Текст книги "Литературные биографии"
Автор книги: Леонид Гроссман
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
Блок и Пушкин
Быть может, одной из важных причин крушения у нас пушкинской культуры было то, что эта культура становилась иногда слишком близкой французскому духу и потому оторвалась от нашей почвы, не в силах была удержаться в ней под напором внешних бед (николаевского режима). Германия для Пушкина – ученая и туманная…
АЛ. Блок. Дневник, 1 апреля 1919 г.
Александр Блок родился в знаменательный год восстановления у нас пушкинской славы после ее двадцатилетнего затмения. В этот именно год прозвучала знаменитая предсмертная речь Достоевского и раздались торжественные строки Фета:
Исполнилось твое пророческое слово.
Наш старый стыд взглянул на бронзовый твой лик…
С этого момента возникший культ Пушкина не переставал расти и углубляться у нас. Молодость Блока прошла под этим знаком. В лице старших символистов – Брюсова и Вячеслава Иванова – этот культ утвердился. Рядом с поэтическим оживлением пушкинской традиции вырастала и новая «наука о Пушкине». Целая полоса нашего художественного развития как бы завязывала на рубеже двух столетий прерванную нить с поэтическим преданием плеяды двадцатых годов. Русская культура снова начинала дышать и жить именем Пушкина.
Но в этом поэтическом ренессансе поражало одно отклонение: первый поэт начала столетия долгое время оставался вдали от общего движения. Потребовалось медленное преодоление годов ученичества, сложная смена творческих этапов, развитие и углубление лирических заданий, чтобы наконец произошла та знаменательная встреча двух поэтов, которой суждено было в предсмертный период Блока стать подлинным духовным событием его заката.
1. У Блока, как у каждого великого художника, были свои предки. Открывая новые пути лирическому искусству, он в то же время замыкал его вековую традицию. Предтечи и учителя его поэзии восходят к далекому прошлому.
Из обширного круга европейской лирики к нему нередко неслись оплодотворяющие токи. Данте и Шекспир, Брентано и Гейне поднимали в нем «лирические волны». Жуковский и Лермонтов, Фет и Владимир Соловьев – вот его генеалогия в русской литературе. Об этих поэтах он любит вспоминать, называть их своими учителями, выбирать из них эпиграфы, откликаться подчас в своей лирике явственными отголосками на их темы. Это подлинная его духовная родословная.
Но в Пантеоне юного Блока имя Пушкина остается в тени. Автор «Прекрасной Дамы» зреет, растет, углубляет свои задания и обновляет лирические темы вне прямой зависимости от воздействий нашего первого поэта. Путь Блока идет мимо Пушкина.
В анкете, написанной 23 января 1915 года, на вопрос: «Какие писатели оказали наибольшее влияние?» – Блок отвечал: «Жуковский, Владимир Соловьев, Фет». Это именно та линия развития русской поэзии, которая идет параллельно пушкинской, приближаясь к ней подчас, но никогда не скрещиваясь и не сливаясь. Любопытно, что в графе «кредо или девиз» Блок выписал строфу из того же Соловьева («В царство времени все я не верю…»). Поэзия Пушкина и тут не послужила ему.
Сам Блок определил ранний этап своей поэтической культуры: «Первым вдохновителем моим был Жуковский… Запомнилось имя Полонского и первое впечатление от его строф:
Снится мне: я свеж и молод,
Я влюблен; мечты кипят.
От зари роскошный холод
Проникает в сад.
В университете всем существом моим овладела поэзия Владимира Соловьева…»
И как характерно сделанное им в эту эпоху заявление о Грибоедове: «Он мне дороже Пушкина».
К этой плеяде относится, конечно, Лермонтов. Он ощущается и в ранних стихах Блока, и в «Снежной маске». О нем Блок мимоходом оставил замечательную страницу – свидетельство о своем глубоком проникновении в лермонтовскую стихию. Это видение поэта о поэте, родном, мучительно-близком и неизменно вдохновляющем.
«Лермонтов восходил на горный кряж и, кутаясь в плащ из тумана, смотрел с улыбкой вещей скуки на образы мира, витающие у ног его. И проплывали перед ним в тумане ледяных игол самые тайные и знойные образы: любовница, брошенная и все еще прекрасная, в черных шелках, в „таинственной холодной полумаске“. Проплывая в туман, она видела сны о нем, но не о том, кто стоит в плаще на горном кряже, а о том, кто в гусарском мундире крутит ус около шелков ее и нашептывает ей сладкие речи. И призрак с вершины с презрительной улыбкой напоминал ей о прежней любви.
Но любовница и двойник исчезали, крутясь, во мгле туманной, и возвращались опять, кутаясь в лед и холод, вечно готовясь заискриться, зацвести небесными розами, и снова падая во мглу. А демон, стоящий на крутизне, вечно пребывает в сладком и страстном ужасе: расцветет ли „улыбкой розовой“ ледяной призрак?»
Так умел говорить Блок о своих любимых. Осталась ли в записях его ранних раздумий аналогичная страница о Пушкине?[46]46
В книге М. А. Бекетовой «Александр Блок и его мать» имеется указание, что в «Признаниях», заполненных 21 июня (3 июля) 1897 г., Пушкин упоминается Блоком дважды в ответах на вопросы о его любимых русских поэтах и прозаиках. В том же 1897 г. он ставит эпиграфом к своему переводу 1-й песни «Энеиды» пушкинский стих «Люблю с моим Мароном…».
[Закрыть].
2. Блоку в то время пришлось работать в области пушкинизма. Хотя в его новых книгах среди эпиграфов из Лермонтова, Тютчева, Фета, Вл. Соловьева, Шекспира мы не находим имени Пушкина, он принимает в 1906 году предложение Венгерова прокомментировать ряд лицейских стихов поэта для нового критического издания его текстов.
В своей значительной части комментарии эти компилятивны и малохарактерны для автора. История текста, проблема датировки, сводка мнений пушкинистов от Анненкова до Майкова, изложение контроверз, беглая установка современного состояния вопроса – вот главный состав этих «примечаний». Единственная оригинальная черта их – наблюдения поэта над стилем, инструментовкой, эвфонией Пушкина. Замечания эти кратки и носят случайный характер – не изучения, а скорее впечатления, – но они вносят новый принцип в комментаторскую традицию и в этом отношении представляют несомненную ценность.
Блок не любил этих лицейских опытов Пушкина. В стихотворении «Любовь одна…» он отмечает небрежность рифм, размера, эпитетов: «В этот период Пушкин не раз говорил о своем „слабом даре“ и, по-видимому, много мучился и отчаивался в стихах своих. И позднее, впрочем, он только ничтожную часть лицейских стихов признал годными для печати…»
По поводу «Окна» Блок высказывает предположение, что сам Пушкин, вероятно, здесь заметил чувственность, чуждую его душе, и потому сделал пометку «не надо».
Относительно «Элегии» («Я думал, что любовь угасла навсегда…») комментатор дает смягчающее заключение: «Небрежность некоторых стихов, обычные эпитеты и римские имена Вакха, Амура и Дельфиры – все это указывает на то, что элегия для самого Пушкина не была серьезным отголоском душевных переживаний…» «Стихотворение „К ней“, – читаем далее, – не принадлежит к лучшим стихотворениям этой поры, и взыскательный художник, откидывая его, был прав».
Ранняя поэзия Пушкина, органически связанная с французским поэтическим стилем XVII века, оказалась чуждой творческому строю молодого Блока.
3. Но попутно поэт-пушкинист разбрасывает ряд ценных замечаний о звуковой и метрической стороне раннего пушкинского стиха. Так, он отмечает преобладание плавных согласных в стихотворении «Лиле»; однозвучное повторение «торжественных слов» в «Унынии»: «…медлительно… мой… миг… множит… тяжкое… тревожит…»; инструментовку над в начальных строках «К ней», дающую впечатление печальной торжественности:
В печальной праздности я лиру забывал;
Воображение в мечтах не разгоралось… —
или, наконец, многократное повторение плавного л в вариантах «Слова милой» («…считая десятой строкой заглавие, не менее творческое, чем сами стихи»).
Интересны более обширные экскурсы в область формального анализа. В стихотворении «Окно» Блок отмечает разрыв между строфами, немногочисленность эпитетов, их свойство «не обессиливать стих», характерные признаки сентиментальной манеры.
Отвечая Шевыреву, усомнившемуся в подлинности стихотворения «К Наташе», Блок отмечает, что «небрежность в рифмах скорее подчеркивает свежесть и легкость образов, так свойственную Пушкину, а простота и краткость выражений заставляют забывать чисто внешнее сходство с Дмитриевым или Мелецким».
Наконец, анализируя стихотворение «Осеннее утро», Блок дает обширный стилистический комментарий:
«Из исправлений видно, что Пушкин исключил неловкие выражения и шероховатости стиха. Заботясь об единстве картин, он заменил „волны охладелые“ – „нивами пожелтелыми“, но зато, в ущерб конкретности, написал „мертвый лист“ вместо „желтый лист“, по-видимому только для того, чтобы не повторялось слово „желтый“ в двух стихах, стоящих рядом. Отметим еще замену архаического родительного падежа… Во всяком случае, видно, что Пушкин не придавал большого значения „Осеннему утру“ и писал его без „холода вдохновения“. Только в отдельных стихах слышится стремительность и сжатость пушкинского стиха, и в одном из них – любимая поэтом и свойственная преимущественно лирике замена наречия прилагательным» и проч.
По поводу стихотворения «Наслаждение» Блок приводит интересную параллель между Пушкиным и своим любимым поэтом Жуковским. Он отмечает, что слово «дружба», замененное впоследствии словом «любовь», говорит об amitié amoureuse, свойственной Жуковскому, но чуждой Пушкину: в любовных разочарованиях «поэт утешается только своим „скромным даром“, и счастием друзей» – традиционными утехами поэтов своего времени. Точно так же и в «Наслаждении» воспоминание о Бакуниной проходит лишь легкой тенью; Пушкин, неспособный к одной amitié amoureuse в духе Жуковского, задает только элегические вопросы и едва ли действительно надеется, что когда-нибудь его «мрачный путь озарится улыбкой спутницы…».
Работа Блока над пушкинскими текстами производилась задолго до появления символизма Андрея Белого, установившего новые приемы «формального изучения» стиха. Разбросанные и отрывочные замечания Блока представляют несомненный интерес в нарождении и развитии у нас морфологического метода. Но в своем общем составе они свидетельствуют скорее об отчужденности младшего поэта от своего великого предшественника и ни в чем не проявляют той интимной близости к нему, которая так обычна в отношении к Пушкину для всех поколений русских лириков.
4. Но когда закончилось брожение лирической стихии, когда Блок достиг «полпути земного бытия», когда молодость поэта сменилась золотой порой творческой зрелости, этот романтик и музыкальнейший из наших лириков, русский Верлен или преемник воздушного Фета почувствовал непреодолимую тягу к чеканной бронзе пушкинской строфы.
В лирике Блока возникают понемногу пушкинские темы. Одна из них относится, впрочем, еще к 1904 году. Это «Медный всадник».
Он спит, пока закат румян
И сонно розовеют латы,
И с тихим свистом, сквозь туман
Глядится змей, копытом сжатый.
Сойдут глухие вечера.
Змей расклубится над домами,
В руке протянутой Петра
Запляшет факельное пламя.
…………………………………………
Он будет город свой беречь,
И, заалев перед денницей,
В руке простертой вспыхнет меч
Над затихающей столицей.
Та же тема гораздо позже прозвучала и во 2-й главе «Возмездия».
Другая пушкинская тема у Блока – это русский дендизм «Аи», соболя, рестораны, темные ложи – все это «онегинское» возрождается в «Снежной маске» и «Ночных часах». Правда, четкие облики ампирного Петербурга здесь захвачены метельными туманами зыбких и жутких годов начала нового столетия – предвестия «страшных лет России…».
В одной из своих последних статей Блок с пристальным вниманием вгляделся в это своеобразное, интригующее и утонченное явление, пленившее Пушкина. Его статья о «русских денди» как бы замыкает круг, открытый в 1823 году первыми строфами «Онегина».
К этим пушкинским мотивам относится и тема Дон Жуана, превосходно разработанная Блоком в 1910–1912 годах. Его «Шаги командора» – один из интереснейших вариантов вековой легенды о Дон Жуане, введенной в русскую поэзию Пушкиным.
В немногих строфах – своеобразная и острая характеристика трех персонажей трагедии:
Что теперь твоя постылая свобода,
Страх познавший Дон Жуан?
………………………………………………….
Что изменнику блаженства звуки?
Миги жизни сочтены.
Донна Анна спит, скрестив на сердце руки,
Донна Анна видит сны.
Чьи черты жестокие застыли,
В зеркалах отражены?
Анна, Анна! сладко ль спать в могиле?
Сладко ль видеть неземные сны?
…………………………………………………
Тихими тяжелыми шагами
В дом вступает командор.
Настежь дверь. Из непомерной стужи
Словно хриплый бой ночных часов —
Бой часов: – Ты звал меня на ужин.
– Я пришел. А ты готов?
В небольшом стихотворении Блока замечательно вскрыт глубокий трагизм этой вечной человеческой темы, обращающей нас к таким же напряженным и сосредоточенным трактовкам ее у Моцарта и Пушкина.
Острый и обжигающий стиль «Каменного гостя» отступает перед характерным блоковским синтезом метели, бреда и мрака. Это сообщает его «Шагам командора» тот жутко-новый и современно-нервный колорит, в котором солнечный Мадрид легенды застилается черными туманами петербургской поэмы.
5. Последний период жизни Блока проходит под знаком Пушкина. К этому времени относятся «Возмездие» – поэма, наиболее близкая к классической традиции, – речь Блока о Пушкине и стихотворение его, посвященное Пушкинскому дому.
29 января (11 февраля) 1921 года, в 84-ю годовщину смерти Пушкина, Блок произносит в Доме литераторов свое слово «О назначении поэта». За полгода до смерти, как некогда Достоевский, он воздает свою хвалу поэту в таком же синтетическом тоне, в каком была произнесена автором незаконченных «Карамазовых» знаменитая речь 8 июня 1880 года:
«Наша память хранит с малолетства веселое имя. Пушкин. Это имя, этот звук наполняет собою многие дни нашей жизни. Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними это легкое имя – Пушкин.
Пушкин так легко и весело умел нести свое творческое бремя, несмотря на то что роль поэта не легкая и не веселая, она трагическая; Пушкин вел свою роль широким, уверенным и вольным движением, как большой мастер, – и однако у нас часто сжимается сердце при мысли о Пушкине: праздничное и триумфальное шествие поэта, который не мог мешать внешнему, ибо дело его внутреннее – культура, это шествие слишком часто нарушалось мрачным вмешательством людей, для которых печной горшок дороже Бога.
Мы знаем Пушкина – человека, Пушкина – друга монархии, Пушкина – Друга декабристов. Все это бледнеет перед одним: Пушкин – поэт».
Не ограничиваясь этой речью, Блок тогда же (5 февраля 1921 года) обращается к тени поэта в своем посвящении Пушкинскому дому. В первых же строфах возникает вечно знакомый образ – «всадник бронзовый, летящий на недвижном скакуне».
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе.
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе.
Не твоих ли звуков сладость
Вдохновляла в те года?
Не твоя ли, Пушкин, радость
Окрыляла нас тогда?
Вот зачем такой знакомый
И родной для сердца звук —
Имя Пушкинского дома
В Академии наук.
Вот зачем в часы заката,
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему.
Эти строфы считаются последним стихотворением Блока (во всяком случае, одним из его последних стихотворений). В его заключительных строфах чувствуется грусть расставания, и все оно звучит как прощальный привет земному. Образ Пушкина и явление пушкинской культуры как великий стимул бодрости духа и указание для его дальнейших творческих устремлений – с таким заветом отошел от нас Блок.
* * *
Почему же так труден был для него этот приход к Пушкину? Отчего таким медленным и длительным путем шло это восхождение поэта к поэту?
В русской поэзии отчетливо выделяются лирики двух типов – германского и романского. Латинский, галльский, французский дух образует у нас поэтов, глубоко отличных от группы северного, англосаксонского или немецкого типа. Батюшков, Пушкин, Брюсов – создались римской или парижской культурой; Жуковский, Фет, Андрей Белый – германской. Блок в своих «Скифах» говорит о приятии обеих стихий:
Мы любим все: и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений…
Но поэтическая культура Франции была ему чужда. Вообще романский мир, несмотря на прекрасные «Итальянские стихи» Блока, был бессилен преодолеть его тягу к готике. В 1909 году, приехав из Милана в Наугейм, он приходит к заключению, что в Италии нельзя жить, и не перестает восхищаться «красотой и родственностью Германии», считая, что эта «страна наиболее близкая России».
Эта исконная тяга Блока к духовному типу Германии должна была отводить его от высшего выразителя у нас «острого галльского смысла». И только в последнюю эпоху, пережив всемирно-историческую трагедию, приблизившись к последним граням земного бытия, Блок отрешился от своих расово-культурных пристрастий и воспринял Пушкина как величайшее явление мировой лирики.
В «испепеляющие годы» смены двух культур произошла эта творческая встреча двух поэтов. Великая поэтическая эпоха, начатая Пушкиным, завершилась со смертью Блока.
1924
Анна Ахматова
[47]47
Вступительное слово к вечеру Анны Ахматовой в Москве в апреле 1924 г.
[Закрыть]
1. Накануне роковой переломной эпохи европейской истории, за два года до начала мировой войны, в русской литературе, только что похоронившей Льва Толстого и уже подготовлявшей первые битвы воинствующего футуризма, произошло событие, смысл которого раскрылся нам лишь гораздо позже. В обильной жатве стихотворных сборников поэтического сезона, в самом начале 1912 года, вышла тоненькая книга стихов в серой обложке, носившая непритязательное заглавие «Вечер» и помеченная еще неизвестным именем Анны Ахматовой.
Такова одна из крупнейших дат в летописях нашей новейшей поэзии. Она сразу была отмечена вниманием посвященных и признанием избранных. Уже в кратком предисловии к книге Кузмин уверенно сообщал читателям, что к общему хору русских лириков присоединяется еще неведомый молодой голос настоящего поэта. «Многим сразу стали дороги изящная печаль, нелживость и бесхитростность этой книги», – писал тогда же Сергей Городецкий.
К новой поэтессе отнеслись с глубоким вниманием великого предчувствия и радостной надежды. И нужно признать, что эта первая пора русской критики об Ахматовой была наиболее счастливой для нее по непосредственности своих оценок, по отсутствию привходящих тенденций, по свежести своего взгляда, наконец, и по своему стремлению просто и отчетливо запечатлеть пленительный облик нового поэта.
Русская критика вскоре сошла с этого пути. Ахматова, как каждое выдающееся явление в литературе, быстро стала предметом кружковых поэтических распрей. Долгое время о ней принято было говорить в непременной связи с вопросом о ликвидации символизма, всячески противопоставляя ее манеру поэтическим приемам старшего поколения. При этом настойчиво выдвигалась программная роль поэтессы, ее значение в качестве знамени народившегося акмеизма. Глубоко самоценными лирическими фрагментами Ахматовой широко пользовались для иллюстрации теоретических манифестов новой школы с подчеркнутой целью показать символистам, как устарела их поэтика.
Затем наступила другая полоса оценок. Анна Ахматова стала предметом прилежного изучения филологов, лингвистов, стиховедов.
