих перед ней на столе: «<…> при свете тусклой, тоненькой свечки в железном подсвечнике я разглядел женщину лет, может быть, тридцати <…>; кроме подсвечника, перед ней на столе находилось маленькое деревенское зеркальце, старая колода карт, истрепанная книжка какого-то песенника и немецкая белая булочка, от которой было раз или два откушено» [Там же, 114]. Все эти предметы: зеркало, колода карт, песенник – имеют фольклорное происхождение. Однако особое значение среди них приобретает булочка. Хлеб, как и вода, знак Матери-Земли в ее античном воплощении – Цереры, однако напомним, что и Психея должна нести с собой хлеб в царство дочери Цереры, Прозерпины. В этом эпизоде Марья Тимофеевна вынимает из кармана и гребешок: набор этих вещей напоминает перечень предметов, которые сопровождают Душеньку из поэмы Богдановича в ее поездке к новой, неведомой жизни. Однако самым значимым из них является свеча. Она содержит в себе аллюзию на историю Психеи из рассказа Апулея, на ее вину перед мужем, когда, желая его разглядеть, она поднимает над ним лампаду, вопреки его запрету, и ранит его горячим маслом.

Именно лампа, свет – первый предмет, который упоминается в тот момент, когда Ставрогин входит в другую квартиру, куда переехали Лебядкины [Там же, 214]. Интересно подчеркнуть, что в данной сцене романа обстоятельства перевертываются по отношению к рассказу Апулея. Это он, муж, Ставрогин, входит к ней ночью, когда она спит, и рассматривает «спящую». Можно даже утверждать, что вся сцена их встречи строится на игре взглядов, до окончательного ухода Ставрогина-Эрота. После первого испуга, даже ужаса при появлении Ставрогина, Марья Тимофеевна не хочет на него смотреть и просит его: «Не глядите и вы на меня до тех пор, пока я вас сама не попрошу» [Там же, 215]. Однако Ставрогин смотрит на нее, «несмотря на запрещение», именно как это делает Психея у Апулея, в то время как Марья Тимофеевна долго и упорно смотрит вниз. Только когда она окончательно хочет удостовериться, что Ставрогин не является ее князем, что он – только самозванец, она ему предлагает: «А впрочем, я теперь поворочусь к вам и буду на вас смотреть <…> поворотитесь и вы ко мне и взгляните на меня…» [Там же, 217]. Лампа и взгляды – вот два мотива, соединяющие эту сцену с тем моментом в рассказе Апулея, когда Психея хочет взглянуть на своего ночного, никогда не виденного мужа. В том и в другом случаях исход один: Эрот улетает от Психеи – Ставрогин бежит от Марьи Тимофеевны.

Образ Марии Лебядкиной колеблется между традиционными образами русского фольклора, русской духовной культуры и образами древнего мифа, что лишний раз доказывает, в каком сложном, переплетенном виде существовал миф о Психее в творческом сознании Достоевского. В его произведениях мы наблюдаем и отголоски повести, и платоническую символику, и христианизированный миф, по которому Психея есть душа, которая, после грехопадения, ищет потерянного рая.

Роман Назиров утверждает, что писатель оригинально и свободно комбинирует в своих произведениях разные мифы, античные и современные [Назиров 1999]; в некоторых случаях, как в рассмотренном нами мифе о Психее, почти отсутствуют прямые ссылки на исходный античный миф, а на уровне текста узнаются только аллюзии, отголоски, намеки.

Все вышесказанное можно рассматривать в русле уже сложившейся в научной литературе традиции, посвященной анализу этого особого рода мифотворчества Достоевского, традиции, согласно которой рассказ о судьбе отдельного героя смыкается с представлением о судьбах целого мира, не нарушая соразмерности частного и всеобщего, индивидуально-бытового и историко-философского [Назиров 1974].


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации