Текст книги "Сатирические очерки"
Автор книги: Мариано де Ларра
Жанр: Литература 19 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)
Осужденный на смерть[386]386
Опубликовано впервые в журнале «Вестник кортесов» 30 мая 1835 г.
[Закрыть]
Когда необъяснимый зуд в руках заставил меня впервые взяться за перо и я попытался набросать свои мысли, театр оказался первой мишенью, против которой было направлено мое перо, многими охарактеризованное, как язвительно-злоречивое. Не знаю, имеет ли право человечество, если вести разговор всерьез, жаловаться на какое бы то ни было злословие по его адресу и можно ли высказаться о нем столь же дурно, как оно того заслуживает. Но не буду развивать далее эту мысль, ибо существуют тысячи лжефилантропов, которые, защищая человечество, как будто пытаются заставить его смириться с печальной необходимостью терпеть их присутствие среди людей. От так называемого театра я, видимо по контрасту, незаметно соскользнул к настоящему театру, к находящейся в вечном движении толпе, к обществу, где без репетиций и предварительных анонсов, а иногда даже даром и притом бездарно разыгрывается столько самых разнообразных ролей.
Я снизошел до общества и смею заверить, что, сравнивая эти два вида театра, менее всего мог убедиться в том, что сцепа жизни способна принести больше утешений, чем сцена театральная. В самом деле, грустно, конечно, видеть на сцене кокетку, скупца, честолюбца, ревнивую жену, падшую и униженную добродетель, бесконечные интриги, надменный и торжествующий порок. И все же будем откровенны: выйдя из театра, чтобы вернуться в общество, каждый может по крайней мере воскликнуть: «Все это ложь, чистое измышление, сказка, сочиненная, чтобы развлечь нас». В жизни же все наоборот: самое пылкое воображение не в состоянии охватить все уродливые стороны действительности. Актер, играющий роль короля, отправляясь спать, откладывает в сторону корону и скипетр; а в жизни тот, кто обладает короной, не расстается с ней даже в постели; и многие люди, не обладающие ею, грезят о ней во сне. В театре тирана можно освистать, в жизни же приходится его терпеть. Там на него смотришь как на редкостную вещицу, как на хищника, которого показывают за деньги; в обществе же любое пристрастие царствует над вами, любой человек – тиран. И от цепей нельзя освободиться, ибо каждый составляет звено в этой цепи, и все люди опутывают цепями друг друга.
Однако от этих двух театров, из которых один хуже другого, меня заставило отказаться одно слово, которое объединяет в себе все: это слово – политика. Кому были бы интересны эскизные рисунки наших обычаев, рисунки неловкие и, быть может, неумелые, когда на огромном полотне политики рисовались сцены если и не более яркие, то во всяком случае представлявшие более непосредственный и положительный интерес? Прозвучал первый ружейный выстрел мятежников, и мы все обернулись, чтобы взглянуть, откуда выстрелили. Подобно тому как на фантасмагорическом представлении в Монтилье[387]387
Монтилья – небольшое селение в провинции Кордова – издавна славилось в народе как центр колдовской «науки». Здесь, в частности, действовала знаменитая Камача, о которой рассказывает Сервантес в новелле «Беседа двух собак».
[Закрыть] видишь, как сперва появляется одна ведьма, она порождает другую, третью и так до бесконечности, так и на этом новом спектакле мы увидели сперва одного мятежника, потом – еще одного, а вслед за этим мятежники заполнили всю сцену.
Устремившись в новую для себя область, я направил свое перо против пуль и, нанося удары направо и налево, лицом к лицу столкнулся с двумя противниками: с мятежниками, как внешним врагом, и с золотой серединой, с умеренностью, как врагом внутренним. Напрасные усилия! Чудовище политики уже носило в своем чреве и в конце концов породило то, что было зачато в недобрый час. Вслед за тем явились младшие братья, и одному из них, новому Юпитеру, суждено было свергнуть с престола своего отца. Родилась цензура, и вот я уже почти выбит со своей последней позиции. Признаюсь откровенно, что я не согласен с цензурным уставом, но чту его и подчиняюсь ему. А ведь от подданного только и можно требовать, чтобы он не нарушал порядка. Следует при этом иметь в виду, что в политике порядком называют тот, который существует в настоящее время, и что тот же самый порядок называется беспорядком, когда его сменяет другой порядок. Вот почему называют возмутителем того, кто вступает в борьбу с существующим порядком, не имея для этого достаточных сил; тот же, у кого оказывается сил больше, слывет реставратором порядка, если только его не пожелают почтить пышным титулом освободителя. Я, видимо, никогда не нарушу порядка, потому что мне и в голову прийти не может безумная идея, что я один могу одолеть установленный порядок. Убежденный в этом, я немало статей отложил на будущее, лишь озаглавив их и так и оставив незавершенными. Надежда – единственное, что меня не покидает. Но раз я эти статьи не написал, убежденный, что мне их запретили бы (из чего не следует, Что мне их уже запретили; наоборот, ведь я их еще не написал!), то я по крайней мере имею удовольствие упомянуть мимоходом об этом, время от времени укрываясь на единственной территории, которую еще сохранила для моих партизанских вылазок боязнь оказаться выбитым с передовых позиций. Итак, я полагаю, что после этого предварительного рассуждения вряд ли найдется читатель, который потребовал бы от меня того, что я не способен ему дать: говорю это, будучи убежден, что успех, которого так добивается писатель, в большинстве случаев зависит главным образом от избранного им сюжета и счастливой благосклонности его читателей, а не от его собственного мастерства. Стоит только мне довериться одному мастерству, как я вижу свою слабость, а в моих писаниях обнаруживается больше боязни, чем достоинств. Поверьте, что я ничуть не преувеличиваю и говорю это вовсе не из ложной скромности.
Итак, я вынужден был замкнуться в области нравоописаний. И первая мысль, которая пришла мне в голову при этом: мы слишком свыклись с нашими нравами и постоянно повторяющимися сценами жизни нашего общества, и это часто мешает нам вдуматься и оценить их, как они того заслуживают. Это же заставляет пас рассматривать как нечто вполне естественное то, что как будто не должно было бы считаться таковым. Три четверти людей живут так или этак лишь потому, что они родились и выросли этак или так. Конечно, это не очень серьезное основание, но именно здесь заключено одно из препятствий на пути осуществления реформ. Вот почему законы так редко способны стать чем-либо иным, кроме как обязательным и определяющим правила поведения людей каталогом обычаев; вот почему большинство законов, которые не отменяются во-время, быстро стареет; вот где ключ к пониманию того, почему так трудно освободить с помощью законов народ, который по своим обычаям еще пребывает в рабском состоянии.
Но мы слишком удалились от предмета нашей статьи. Вернемся же к нему, к обычаю смертной казни, определенной законами и доводимой у современных народов с помощью суда до конца с необъяснимой несправедливостью, если иметь в виду, что, применяя ее, общество только отсекает от собственного тела один из органов. Этот обычай является причиной величайшего равнодушия, с каким слушают зловещий вопль, который раздается на улицах большого города с самого рассвета и который совсем недавно один из наших друзей весьма удачно использовал в качестве припева в своей романтической поэме:[388]388
Ларра имеет в виду замечательного испанского поэта-романтика Хосе Эспронседу, среди произведений которого имеется небольшая поэма «Осужденный на смерть».
[Закрыть]
Свершите благо для души
Того, кто осужден на казнь!
Этот вопль, который следует сразу же за заунывным перезвоном колоколов, точно так же как за дымом следует огонь, как связаны между собой душа и тело; этот вопль, взывающий к религиозному состраданию к душе того, чье тело должно погибнуть, – этот вопль тонет в криках уличных торговцев, которые бойко торгуют всем необходимым для поддержания жизни тех, кто в этот день пока еще остался в живых. Мы не знаем, обращал ли внимание кто-нибудь из осужденных на эту особенность, но как ужасно должны звучать эти крики – последние, которые ему суждено услышать, – крики зеленщицы, вопящей на улице рядом с ним.
После того как осужденному на смерть официально объявлен приговор, которым общество мстит ему напоследок в этой безусловно неравной борьбе, несчастного переводят в часовню, где религия безраздельно завладевает верной добычей: божественное правосудие получает его из рук правосудия земного. Там протекают его предсмертные часы: о, каким великим утешением должна служить вера в бога, когда приходится расставаться с людьми, или, вернее, когда люди расстаются с человеком. Тщеславие, однако, пробивает себе дорогу в сердце и в этот ужасный час, и редкий осужденный не старается проявить спокойствие, после того как померкло первое ужасное впечатление и с лица исчезла бледность, свидетельствовавшая о том, что кровь стремится отхлынуть и укрыться в жизненных центрах. Общество-тиран требует еще чего-то от человека даже в момент, когда окончательно отвергает его: с совершенно непостижимой жестокостью оно готово издеваться над проявлением слабости со стороны своей жертвы. Кажется, что требуя мужества и спокойствия от осужденного на смерть, общество этой заботой вершит правосудие над самим собой и поражается, что осужденные не могут заставить себя пренебречь тем малым, чего стоят и само общество и его ничтожные приговоры.
В эти критические минуты редко кто, однако, изменяет привычкам всей своей прошлой жизни и полученному воспитанию: каждый сохраняет свои предубеждения до того самого момента, когда наступает время навсегда сними расстаться. Человек подлый, лишенный воспитания и убеждений, всегда слепо подчинявшийся своим инстинктам и потребностям; человек, который грабил и убивал машинально, – умирает так же машинально. Когда-то в детстве до него доходили глухие отзвуки религии, и эти отзвуки, недоступные его пониманию, вновь звучат в его ушах здесь, в часовне, и машинально приходят к нему на уста. Лишенный того, что в мире называют честью, он не прилагает усилий, чтобы скрыть страх, и умирает, будучи мертвым уже задолго до казни. Истинно верующий человек, наоборот, искренно обращается сердцем к богу; он меньше, чем другие осужденные, чувствует себя несчастным. Человек, воспитанный лишь наполовину, заглушивший в себе голос долга и веры, зародыши которых еще продолжают жить в глубине его души, сбрасывает маску беззаботности, с которой прожил всю жизнь, и начинает сомневаться и страшиться. Те же, кого в мире называют нечестивцами и атеистами, те, кто создал для себя религию, приспособленную к собственным нуждам, либо навсегда отбросил всякую религию, вероятно, мало сожалеют, покидая этот мир. Наконец, политический энтузиазм почти всегда порождает мужество: осужденные этого рода, для которых убеждения выше всего, умирают спокойнее всех.
Когда наступает, наконец, время казни, все заключенные, товарищи осужденного, которых, быть может, ждет та же участь в будущем, запевают заунывную молитву, удивительно контрастирующую с прибаутками и безнравственными и нечестивыми частушками, которые незадолго до этого раздавались вперемежку с молитвенными песнопениями под сводами и во дворах этого мрачного здания. Тот, кто сегодня поет молитву, завтра, быть может, будет ее слушать.
Затем монахи братства, которое народ называет «братством мира и согласия», хватают осужденного, одетого в желтый балахон и колпак, и со связанными руками и ногами сажают верхом на животное, наиболее презираемое, видимо, за то только, что оно является наиболее полезным и терпеливым. Траурная процессия трогается в путь.
На улицах, по которым она движется, уже полным-полно народу. Окна и балконы облеплены бесконечными рядами зрителей, которые, толкая и тесня друг друга, толпятся ради удовольствия собственными глазами увидеть последние муки человека.
– Чего ожидает эта толпа? – спросил бы иностранец, не знакомый с нашими нравами. – Наверное, должен проехать король, ибо коронованная особа – всегда желанное зрелище для народа. Или, может быть, сегодня праздник? Какое-нибудь народное торжество? Ради чего эти ремесленники бросили работу? Что возбудило любопытство этого народа?
О, ничего особенного. Эти люди собрались посмотреть, как будет умирать человек.