Сделалось почему-то модным проверять новые теории языковедения и новейшие направления стихологии на «Четках» и «Белой стае». Вопросы всевозможных сложных и трудных дисциплин – семантики, семасиологии, речевой артикуляции, стихового интонирования – начали разрешаться специалистами на хрупком и тонком материале этих замечательных образцов любовной элегии. К поэтессе можно было применить горестный стих Блока: ее лирика стала «достоянием доцента». Это, конечно, почетно и для всякого великого поэта совершенно неизбежно, но это менее всего захватывает то неповторяемое выражение поэтического лица, которое дорого бесчисленным читательским поколениям.
И наконец, в самое последнее время поэзия Ахматовой стала предметом обсуждения со стороны своей социальной природы и общественной стоимости. Некоторые пролетарские критики, совершенно правильно понимая, что ни одно великое явление искусства не может быть реакционным, что каждое из них всегда устремлено вперед, всегда принадлежит будущему, признали первостепенную роль поэтессы в нашей художественной современности. Это признание вызвало резкую отповедь.
Все это могло бы затуманить, затемнить, быть может, даже несколько исказить подлинный облик поэтессы, если бы она не оказалась как-то над этими спорами. Пока длились программные диспуты акмеистов с символистами, пока строились диссертационные опыты филологов, пока полемизировали левые критики, поэтесса как-то неощутимо и незримо росла перед нами, поднималась все выше и выше над этими прениями школ, эрудитов, журналистов. И мы неожиданно увидели, как имя Анны Ахматовой на наших глазах облеклось венцом той славы, которую поэтесса не искала, считая ее докучной погремушкой, и которая все же остается для целой эпохи русской поэзии самым подлинным и самым значительным событием.
Попытаемся же дать себе отчет, почему Анна Ахматова стала любимой поэтессой того поколения, чья молодость совпала с бурным вторым десятилетием нашего века.
2. Странна и необычна литературная судьба Ахматовой. Слава ее обратно пропорциональна количеству написанного ею, а ее немногие страницы поражают своей эмоциональной, образной и тематической насыщенностью. Вспомним, что она начинала творить в дни отчетливого перелома русской поэзии, когда раздался замечательный призыв Кузмина: «Любите слово, как Флобер, будьте экономны в средствах и скупы в словах, точны и подлинны, и вы найдете секрет дивной вещи – прекрасной ясности».
Этот мудрый завет был расслышан нашей поэтессой. За двенадцать лет своей литературной работы она выпустила пять-шесть тоненьких книг, неизменно свидетельствующих о пристрастии их автора к сжатым, сосредоточенным, как бы подобранным и замкнутым строфам, к упрощенным коротким поэтическим фразам, к немногим отстоенным, обдуманным и выдержанным словам.
И если был прав Чехов, утверждая, что краткость – сестра таланта, Анна Ахматова с первой же своей книги давала нам это драгоценное свидетельство своей одаренности. Сама она, правда, не без горечи говорит о своей неразговорчивой Музе, о своей «чудесной немоте», о вечно неутоленной «глухой жажде песнопенья», называет себя «нерадивой, слепой рабой», говорит о своем «незвонком», «слабом», «ломком» голосе. Эпос большого масштаба был ей до сих пор чужд. Все, что напечатано Ахматовой, могло бы уместиться в размере одной поэмы пушкинской поры. И тем не менее она создала школу, и русские поэтессы все еще не могут выйти из-под власти ахматовского канона.
Ее литературная наличность напоминает в этом смысле судьбу французского поэта Эредиа, который стал избранником Академии за один небольшой сборник сонетов. Ее судьба наводит на мысль и другое более близкое нам имя – имя Тютчева, о единственной книге которого было так прекрасно сказано Фетом:
Эта книга небольшая
Томов премногих тяжелей…
Замкнутый лаконизм этой лирики насыщен таким обилием эмоций, образов, воспоминаний, впечатлений и раздумий, что в этих коротких строфах, в этих немногих книгах, в этих «малых формах» сосредоточено одно из самых крупных лирических богатств современности. Творчество Ахматовой, о котором нередко говорили как о слишком тесно очерченном, узком круге мотивов с пристрастием к одной доминанте «неразделенной любви», являет широкое многообразие лирических тем и поэтических приемов. При внешней замкнутости диапазон ее творчества так обширен и глубок, сжатые формы ее маленьких поэм так напоены драматизмом, каждый образ открывает такие неограниченные возможности новых видений и созерцаний, что мы понимаем признание поэтессы:
Десять лет замираний и криков,
Все мои бессонные ночи
Я вложила в тихое слово…
Это поистине прообраз всего ее творчества.
