Текст книги "Рунные витражи"
Автор книги: Марина Ясинская
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
♀ Черный пес Шлеолан
Катберта Уилрайта односельчане не жаловали сызмальства. Виноват он был с самого рождения – за то, что отец его, Иоланн Уилрайт, плотник и дровосек, женился на приблуде неизвестной. Во всем Востершире о ней никто ничего не знал – ни в Дрип-Хилле, ни в Гримсенде, ни даже в самом Пэтчеме – староста Гарвин нарочно справлялся.
Иоланн был нелюдим: жил на отшибе, ни с кем близко не знался, подолгу пропадал в лесах. Но мастер своего дела был знатный – дерево у него в руках словно таяло, и лепил он из него что вздумается. На ярмарках в Пэтчеме вещицы его вмиг расхватывали, не смотрели, что по десятку шиллингов за иные просил. Не ведал Уилрайт недостатка, исправно кормился своим мастерством, и завидовали тому менее умелые соседи.
А как привел плотник в дом красавицу Дженет, сразу сельчане порешили, что из нелюдей она, из зелигенов, тех фейри, что ликом пригожи – потому как разве ж девка человеческая такой красы позарилась бы на угрюмца Иоланна?
Может, и прижилась бы в деревеньке Дженет, хоть и за зелигену ее считали, да не вышло. Дом плотницкий, на самом отшибе выстроенный, прямо у речушки Крич-крик стоял, далеко от колодца. Все бабы воду оттуда таскали и в кадке белье терли, а Дженет, видишь ли, прямо в реке полоскала. Нехорошо! Дальше – больше: как в боку у кого заколет или носом кто потечет, так сразу вспомнят – Дженет как раз на днях стирала.
И поползли по деревне слухи, что, знать, не из зелигенов, а из бенни она, тех самых фейри, что стиркой в речке смерть предсказывают. Бояться ее стали. Без надобности дела с Уилрайтами старались не иметь, сторонились их больше прежнего. И когда рожала Дженет первенца своего и в горячке три дня металась, бабка-травница не пришла, не сняла лихорадку.
Умерла красавица Дженет. А сельчане не позабыли, что за бенни ее считали, все так же чурались Иоланна и сынишку его, Катберта. И детям своим наказывали стороной Уилрайтов обходить.
Умер плотник рано, сыну еще и шестнадцати не стукнуло. Тот на место Иоланна встал. Хоть и молодой совсем, а крепкий – вековые стволы валил с десяти лет. И резал по дереву умело – мастерством в отца пошел. Мастерством, силой и нелюдимостью – в отца, красою – в мать. Только если девка какая на красоту эту суровую заглядывалась, тут же одергивали неразумную, говорили: «Не людская это красота, а фейриной крови нечистой знак».
Шли годы, а сельчане по-прежнему избегали Катберта – по недоброй памяти его отца и матери. А уж как вернулся однажды он из лесу со щенком черным, так и вовсе от него отвернулись. Кто же в своем уме псину черную себе заведет, когда всем ведомо, что проклятый этот зверь одни несчастья и беды несет? Роптали люди, и более всех – мельник Томас да жена бочкаря Джона. Пришлось старосте Гарвину к плотнику идти:
– Катберт, – говорил он, – всю деревню чудовищем своим ты погубишь. Избавься от него, пока не поздно.
Молодой плотник смотрел на него угрюмо и долго молчал. Потом сказал нехотя:
– Какое чудовище? Псина обычная. Вон, без уха одного. Шлеоланом зовется. Я его, изодранного, щенком из запруды вытащил. Выкормил, выходил. Если сызмальства зверя в теплоте да заботе держать, разве ж он вырастет в чудовище?
Не соглашался с ним староста:
– Молод ты еще, глуп. Не ведаешь всего. Не хочешь прибить, ну так прогони, пока беды не случилось.
Катберт еще дольше молчал. Потом ответил:
– Как пес этот появился, я от тоски и одиночества выть перестал. Есть мне теперь с кем поговорить, о ком позаботиться. А прогоню его, так сам зверем заделаюсь.
Не послушал старосту Катберт.
Остался с ним одноухий Шлеолан.
* * *
Когда Катберт жену в дом привел невесть откуда, в деревне зашептались – весь в отца пошел.
Туирен Уилрайт белье тоже в речке стирала, да только ее за бенни не держали. Молодежь в приметы старинные меньше верила. И правда – зачем ей к колодцу плестись, воду ведрами таскать-надрываться, если дом прямо у речки? И потом, видели Туирен босой. Обычные у нее ноги, без перепонок гусиных – значит, не бенни она вовсе. А там и Гарвин-староста узнал, что и не приблуда Туирен никакая, а сирота из далекого Монмаутшира.
Успокоились селяне. Надеялись одно время, что, может, жена молодая, раз не фейри, забоится черного Шлеолана и настоит, чтоб избавился муж от нечистой скотины от греха подальше. Да не случилось.
Злые языки шептали, что не вышло бы у нее, даже если бы и захотела. Мельник Томас рассуждал:
– Все знают – плотнику зверь его дороже всего на свете. Он с ним и беседует, как с человеком, и кормит его кусками получше, и за загривок треплет нежно, по морде гладит ласково, словно родного.
Жена бочкаря Джона подхватывала:
– Да и псина-то за ним ходит неотступной тенью, на нас зверем глядит.
И хоть не один год прошел, как пес одноухий у Катберта появился, и никаких бед так и не приключилось, все равно селяне недобро косились на черную скотину.
А Катберт жил как прежде, работал в поте лица, и семья не просто нужды не знала – еще и излишек водился. Завидовали соседи, говорили:
– За что такие блага нелюдимцу? Нет чтобы добрым людям чего перепало!
* * *
Но однажды несчастье все же настигло деревню. Пожар от молнии случился.
Выгорела деревня дотла. Виновника быстро нашли. А как же – уцелел ведь только Катбертов дом. А до того, что он на отшибе стоял и огонь к нему потому и не добрался, погорельцам дела не было. Припомнили все: про мать-фейри, про отца-нелюдима, про жену не из местных. И, конечно, про черного пса.
Пришли к Катберту собаку на расправу справедливую требовать: староста Гарвин впереди, мельник Томас и жена бочкаря Джона – по сторонам, а за ними – полдеревни.
Молодой плотник в дверях их встретил – высокий да крепкий, сам со столетний ствол, который так ловко валит. И молча глядел – решительно и угрюмо.
Потоптались люди, помялись под его тяжелым взглядом и разошлись, так ничего и не сказав.
* * *
Оставаться на месте, где раз настигло несчастье – плохая примета. Погоревали, поохали – да и решили переселяться. Места свободные совсем недалеко – на другом берегу Крич-крика. Правда, о них издавна шла недобрая слава. Но оставаться там, где беда случилась – еще хуже.
Катберт переселяться не стал – зачем? Что раньше на отшибе жил, что теперь – все одно, только через речку перейти. Тем более что жена как раз дочку ему родила, малютку Этлинн – куда ж с новорожденной переезжать?
Зато в первый же день плотник на другой берег перешел, взялся рубить деревья, обтесывать бревна, стены возводить. Работал без устали, все дни напролет. Чуть более месяца прошло, и отстроили деревеньку.
Староста Гарвин раз подошел – поблагодарить Уилрайта. Постоял, посопел, да так слова и не вымолвил. А плотник приладил последнюю дверь и молча ушел, сам ничего не сказав и слов не дождавшись.
А вскоре опять заявились селяне к Уилрайтову дому. Вытолкнули вперед старосту Гарвина. Тот, глядя в сторону, начал:
– На новом месте новый погост заложить следует. Только места там вроде недобрые. Священник сказал – надо охранника завести. Грима[3]3
Грим – дух в обличье черной собаки; охраняет погосты и окрестности от дьявола.
[Закрыть] церковного.
Замялся, потоптался, искоса глянул на Катберта.
– По обычаю, на только что освященном кладбище хоронить надо черную собаку, без единого белого волоска, чтобы сторожила кладбище от дьявола. А иначе обязанность эта нелегкая выпадет на первого покойника, на погосте схороненного.
Хрипло прозвучал голос плотника:
– А старый погост кто охранял?
Гарвин смешался.
– Какая разница! – высунулась жена бочкаря Джона. – Псину свою отдавай!
Недобро смотрел Катберт. Молчал.
– Не дашь, что ли? – хмуро осведомился староста.
– Не дам, – отрезал плотник.
– Бирюком живешь – совсем одичал! – закричали в толпе.
– Смотри, сам не захотел по-хорошему, – предупредил мельник Томас.
Катберт развернулся и в дом зашел – только дверь тяжелая хлопнула.
А неделю спустя возвращался он из лесу со Шлеоланом и на подходе к дому углядел жену свою, Туирен, всю в слезах – пришли селяне, малютку Эти силой забрали, унесли.
Жутко завыл Шлеолан, а плотник рванул во всю мочь через Крич-крик, в деревню. Пес – за ним. В доме старостином Катберт дверь вышиб – не заметил. Глазами дикими глядит, а за ним клыки щерит черный пес – и не скажешь, какой зверь страшнее.
Там его уже поджидали – мельник, жена бочкаря и староста. Гарвин руки дрожащие за спину спрятал и сказал:
– Не отдашь псину свою – значит, дочка твоя упокоится на погосте нашем первою и гримом обернется. От дьявола будет кладбище охранять, в окрестностях от неблагих фейри защищать да заблудившихся из лесу выводить. И век не видать ей покоя. Тебе решать.
Пошатнулся плотник. Вышел на крыльцо – а во дворе полдеревни собралось. Оглядел он их невидящими глазами, отчаянно вцепился в пёсий загривок и пошел, шатаясь, на новый погост. Пришел, на колени перед Шлеоланом опустился, обнял своего пса одноухого и долго не подымался. Любопытные селяне, издалека подглядывавшие, говорили – вроде как шептал он зверю своему что-то и ладонями лицо вытирал. А пес смирно сидел, смотрел на хозяина и будто кивал согласно.
Потом Катберт лбом к песьему лбу прижался, нож из-за пояса вынул и по черному горлу провел – нежно так, будто лаская. Вырыл яму, закопал Шлеолана и обратно пошел. Страшен он был – руки в земле, рубаха в крови, а глаза белые, мертвые.
Вмиг опустела деревня, закрытыми дверьми выставилась. Только у колодца на земле лежала, надрывалась плачем в сбившихся распашонках малютка Этлинн.
* * *
А на следующий день приключилась беда. Среди бела дня, прямо у Крич-крика выскочило невесть откуда огромное чудище, ростом с двухгодовалого теленка, черное, косматое, с длинным хвостом, свернутым в кольцо на спине, с глазами страшенными, красными – вылитый баргест, дьявольский пес. Только почему-то одноухий. Разодрал в клочья старосту Гарвина. А грим церковный – пес черный – с нового погоста так и не показался.
Страшно выл баргест по ночам – боялись из дому люди носу казать. Все надеялись – уберется восвояси. Девять дней прошло, и поняли – не уйдет сам. Бросились к священнику – что делать?
Тяжело вздохнул священник:
– Чудище это извести только одно может – молитвы молодой матери. Выйти она должна с новорожденным на руках к лесу и в одиночку молиться всю ночь.
Переглянулись люди – на всю деревню новорожденная только одна, Этлинн Уилрайт. Да разве решится кто к плотнику идти – его теперь боялись чуть не пуще чудовища.
Как прознал Катберт про то – неведомо. Только на другой день видали любопытные, как в вечерних сумерках плотник переводил жену через Крич-крик, а сам малютку Эти на руках нес. Подвел к опушке, что у нового погоста, передал Туирен дочку, а сам ушел.
Выло той ночью чудище пуще прежнего, страшно выло и горестно. А как рассвет занялся – утихло. Плотник же чуть не с первыми лучами у погоста оказался, подхватил жену с дочкой в охапку и унес домой.
С той поры не видали больше черного баргеста. Охотник Джек и пастух Кумхал предлагали к Уилрайтам сходить, поблагодарить. Но злые языки их быстро заткнули. Мельник Томас, старостой заделавшийся, говорил, а жена бочкаря Джона поддакивала:
– Не об нас Катберт заботился. Ясно ведь, что Шлеолан его чудищем обернулся. Тот был одноухий, и баргест этот – тоже. Вот плотник и хотел его от проклятия избавить. Жену с дочкой не пожалел ради твари поганой – сам на растерзание отводил.
