Текст книги "Россия и ислам. Том 1"
Автор книги: Марк Батунский
Жанр: Религиоведение, Религия
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 34 страниц)
150 Теории, исходящие из «дуального характера» русской культуры, игнорируют акты творчества, порождения качественно нового в своей предметной области. Не выработав адекватного категориального аппарата для описания развивающихся культурных систем – которые Ю.М. Лотман и Б.А. Успенский (см. статью «Роль дуальных моделей в динамике русской культуры (до конца XVIII века)» – Ученые записки Тартуского Государственного университета. Вып. 414. Труды по русской и славянской филологии. XXVIII. Литературоведение. Тарту, 1974. С. 6) пытаются впихнуть в скудный набор ахронных «бинарных оппозиций», – эти авторы не представляют себе возможность существования даже в самом далеком прошлом и такой логики функционирования и динамики меж– и внутрикультурных связей, где не действуют законы противоречия и исключенного третьего. Поэтому Лотман и Успенский не могут в принципе решить вопрос о сводимости (или несводимости) культурно-духовной макроэволюции к микроэволюции (или наоборот). И коль скоро речь, в сущности, идет о трансформационном анализе, то отмечу, что в нем разные подходы не противоречат, а дополняют друг друга, будь то: 1) унитарные трансформации; 2) трансформации расширения, 3) бинарные трансформации; 4) трансформации, оперирующие на результатах применения типов 2) и 3) (см. подробно: Harris Z.S. Papers on Syntax. Dordrecht etc., 1981). Вот такой-то многомерный подход позволит, оперируя более развернутым, нежели ныне, понятийно-терминологическим аппаратом, лучше понять механизмы взаимодействия глубинных и поверхностных структур культуры, ее взаимодействия с иными духовными феноменами и т. д. Что касается стремления Лотмана и Успенского свести историю русской (как средневековой, так и петровской и постпетровской) культуры к оппозиции старина // новшество, то подчеркну в ответ, что она, эта культура, знала много оттенков и ответвлений, переживала отщепления и взрывы, но (далее я воспользуюсь формулировкой одного из исследователей германской истории) «одного у нее не было: ясного, точного разделения на традиционалистов и прогрессистов, той поляризации, которая, вероятно, явилась бы предпосылкой успешной буржуазной революции» (Wehler H.-U. Das Deutsche Keiserreich, 1871–1918. Gottingen. 1973. S. 79).
151 Неверны поэтому и утверждения о том, что даже в позднесредневековой русской религиозно-культовой практике и ее осмыслении «магическо-языческое начало преобладало над спиритуально-христианским» (Дмитриев В Д. К характеристике воздействия реформационной идеологии на эволюцию религиозно-философской доктрины православной церкви в XVI в. (На примере посланий старца Артемия) // Философская мысль на Руси в позднее средневековье. С. 17), т. е. по сути своей византийским. Нет поэтому оснований говорить о сколько-нибудь широком конфликте в России XVI в. двух мировоззренческих программ – традиционной (с приматом этического, интуитивистского и аффективного начал) с новозападной – дискурсивно-логической. Каждая из них в соответствии со своими задачами и средствами исследования и интерпретации конструировала свой особый язык для выражения именно данного специфического содержания. Возникли, таким образом, две «идеоматики», одна из которых часто не могла точно переводиться на язык другой. Еще предстоит поэтому обстоятельно исследовать, как отражалось на процессе накопления достоверных сведений об исламе то обстоятельство, что процесс трансплантации западного научного способа мышления – плода особой логической картины мира как осознанного и нагруженного социальной функцией тождества мысли и бытия – на русскую культурную почву беспрестанно наталкивался на чуждые ему концепции универсума. В них использовались другие, «нелогичные», картины мира, работали иные, «нелогичные» (разумеется, с западной точки зрения), системы сохранения, обновления и умножения комплексов считавшихся социально полезными знаний.