3. Когда стремишься определить облик поэта, выявить его черты, найти формулу для определения его сущности, необходимо дать ответ на два вопроса: как художник видит мир и какой смысл раскрывается ему в этом видении?
Как видит мир Анна Ахматова? Верная в этом смысле заветам акмеизма, она могла бы сказать вслед за Теофилем Готье: «Я принадлежу к тем, для кого видимый мир существует». Одно из главных очарований ее поэзии – это зоркость к вещной ткани действительности, которая такими острыми чертами запечатлелась в ее лирике. Поэтесса имела право сказать о себе: «Замечаю все, как новое…» Неожиданными, непривычными, словно омытыми от всех примелькавшихся впечатлений, выступают в ее мгновенных зарисовках все эти тюльпаны в петлицах, устрицы во льду, хлысты и перчатки и даже в отдалении времен
треуголка
И растрепанный том Парни.
В таких же ракурсах, доведенных иногда до одного выразительного и живописного эпитета, схвачены беглые пейзажи Ахматовой: «тверская скудная земля», «ковыли приволжских степей», под дыханием восточного ветра и
Таинственные темные селенья,
Хранилища молитвы и труда…
И каким-то чудом сквозь мгновенные очертания мелькнувшего образа перед нами раскидываются огромные, безбрежные и грустные просторы, с их селениями, садами, пашнями, парками, реками, морями. Из заветного круга женской лирики незаметно, но отчетливо, во всех ее бесчисленных природных и культурных контрастах, выступает Россия…
И в этой огромной картине особенно примечательна та особая живопись городов, к которой постоянно обращает Ахматову ее тонкий культурный инстинкт. Эти, по слову Тургенева, «каменные красавицы» не только служат фоном для тех любовных повестей, которые замыкаются поэтессой в скупые строки ее фрагментов, – они являются самоценным материалом для ее замечательной словесной графики.
Центр этих беглых этюдов – вечно миражная и притягательная столица, которая очерчена в русской литературе такими великими мастерами, как Пушкин, Гоголь, Достоевский, Белый, Блок. «Пышный, гранитный город славы и беды» не перестает привлекать ее творческое внимание. «Темный город у грозной реки», «город, горькой любовью любимый» служит темой замечательных офортов нашей поэтессы. Она любит:
Широких рек сияющие льды.
Бессолнечные мрачные сады… —
и знаменитую площадь, где
Стынет в грозном нетерпеньи
Конь великого Петра…
Город фиксируется и в минуты своих катастрофических судорог – в том августе, который «поднялся над нами, как огненный серафим»:
На дикий лагерь похожим
Стал город пышных смотров,
Слепило глаза прохожим
Сверканье пик и штыков.
И серые пушки гремели
На Троицком гулком мосту,
А липы еще зеленели
В таинственном Летнем саду.
Такими же четкими и сухими эстампами мелькают перед нами в строфах этой лирики «Павловск холмистый», Царское Село, Новгород, где «Марфа правила и правил Аракчеев», и, наконец, навеки освященный волшебным жезлом Пушкина
Город чистых водометов
Золотой Бахчисарай…
Сложные облики чужих городов, причудливый очерк какой-нибудь «столицы иноземной», вычурные контуры пленительных иностранных памятников дополняют эти зодческие громады, поднимающие свои шпили и башни над кристаллами каналов и рек. Венеция, где
С книгой лев на вышитой подушке,
С книгой лев на мраморном столпе, —
полные сложных ассоциаций упоминания Булонского леса, флорентийских садов, Лондона или Ниццы – все это выступает в ускользающих строках лирики Ахматовой каким-то мгновенным обликом, чтоб отчетливо прочертить изрезанный профиль соборов и бронзовых коней над человеческой группой двух влюбленных или разлюбивших.