Так никто и не наведался в дом на другом берегу Крич-крика. Охотник Джек только однажды в сумерках прокрался. Постоял на крыльце, помялся, да так и не собрался с духом постучать.
* * *
Шли годы. Тихо было в округе. Правда, жена бочкаря Джона раз по грибы ушла, да так и сгинула. Забеспокоились люди в деревне. Говорили:
– Раз не вывел ее из пущи черный пес, значит, не завелся на погосте церковный грим, не охраняет от дьявола.
Повинным в этом признали тоже Катберта. А когда охотник Джек начал было говорить, что он раз в холмах заплутал и к деревне вышел только потому, что впереди него черная тень маячила, и он за ней бежал, строго шикнул на него староста Томас. И замолчал охотник.
Через пару лет Томас пропал. Неделю спустя нашли в лесу то, что осталось от него – видать, медведь задрал. Не спас его церковный грим. Да и не верил в него почти никто в деревне, разве только охотник Джек. И пастух Кумхал – он домашним своим говорил, что не раз заплутавшую овцу отыскивал по собачьему лаю. Правда, самой собаки он так и не видел. А однажды его маленькая Лиззи из леса с ягодами вернулась и рассказывала, что углядела в зарослях волка. Испугаться не успела – выскочил откуда ни возьмись черный пес, прогнал зверя. Только кто же поверит детским выдумкам?
Уилрайты по-прежнему жили обособленно. Туирен лишний раз в деревне не показывалась. Катберт и вовсе на другой берег Крич-крика ногой не ступал. Правда, если решался кто из селян попросить стол или скамью, всегда делал.
Тихими вечерами доносился до окраины деревни с другого берега Крич-крика детский смех – это Катберт, смастеривший качели на толстой ветке разлапистой ели, качал на них подрастающую Эти. Она заливалась, что колокольчик сильфов, а те, кому случалось в тот миг проходить берегом речки, божились, что видели, как улыбается нелюдимый плотник.
Новую собаку себе Уилрайты так и не завели.
* * *
Чужаки в округе Крич-крика были редкостью – разве купец какой проездом случится, или странник когда зайдет. Потому к неблагим фейри, хоть и не видели их давно, да к зверью дикому страха питали больше, чем к незнакомцам. А зря – человек бывает страшнее нечисти и опаснее волка.
Как раз из таких были четверо разбойников-дезертиров. Заплутали они в незнакомом лесу, наткнулись на речушку Крич-крик, решили держаться течения. Вскоре почуяли запах жилой – дымом потянуло.
Вышли на перелесье, откуда уже хутор одинокий видать было и избы на другом берегу. Но не бросились туда сразу, потому как заметили двух молоденьких девушек, шедших краем полянки.
– Вот повеселимся на славу, – оскалились они.
Макензи и Рут, дочки горшечника Эвана, беды не заметили – не приучены были незнакомцев бояться.
Катберт как раз во дворе телегу мастерил, когда услышал тонкий девичий крик. Оглянулся на окна своей избы – да, Туирен с Эти что-то на кухне стряпают. Постоял, раздумывая, идти или нет. Решил все-таки поглядеть, что случилось, и на всякий случай топор с собой прихватил.
Шел вначале неспеша, но затем на бег перешел – увидел, что вот-вот непотребство свершится. Один, с топором, против четверых кольчужных молодцев – о чем думал, плотник?
Не успел.
Черная тень метнулась из-за деревьев. Чудище красноглазое, с двухгодовалого теленка. Не бросилось, не завыло – только оскалилось и замерло, страшно глядя на разбойников.
Нечеловеческий ужас тех обуял. Бросили девчонок, попятились. Задом, медленно, не сводя с дьявольского зверя глаз, добрались до густых зарослей, а там развернулись и – наутек, со всех ног, не оглядываясь.
Когда онемевший Катберт до опушки дошел, только спины их увидел. Девушки со страху слезы по щекам размазывали. А рядом с ними стояло вовсе не чудище, а просто пес, черный и одноухий. Голову лохматую вскинул, на Катберта посмотрел и растаял густым туманом меж деревьев.
Только и успел шепнуть плотник:
– Шлеолан…
8
Вуньо – Ингуз
Новое понимание себя и ситуаций, освобождение от поработивших запретов, достижение цели.