– Где он?
– Кто он?
– Бедняжка!
– По заслугам ему!
– Ах, он едва дышит!
– Он спокоен?
– Как он владеет собой!
Вот какие вопросы и восклицания можно услышать вокруг. Многочисленные отряды пехотинцев и кавалеристов окружают эшафот. Я как-то обратил внимание, что в подобных случаях всегда происходит смятение: беспорядок отчасти порождается ужасом, который пробуждает в душах ожидаемое событие, а отчасти действиями войск, которые наводят порядок. Всегда и повсюду штыки! Когда же, наконец, мы увидим общество без штыков? Просто невозможно существовать без орудий смерти! Это, конечно, не делает чести ни обществу, ни человеку.
Не знаю, почему каждый раз, когда мне случается пройти по площади Себада,[389]389
Себада – одна из мадридских площадей, на которой совершались публичные казни.
[Закрыть] мои мысли приобретают какой-то особый оттенок грусти, возмущения и презрения. Не хочу углубляться в столько раз уже обсуждавшийся вопрос о праве общества наносить самому себе увечья; это всегда остается правом сильного, и, пока в мире нет иного, лучшего, какой безумец осмелится оспаривать это право? Я думаю только о невинной крови, обагрившей эту площадь, о крови, которая еще ее обагрит. И общество, подобно человеку не способное жить без убийств, еще имеет наглость, уму непостижимое тщеславие считать себя совершенным!
В одном конце площади высится эшафот; голые доски свидетельствуют о том, что смертник неблагородного происхождения. А что может значить – благородный смертник? И что должно означать – подлая гаррота?[390]390
К смертной казни посредством удушения с помощью специального станка, называемого гарротой, присуждались люди недворянского происхождения.
[Закрыть] Только то, что нет такой положительной и возвышенной идеи, которую человек не сделал бы смешной и нелепой.
Пока эти мысли роились в моем воображении, осужденный уже добрался до помоста. Ныне жизнь человека зависит уже не от двух столбов с перекладиной, а только от одного столба: это важнейшее отличие казни через повешение от казни с помощью гарроты напомнило мне басню Касти о баранах, которых хозяин спрашивал не о том, хотят ли они умереть, а лишь о том, хотят ли они умереть сваренными или поджаренными. Я еще продолжал с улыбкой вспоминать это, когда все головы повернулись в сторону подмостков, и я понял, что настал момент катастрофы. Тот, кто, быть может, только совершил кражу, должен поплатиться за это жизнью. Общество платит, впрочем, сторицей: если преступник совершил зло, убив человека, то общество совершает добро, убивая преступника. Одно зло пытаются излечить двойным злом…
Осужденного, наконец, усадили. О, ужасное зрелище! Я взглянул на часы – десять минут первого: человек еще жив… Через мгновение над площадью раздается мрачный звон колоколов церкви Сан-Мильян, звон, подобный шуму разверзающихся врат вечности. Человека уже не существует: а на часах нет еще и одиннадцати минут первого.
– Общество, – восклицаю я, – ты можешь быть довольно: человек уже умер!
Очерки, печатавшиеся в газете «Испанец»
(1835–1836)[391]391
В конце марта 1835 г. Ларра уезжает за границу. В Англии, а затем во Франции он провел около десяти месяцев. Знакомство с буржуазной действительностью передовых капиталистических стран лишь укрепляет в нем антибуржуазные настроения. Начинается новый этан в его творчестве, отличающийся еще большей силой критики социальной действительности Испании и мучительными поисками путей решительного се преобразования. Большинство статей этого периода Ларра печатал в прогрессивной газете «Испанец» («El Espanol»), которую начинает выпускать с 1 ноября 1835 г. «прогрессист» Андрос Боррего. В конце 1838 и в начало 1837 г. некоторые статьи Ларры были опубликованы также в гавоте «Мир» («El Mundo»), основанной в июне 1830 г. прогрессивным публицистом Сантосом Лопес Перегрином.
[Закрыть]
«Почти»
(Политический кошмар)[392]392
Этот очерк опубликован в журнале «Вестник кортесов» в ноябре 1835 г., когда Ларра находился в Париже.
[Закрыть]
Бывают люди, чьим именем называют целую эпоху, избранные люди, которые, рассчитав силы окружающих и свои собственные, умеют подчинить первые вторым; люди, становящиеся рычагами великой машины, в которой другие служат только колесами. Они дают толчок, и век им повинуется. Маги-чародеи, они, подобно змее, своим взглядом лишают возможности сопротивляться и вовлекают всех в свою орбиту. Как светочи, они своим сиянием озаряют все вокруг, даже самые отдаленные предметы, давая им жизнь и окраску. Это великие вехи, расставленные создателем среди человечества, чтобы оно помнило о своем происхождении: о них-то несомненно и было сказано, что бог создал человека по своему подобию.
Сесострис, Александр, Август, Аттила, Магомет, Тимур-хан, Лев X,[393]393
Сесострис – прозвище египетского фараона Рамсеса II, правившего с 1317 но 1251 г. до н. э. и прославившегося успешными войнами и строительством; Тимур-хан – то же, что Тимур или Тамерлан; Лев X – папа римский с 1513 по 1521 г., прославился пышностью своего двора и покровительством литературе и искусству.
[Закрыть] Людовик XIV, Наполеон! Земные боги! Они сообщили эпохе, в которую жили, свою энергию и величие; вокруг них и по их подобию появились, как будто порожденные ими, многие выдающиеся люди, которые, как спутники, шли по их следу. После них – ничего. После гиганта – карлики!
Сейчас мы расстаемся с эпохой, которую можно называть чьим-то именем; исчез последний светоч. После великого человека каждый выглядит ребенком. Ушел один, а нужны сотни тысяч, чтобы заполнить пустоту. Увы, это верно! Когда кончается господство человека, появляются людишки. Когда умирают дела, рождаются слова.
Неужели грядут эпохи слов, как были эпохи людей и дел? Неужели мы живем в эпоху слов?
Едва я подумал это, как почувствовал себя во власти сверхъестественной силы; я слышал, не видя, и перенесся куда-то в иное место, оставаясь неподвижным.
– Иди со мной, дай мне руку. Видишь ли ты это огромное пятно, которое простирается над землей, растет и расползается, как капля масла, упавшая на кусок картона? Это второй Вавилон. Ты находишься над Парижем. Взгляни на людей, стекающихся отовсюду. Каждый спешит притащить сюда свой камень, чтобы участвовать в безумной стройке. Разве ты не слышишь этого смешения языков? Английский и немецкий, испанский и итальянский и… Новый Вавилон! Они уже перестают понимать друг друга. Уже был случай, когда они стали бросать друг другу в головы камни, выламывая их из стен собственного жилища. Земля заколебалась у них под ногами, как волны вышедшей из берегов реки; рухнули дома – нависла угроза полного смешения и непонимания. «Нас тяготят наши цепи!» – говорили они. И вместо того, чтобы добавить: «Долой цепи!», они кричали: «Дайте нам другие, полегче!» Risum leneatis? [394]394
Сдержали бы вы смех? (лат.) – фрагмент из 5-го стиха «Науки поэзии» Горация.
[Закрыть] Их пожирал волк, а они, вместо того чтобы загрызть волка, пожирали друг друга. Странный путь к взаимопониманию! Кровь текла ручьями, а они и поныне не сдвинулись с места.
Поднимись как можно выше, и ты услышишь неистовый гул, гул века и гул слов, а над всем этим гулом ты услышишь великое слово, слово этого века.
– Я вижу только крохотных человечков; очевидно, расстояние делает их…
– Что ты! Отсюда видна только истина. Ты говоришь, они крохотные? Именно сейчас-то ты их и видишь такими, каковы они на самом деле. Вблизи же, благодаря оптическому обману (это и есть настоящая физика), тебе чудится, что они больше ростом. Но знай, что эти фигурки, которые кажутся людьми и которые, как видишь, клокочут, теснятся, толкутся, вертятся, лезут друг на друга, борются и кишат в куче, как черви в сыре рокфор, это вовсе не люди, а слова. Разве ты не слышишь, какой шум они поднимают?