Примечательно это пристрастие Анны Ахматовой к архитектурным массам, к той рукотворной красоте мира, в которой с неумолимой категоричностью сказалась самая глубинная сущность прекрасного. Это то ощущение, о котором говорит другой поэт-акмеист Осип Мандельштам:
Красота на прихоть полубога,
Но хищный глазомер простого столяра.
Отсюда в стихах Анны Ахматовой это обилие куполов, башен, сводов, арок. Из ее элегий мгновенно и монументально выступают высокие своды костела, дворцы, Петропавловская крепость, арка на Галерной, белые своды Смольного собора, «Исаакий в облачении из литого серебра». Даже природа, с ее вечными сменами, воспринимается в аспекте искусного зодчего:
Небывалая осень построила купол высокий…
4. Это восприятие мира вызывает особое раздумье о нем. Кажется, поэтесса говорит нам: сколько стройности, уверенности, красоты и силы в этих башнях, арках, куполах и сводах, воздвигнутых человеческой рукой, и какая зыбкость, мимолетность, горечь и грусть в этих мелькающих человеческих тенях с их вечным взаимным непониманием, роковой несогласованностью влечений и беглою изменчивостью чувств! Под этой блистательной бронею мира – какая мутная, душная, отравленная смертным ядом стихия! Как тяжел, тосклив и неизбывен этот фатальный контраст мира и жизни, властительной прелести человеческого строительства и обидного несовершенства его зыбких чувств, робких страстей, бедных влечений…
Это обращает нас к прославленной доминанте многообразной поэзии Ахматовой – той любовной лирике, которая так по-новому зазвучала в творчестве нашей поэтессы. Недаром один из первых ее критиков, Гумилев, поставил ей в особенную заслугу, что «в ней обретает голос ряд немых до сих пор существований, – вечно влюбленные, лукавые, мечтающие и восторженные говорят наконец своим подлинным и в то же время художественно-убедительным языком». Анне Ахматовой удалось создать если не новый словарь для выражения вечной женской темы, то совершенно неведомые до нее приемы проникновенного и непосредственного выражения этих неумирающих мотивов.
Можно утверждать, что целое поколение влюбленных женщин заговорило у нас стихами «Четок» и что в последнее десятилетие эти взволнованные и законченные афоризмы любви не перестают испещрять письма, дневники и признания. В память русской женщины глубоко запали такие отчетливые, прозрачные, грустно-надрывные строки:
Ты был испуган нашей первой встречей,
А я уже молилась о второй.
Или:
Какую власть имеет человек,
Который даже нежности не просит.
Или: «Столько просьб у любимой всегда, у разлюбленной просьб не бывает…», «Вы, приказавший мне: довольно, пойди, убей свою любовь…», «Как соломинкой пьешь мою душу» и столько других.
В поэтической области, казалось до конца использованной мировой поэзией, Ахматова нашла неведомую ноту, зародившую эти бессмертные формулы человеческого духа. Они поистине вековечны, ибо из глубины столетий к нам доносится подчас родственный голос, так же толкующий эту неумирающую тему. Здесь Ахматова, вероятно, бессознательно и ненамеренно часто приближается к мотивам античной поэзии. Таков ее маленький фрагмент:
Не любишь, не хочешь смотреть,
………………………………………
Мне очи застит туман,
Сливаются вещи и лица,
И только красный тюльпан,
Тюльпан у тебя в петлице.
Не сходными ли чертами изображает Сафо момент захвата женской души любовью:
Мой язык словно скован, любовное пламя
Пробегает по мне, в глазах вдруг темнеет,
Света не вижу, и слышится, слышится только
Шум отдаленный…
Так на расстоянии двадцати веков встречаются голоса двух поэтесс.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.