♂ Шиди-риди
Месяц вересень
Погода в горах переменчива, как настроение бабы на сносях. Только что над раскинувшимся по склону Сивули смерековым лесом выглядывало солнце. Маленькие зеленые попрыгунцы радовались теплому осеннему дню, перескакивали с дерева на дерево, сопровождая свои короткие полеты визгами «и-и-и! и-и-и!». Но едва Радко успел разложить на котомке обед, как из-за плешивой макушки горы выползла, распугав стайку облаков, грозовая туча. В один миг мир наполнился ветром, грохотом и потоками холодной воды. Испуганно блеяли сбившиеся за оградой овцы. Тяжелые дождевые капли секли густой лес и траву на лугу. Панцирь горгана – грузного, неповоротливого завруса – гремел, как бубен во время свадьбы.
Горган в один присест заглотнул оставленный ему сыр и теперь вытягивал голову, прося добавки. Глядел на Радко налившимися кровью глазками, размахивал хвостом – того и гляди залепит костяной булавой, уложит своего благодетеля.
– Давай иди отсюда! Прочь! – махал руками Радко, прогоняя закованного в броню увальня. – Нет больше еды, всё съел, видишь?
Третий день парубок делил с горганом свой обед. Третий день горган с аппетитом сжирал свежий сыр, а после, сытый и довольный, долго лежал на мягкой траве, наблюдая за пасущимися овцами, слушал незамысловатые мелодии сопилки. Радко играл плохо, но горгану было всё равно. Так же безропотно он внимал историям, что рассказывал ему парубок.
О дальних землях, в которых Радко никогда не был, а попадал лишь в мечтах. О том, как хорошо было бы отправиться вниз по Черемошу на лодке сквозь буруны порогов, окунаясь в дни и ночи путешествий. Жить в пещерах, словно Безумный Олекса. Но пастух должен смотреть за овцами. Вуйко Петро, егерь панский, – тот часто пропадает в своих лесных владениях – дичь для пана стережет. А Радко на месте сидит. Не только потому, что пастух. У него есть Гандзя, дочь старого Милоша.
При мыслях о Гандзе рот Радко невольно растягивался в улыбке – глупо, наверное, со стороны смотрится: стоит парубок и смеется сам себе.
«Если бы ты был человеком, то понял бы, как моя Гандзя хороша! – говорил он горгану. – Какие губы! Вишни, а не губы! Косы – золото в руки течет. А талия?! Эх… Всё равно не поймешь, баранья башка. От одной мысли, что скоро Гандзю сосватаю, хочется танцевать».
Радко вскакивал и пускался в пляс вокруг горгана.
Гоп, шиди-риди!
«Есть ли в мире молодица,
Краше Гандзи белолицей?»
Пел Радко так же плохо, как и играл на сопилке. Гандзя всегда морщилась и говорила, что он не поет, а выкрикивает слова.
«Ой скажите, добры люди,
Что со мною теперь будет?»
Горган смотрел за прыгающим, как конь, хлопцем, и всё норовил засунуть голову в котомку – вдруг еще остались крохи вкусного сыра? Смирный горган. Послушный горган. Глупый, как старый вуйко Децебал, что раскуривает люльку, а потом бегает, кряхтя и хватаясь за спину, ловит выпущенные кольца дыма. Но, в отличие от Децебала, заврусу можно поведать все свои тайны – всё равно никому не расскажет.
Гоп, шиди-риди!
Эх, молодецкий танец!
«Гандзя – душка, Гандзя – любка,
Гандзя – милая голубка.
Гандзя – рыбка, Гандзя – киця,
Гандзя – цяця молодица!»
Радко представлял, что танцует с Гандзей, чувствовал ее разгоряченное тело под ладонью. Лицо девушки то приближалось, то отдалялось. Мягкие волосы с заплетенными лентами касались щеки, полные губы звали к себе. Радко уже целовал их в праздник осеннего равноденствия и теперь мысленно повторял раз за разом, заходя в мечтах всё дальше. Падал на траву широкий разноцветный пояс, несколько раз обмотанный вокруг девичьего стана. Гандзя крутилась, и жемчужные ожерелья-герданы серебрились на ее шее, спускались на обнаженную грудь, когда платье соскальзывало следом за поясом.
Эх, шиди-риди!