– А!
– Слова прямые, слова наизнанку, слова простые, слова двусмысленные, слова-калеки, слова немые, слова красноречивые, слова-чудовища. Таков мир. Там, где ты видишь человека, приучи себя видеть только слово. Ничего иного там нет. Это не значит, что в мире существует столько же слов, сколько голов. Ничуть! Подожди. Иногда ты увидишь у одного столько слов, что примешь одного за сотню; в другой раз, и это будет чаще всего, наоборот, там, где тебе почудятся сто тысяч человек, окажется всего лишь одно слово.
Взгляни на лицемерные слова, слова двуликие, как Янус;[395]395
Янус – легендарный царь Лациума; по преданию, получил в награду за помощь Сатурну способность проникать в смысл прошлого и предвидеть будущее. Поэтому Януса изображали с двумя лицами, обращенными в противоположные стороны. Позднее имя Януса стало символом двуличия.
[Закрыть] это слова чести, прозванные так в насмешку. Они обернутся к тебе своим хорошим или дурным обликом, как тебе понадобится. Рядом с ними слова-обещания, слова-манифесты, обычно коронные, которым всегда внимают и всегда верят, хотя они так же двойственны, как и другие, – слова-мозоли, заскорузлые, неисправимые, которые надо вырвать с корнем, чтобы перестать мучиться.
Видишь ли ты эту толпу фигурок, которые волнуются, грызутся, сражаются, убивают друг друга? Все это – слово Честь. Видишь ли ты это огромное, бесчисленное войско, ощетинившееся и враждебное? Ты зовешь его армией, а это не что иное, как честолюбие; слово-чудовище, слово-дикобраз с взъерошенными колючками, слово-глупец, многоногое и многорукое. Взгляни, что за неистовство: пылающие факелы, кровь, грабеж, смятение; весь этот шум – это восемь букв: фанатизм, слово буйно-помешанное, связать бы его, да некому.
Ara! Вот приближается слово-арлекин, слово-хамелеон. Сколько лиц, какова развязность! Все устремляются к нему: тщетно! Посмотри, как за ним охотится слово-народ, великое слово. То слово, которое впереди, состоит из семи букв – «свобода». Каждый раз, как только народ готов схватить его, между ними встает слово-обещание, слово-манифест; но ведь слово-народ из тех, которые я назвал словом-калекой, незрячим и глухонемым; его ведут и за него толкуют, а оно разве только ударит когда-нибудь палкой, да и то вслепую, и потому сто раз хватит по наковальне и ни разу по гвоздю. А чаще всего оно наносит удары себе самому.
Но вот весь этот бессмысленный шум замирает и сливается в одно слово. Место! Место! С дороги, с дороги! Великое слово, наше слово, слово нашего века все поглощает и все заглушает.
Это слово – эмблема нашего века, века полутонов, полулюдей, полудел; из всех слов, которые царят здесь в виде людей и вещей, это слово сегодня царит над всеми: «Почти». В нем весь XIX век. Всмотрись в него: каждой его черте недостает чего-то; у него есть только профиль; оно не стоит, но и не сидит; оно одето в белое и черное, наполовину день, наполовину ночь. Короче: слово «Почти», почти-слово.
Начнем отсюда. Взгляни прямо вниз, на землю. У тебя под ногами Франция. Ее населяет почти свободный народ. В ином веке он совершил бы настоящую революцию; а ныне, на тридцатом году нашего века, он оказался способен только на почти-революцию; на троне сидит почти-король, представитель почти законной монархии; почти национальная палата, которая снова дарит стране почти-цензуру, почти упраздненную почти-революцией; короля почти убивают, великий народ почти негодует, и уже почти надвигается новое политическое потрясение.
Что ты видишь в Бельгии? Почти нарождающееся государство, почти независимое от соседей, управляемое другим почти-королем.