Буря прервала сладкие мечты. С первыми ударами грома горган будто сошел с ума, вцепившись в жесткую ткань котомки зубами. В глазах завруса отражались вспышки молний.
– Отдай! Ты и так уже всё сожрал! – Радко тащил котомку к себе.
Мысли метались в голове, как попрыгунцы. Плохо, что он оставил топорик у загона с овцами – теперь не достать. Славный у него топорик! Однажды, когда с парубками силой мерились, Радко, в котором бурлило молодое вино, одним взмахом снес растущую на подворье у Гандзи смереку. Три года было дереву, посадили, когда у Милошей младший хлопец родился. Плохая примета – срубить дерево жизни. Старый Милош после гонялся за Радко, убить грозился, но когда догнал, то лишь хорошенько хлыстом по спине прошелся, глядя, как парубок стоит, опустив голову, а потом спросил: «Любишь мою Гандзю?»
«Люблю!» – пылко ответил Радко.
«К зиме присылай сватов!» – сказал как отрезал Милош.
Ливень заливал волосы, по лицу текли холодные потоки. Заврус жевал котомку. Радко тащил ее к себе.
– Отдай, бесовский сын! Убью!
Казалось, что парубок танцует с горганом несуразный танец.
Молния ударила неожиданно. Растущая на краю леса смерека вспыхнула осыпающимися колючками, высокий ствол мгновенно обуглился от вершины до самой земли. Дерево осталось стоять, растопырив в стороны черные голые сучья. Горган заревел, попятился, поскользнулся на грязи, и его понесло вниз по склону. Радко не понял, как оказался лежащим на спине. Весь мир перед глазами превратился в водяную круговерть, в центре которой была опаленная молнией смерека. Бывает, что такого случая надо ждать много лет. Но сегодня – его удача.
«Гандзя – рыбка, – прошептал он. – Гандзя – киця». И закрыл глаза, чувствуя на лице удары дождя.
Когда погода вновь улыбнется солнцем, Радко срубит дерево, очистит высушенный ствол от обугленной коры и ветвей, аккуратно разделит вдоль на две части и вырежет сердцевину. Затем сложит половинки вместе и обмотает березовой корой. Виток за витком она стянет смереку, и трембита будет почти готова. Радко всегда мечтал о такой. С самого детства.
Радко было шесть лет, когда отец впервые взял его на празднование ритуала перехода в осень. Сложенная в стога трава пахла летом. Палки-подпорки торчали из стогов, как лапы пауков-сенокосцев. Радко с отцом пили козье молоко, ели праздничный сыр и смотрели за танцующими вокруг костра людьми. Свежий копченый сыр таял во рту. Осенние листья подлеска раскрасились праздничными ожерельями. Скрипач Иванко играл на своем инструменте, и по склонам струились звуки, яркие, стремительные, они сливались с воздухом и уносили мысли вдаль.
Танец кружился пестрым хороводом.
Гоп, шиди-риди!
Вуйко Децебал – отец Иванко – прыгал вместе с молодыми, залихватски ударяя в бубен. Тогда он еще умом не тронулся. Бывало, подзовет Радко и подарит то вырезанного из яблони длинношея – стоит заврус на четырех лапах-веточках, тянет вверх змеиную голову, то свистульку в виде попрыгунца – точно настоящая ящерка в кольцо скрутилась, вот сейчас подпрыгнет, развернет крылья и отправится в полет – не догнать. Подуешь в нее – ящерка свистит, как живая. Это потом Децебал лишился рассудка, когда Иванко длинношей раздавил. Вместе с парубками отправился скрипач ночью к Черемошу – храбрость свою показать, в ночной воде искупаться. Не вернулся. С тех пор Децебал, которого то ли в шутку, то ли по старой памяти всё также называют вуйком, постоянно смеется, напевает что-то себе под нос. А порой замрет и по воображаемой скрипке смычком водит, а глаза грустные.
Но это случится гораздо позже, когда Радко вырастет. А тогда шестилетняя Гандзя, его одногодка, стояла рядом со старым Милошем. Радко запомнил ее большие глаза и желтые косы. Смотрел, не отрываясь. Кто-то из старших со смехом потянул Гандзю в общий хоровод, и Радко с первой ревностью, детской, еще не понятной для него самого, взглядом искал ее в толпе.
«Моя!» – твердо решил он уже тогда.
Скрипка воспоминаний остановилась.
Вместо нее запели трембиты. Дудари подняли к небу огромные трубы, рокочущие звуки разорвали воздух. Рев всё усиливался, сменяясь протяжным воем, и внезапно оборвался тишиной. В тот момент Радко казалось, что он дышит слишком громко. Ответный рев длинношеев прокатился по лесу, и головы заврусов медленно поднялись над деревьями.
Радко так и не научился ни играть, ни петь. Слушать его напевы мог лишь горган – глупый травоядный заврус.
Спустя несколько дней горы изменились. Казалось, что буря сдула летнюю теплоту, расчистив место для осени. Землю под кустами укрывали желтые листья. Заросли самшита стояли зелеными, но погрустнели, потеряли свой цвет. Тенета пауков между их пахучих листьев утопали в росе.
Радко вышел на центр луга, вставил в трембиту – в свою, изготовленную собственными руками трембиту! – дульце из бараньего рога и, волнуясь, заиграл. Радко оказался плохим мастером – ствол был разрезан неровно, и трембита получилась слишком короткой. Вырвавшиеся из нее звуки напомнили бульканье длинношея, опустившего голову в воду. Радко улыбнулся – хорошо, что его никто не слышит. Стыдно. Наверное, так учатся петь молодые петухи, у которых вместо кукареканья получается скрип ножа по металлу.
Со второй попытки вышло лучше. Пусть нескладно, тихо, но мелодия трембиты напомнила парубку песню из детства. Радко дул снова и снова. Где-то вдалеке неожиданно для парубка послышался ответный рев. Радко прислушался: показалось или нет? Рев раздался гораздо ближе. Не такой высокий, как у длинношеев, он скорее был утробным урчанием, стелющимся над самой землей. Но от этих звуков волосы зашевелились на голове у Радко, словно он почувствовал приближение страха.
Месяц грудень
– Рождество скоро, – сказал вуйко Петро.
Он подошел, скрипя морозным снегом, и сел на бревно около Радко, поставил возле себя топорик, на который опирался во время ходьбы, как на палку. К рукояти топорика был привязан оберег – нанизанные на нить зубы длинношеев, среди которых торчал длинный, как нож, зуб хищного завруса.
«Ты же в Христа веруешь, – говаривал с Петром пан Вацлав, что приезжал на охоту каждую зиму. – Что ж ты побрякушки разные носишь?»
«Одно другому не мешает», – кланяясь, отвечал старый егерь.
Кланялся он не так низко, как другие селяне, лишь чуть-чуть нагибал голову.
Сидя около Радко, вуйко не спеша раскурил люльку. Его длинные усы свешивались белыми змеями и шевелились отдельно друг от друга, когда Петро затягивался табачком. В детстве Радко это смешило, а вуйко Петро, часто бывавший в их хате, сердился, не понимая, отчего хлопец заливается звонким смехом.
Вуйко всегда так разговаривал – скажет что-то обычное и ждет от собеседника отклика, будто истину какую открыл.
– Рождество, говорю, скоро, – повторил Петро. – На свадьбу позовешь?
– Что? – переспросил Радко. – Конечно! Всем селом гулять будем.
– Молодость – хорошее дело. Помнится, мы с твоим отцом гуляли, царство ему небесное, – перекрестился вуйко Петро. – Эх, как гуляли…
Он выпустил облачко дыма, и оно пролетело сквозь искрящиеся снежинки. Зима в этом году выдалась суровая. Горы давно укрылись снегом, и звуки терялись в этом белом покрывале, отчего казалось, что уши заполнены вязкой, морозной тишиной.
– Повезло тебе с Гандзей, ладная девка! Ладная… И хозяйство у Милошей зажиточное, – продолжил вуйко Петро, затем резко сменил тему разговора: – Пан Вацлав скоро на охоту приедет. Говорят, не один, а с самим Потоцким, что к королю вхож. Прознали про нашего Хыжака.