Посмотри на Италию. Почти столько же государств, сколько городов. Почти все это в руках Австрии. Древняя Венеция почти забыта. Верховный первосвященник стал почти нпщпм и с ним почти никто не считается.
Обернись к северу. Почти дикие народы, которыми правит император почти-деспот, в почти необитаемой и пустынной стране.[396]396
Ларра имеет в виду Россию, о которой он, конечно, имел смутные и превратные представления.
[Закрыть] В Германии – почти столь же цивилизованные народы и почти абсолютная власть, почти ограниченная своими палатами, почти представительными учреждениями. В Голландии, стране почти одних торговцев и мореплавателей – почти безумный король, власть которого почти рушится. Даже в Константинополе – почти умирающая империя, почти новорожденная цивилизация и почти просвещенный султан с почти европейскими нравами.
В Англии – почти мировая монополия промышленности и торговли. Почти нестерпимое национальное чванство; и еще один почти-король, который не решает почти ничего, и большинство, представленное почти-вигами. Почти олигархическое правление, которое имеет наглость называть себя либеральным.
Португалия – почти-нация, с почти испанским языком и воспоминаниями о почти исчезнувшем величии. Почти-войско, почти защищающее Испанию, из шести тысяч человек почти одних португальцев.
В Испании, первой из двух стран Полуострова (иначе говоря, почти-острова), некие почти-учреждения, признанные почти всей страной; почти-Вандея[397]397
Вандея – одна из французских провинций, в годы французской буржуазной революции конца XVIII в. – арена реакционных мятежей консервативно настроенных слоев крестьянства; слово Вандея стало нарицательным для обозначения очагов реакционных выступлений верхушки крестьянства.
[Закрыть] в провинциях с почти выжившим из ума главарем; почти местные волнения то здесь, то там; почти общая ненависть к некоторым почти-людям, которые теперь почти только в Испании и водятся. Почти всегда у власти сторонники почти-мер. Почти твердая уверенность стать когда-нибудь почты свободными. К несчастью, множество почти никчемных людей. Почти-просвещение, распространенное повсюду. Почти-интервенция, результат почти забытого почти-договора с почти союзными странами. Наконец «почти» в делах менее значительных: неоконченные каналы, начатый строительством театр, незавершенный строительством дворец, полупустой музей, недостроенная больница – все сделано наполовину, даже в зданиях царит «почти».
Наконец, куда ни глянь – по всей Европе почти вечная борьба двух начал: королей и народов; победителем выходит «почти» и сводит борьбу к золотой середине – почти-короли и почти-народы.
Переходная эпоха, переходные и продажные власти. Представительства почти национальные, деспоты почти народные. Повсюду золотая середина, то есть по сути дела огромное, плохо замаскированное «почти».
– О, дай перевести дух, бога ради, мне почти дурно!
– Плутарх[398]398
Плутарх (ок. 46 – 126) – древнегреческий историк и моралист, автор «Параллельных жизнеописаний» государственных деятелей Греции и Рима.
[Закрыть] сказал, что народы будут счастливы, cum reges phüosophantur, aut cum philosophi regnarent. [399]399
Когда правители станут философами, а философы станут править (лат.).
[Закрыть] А я, хоть и уважаю мнение Плутарха, решусь все же сказать, что народы никогда не будут счастливы, точно так же как и отдельные люди, из которых они состоят. Но все они по крайней мере могли бы быть людьми и быть народами, если бы не стали сегодня почти ничем. В борьбе двух противоположных начал они испытывают такие же муки, как тот, кого разрывают на части четыре коня, несущиеся в разные стороны.
Когда закончилась эта почти-проповедь, я перестал слышать и мало-помалу перестал видеть. Меня отпустила рука фантастического существа, державшая меня над новым Вавилоном, и я вновь очутился в Париже, где увидел себя в толпе слов, одетых во фраки и шляпы, которые снуют, кто пешком, а кто в экипажах, по улицам огромной столицы. Снова рост их мне показался большим, чем на самом деле. Я раскрыл глаза, ища моего чичероне.
И ничего не увидел нигде, кроме великого «Почти».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.