Радко вспомнил о стелющемся над землей рычании, и дрожь пробежала по его телу. Он помнил, как непослушными руками открывал овечий загон, а вот как взобрался на смереку, в памяти не сохранилось. Обнаружил себя Радко уже сидящим высоко среди ветвей, рубаха была разорвана, руки исцарапаны. Хыжак долго ходил кругами под деревом, раскрывал зубастую пасть и рычал, заставляя Радко зажмуриваться от страха и читать молитвы. Порой заврус скреб по стволу короткими передними лапками, раскачивая смереку, отчего Радко вцеплялся в ветки еще сильнее, так, что потом было трудно разжать побелевшие пальцы.
Когда Хыжак убрался прочь, парубок еще долго сидел на дереве, затем слез и подобрал свою трембиту. Она сохранилась чудом – заврус лишь оставил на ней след своего когтя. Луг был забрызган красно-белыми пятнами растерзанных овечек.
– Мало их осталось, – продолжил вуйко. – Хищных заврусов. Да и длинношеев немного. Говорят, на равнинах совсем нет.
«К лучшему», – подумал Радко.
– Наш тоже откуда-то пришел, – вздохнул Петро. – Не застрелить – сожрет по весне всех длинношеев. Так что убьют его паны. То еще развлеченье будет.
Радко вспомнил охоту, что видел позапрошлой зимой. Ходили слухи, что один из длинношеев стал шатуном, а поднятые во время зимней спячки заврусы, даже травоядные, и мясом не побрезгуют. Крик о шатуне подняла бабка Орыся, которая увидела завруса на краю села, когда стирала в проруби белье. Ради такого дела пан Вацлав приехал. В засаде с егерями сидел, а Радко и другие загонщики по лесу шли, шумели – выгоняли завруса на стрелков.
То ли привиделось старой Орысе, хотя следы в лесу говорили об обратном, то ли убежал куда длинношей, только не нашли шатуна. Тоже к лучшему. Встречаться с голодным заврусом себе дороже выходит! На них по-другому охотятся. С наступлением холодов заврусы зарываются в землю, набрасывают на себя целые холмы из грязи, ветвей и листьев и спят до весны. Поднимают их из берлог, сонных, и стреляют, пока не пришли в себя. Что пан Вацлав тогда и сделал – не возвращаться же без добычи!
Нашел вуйко Павло берлогу длинношея поближе, аккурат на берегу Черемоша. Вид – красота! Хоть сейчас картину рисуй, красивее, чем вуйко Децебал малевал, когда еще при уме был. Правда, он больше иконы для церквей изображал. А тут – река, замерзшая едва ли не до половины. Лес, укрытый льдом после оттепели, серебрится на солнце сосульками. И огромный холм, в котором спит заврус.
«Колите его! Колите!»
Длинные заостренные шесты в руках загонщиков протыкали снег. Шест в руке Радко был шершавым, занозистым, и парубок думал лишь о том, чтобы поскорее всё закончилось. После одного тычка почувствовал, как острие царапнуло по чему-то твердому, но податливому – надави сильнее, и шест вернется выпачканным в крови.
Радко представил, будто не заврус, а он сам спит под снегом, и его колют палками, заставляя проснуться, выползти на верную гибель. А потом вспомнил раздавленного Иванко и вуйка Децебала, играющего на невидимой скрипке, и навалился на шест сильнее, глубже вгоняя острие в тело спящего длинношея. Заврус заворочался, шумно задышал под слоем из снега и грязи.
«Что вы так медленно, олухи!»
«Так он уже встает, господин! О – поднимается!»
Вершина берлоги лопнула, из образовавшейся дыры показалась голова длинношея. Маленькая, по сравнению с остальным телом. Казалось, что из-под земли выползает огромная змея. Глазки завруса смотрели на людей, будто не понимая, что происходит. Во взгляде читался немой вопрос: «Хлопцы, что вы все от меня хотите?» Дай заврусу время – и он придет в себя, поднимется во весь рост, ударом хвоста раскидает людей, растопчет в кровавые лепешки, как беднягу Йванко.
Радко попятился, сжимая шест, словно тот мог его защитить. А потом раздался выстрел, и от головы длинношея отлетел целый кусок, забрызгал снег кровью. Заврус заревел. Его рев слился с грохотом рушниц егерей. Через несколько мгновений от головы не осталось и следа, вместо длинной шеи шевелился лишь обрубок. Тело наполовину вылезшего из берлоги завруса начало валиться на землю, как огромное срубленное дерево.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.