152 Есть, разумеется, много свидетельств о том, что на определенном этапе московская власть стремилась скорее к сохранению status quo в сфере межрелигиозных отношений, нежели к тому, чтобы сделать доминирующим курс на всеобщую христианизацию «по греческому закону». Так, в 1581 г. Иван Грозный говорил папскому посланнику Антонию Поссевино: «…венецианским и цесарским послам дозволено будет брать с собой в Россию своих священников, только бы они учения своего между русскими людьми не плодили и костелов не ставши; пусть каждый останется в своей вере; в нашем государстве много вер; мы ни у кого воли не отымаем, живут все по своей воле, как кто хочет; а церквей иноверных до сих пор еще в нашем государстве не ставливали» (Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Ч. VI. Гл. 6-я. С. 291. Курсив мой. – М.Б.). Постепенно, однако, разрешалось (особенно в XVII в.) ставить «церкви иноверные», в первую очередь – протестантские (см.: БерхВ. Царствование царя Алексея Михайловича. СПб., 1831. Часть 1. С. 12; Звягинцев Е. Слободы иностранцев в Москве XVII в. Исторический журнал, 1944, № 2–3. С. 84). Но в целом настрой был на – говоря словами одного из иностранных наемников – установление по всей стране «одной веры, одного веса, одной меры» (Штаден Генрих. О Москве Ивана Грозного. (Записки немца-опричника). М., 1925. С. 123). И потому не надо безоговорочно воспринимать такие, скажем, пассажи: религиозная терпимость Москвы в XVI в. кажется «тем более поразительной, что это был век, когда на Западе разгорались жесточайшие богословские споры, когда за догматические отклонения целые группы населения были лишаемы гражданских прав, когда правительства усердно занимались религиозным сыском и когда процветала инквизиция». (Виппер Р.Ю. Иван Грозный. М.-Л. 1944. С. 29) и т. д. Но в то же время не может быть признана удовлетворительной и версия Гумилева о том, что русские в XVII в. более симпатизировали протестантству, чем католичеству (хотя оно «по догматике и обряду куда ближе православию, нежели лютеранство») по той причине, что «этнический момент (? – М.Б.) преобладал над идейным» (Гумилев Л.H. Этногенез и биосфера Земли. Вып. 3-й. С. 118).
153 Порождая поэтому – подобно классическому романтизму (см.: Castex Р.-G. Horizons romantiquis. P., 1983. P. 15) – литературу «мистического экстаза, буйного самозабвения и лихорадочного стремления к абсолюту», «призыв к запредельному», «жажду последнего знания» и т. д. и т. п.
154 Слова русского поэта Александра Блока (1880–1921), в творчестве которого звучали и евразийские ноты.
155 См. особенно: Егоров Д. Идея «турецкой реформации» в XVI в.//Русская мысль. Книга VII. 1907.
156 Pelenski J. Opit. cit. P. 189. Кое в чем еще сохраняет свое значение работа: Philipp I. Ivan Peresvetov und sein sihriften zur Erneuerung des russisches Reiches // Osteuropâische Forschungen. Neue Folge. Vol. XX. Konigsberg, 1935.
157 И тут надо отдать должное тогдашней литературе, да и прочим жанрам искусства, ибо они действительно, как сказал Фридрих Шиллер, способны были «держать чудовищное и ужасное (т. е. в данном случае «злого мусульманина». – М.Б.) на расстоянии и не переполнять нас страхом» (цит. по: Schapiro G. From the Sumblime to the Political: Some Historical Notes // New Literary History. Ajournai of Theory and Interpretation. 1985. Vol. XVI. N 2. P. 221).
158 И в самом деле: кому из дальновидных идеологов европейских монархий не могло не импонировать то, что в XVI в. Османская государственная машина отличалась более справедливыми судьями, более эффективным чиновничьим аппаратом, господством принципа меритократки, а значит, и довольно широким процессом вертикальной социальной мобильности? Но ведь немало все тех же «дальновидных идеологов» уже изначально замечали, что социоэкономическая и культурно-политическая системы османского общества лишены внутреннего динамизма и внутренних стимулов для прогресса, исключают реальные возможности многоаспектной свободной динамики мысли, функционирования механизмов саморазвития и самосовершенствования.
159 Само собой очевидно, что я везде имею в виду евразийство как идеальный тип, т. е. как устойчивую по составу, относительно замкнутую и более или менее стабильную в сопредельных временных и даже пространственных границах систему историософских, культурно– и политологических установок. Они же порождают систему специфических стандартов, норм и ценностей, принятых членами данного социума (субсоциума) и понимаемых ими более или менее однозначно как руководство для интеллектуальной и практической деятельности, социально значимой для данного сообщества. Однако в реальной жизни такого явления – во всяком случае, со всеми его только что описанными характеристиками – никогда не было. Ведь любой «идеальный тип» имеет значение «чисто идеального предельного понятия, к которому действительность примеривается с целью выявления конкретного содержания». Что касается «идеальности», то она должна подчеркивать и умственную конструкцию, теоретическую модель, весьма далекую от мира, от которого она отвлечена. Она «так же мало встречается в реальности, как физические реакции, которые вычислены только при допущении абсолютного вакуума» (WeberМ. Wirtschaft und Gesellschaft. Koln – Berlin, 1964. В I. S. 10).
160 В этой же связи надо признать справедливой критику Ф. Сергеевым (см.: Сергеев Ф.П. Формирование русского дипломатического языка. Львов, 1976. С. 49) известного некогда востоковеда Н. Веселовского (см.: Веселовский Н. Татарское влияние на посольский церемониал в Московский период русской истории. СПб., 1911. С. 1–2) за то, что он «необоснованно преувеличивает влияние татарского (шире – восточного) церемониала на русский».
161 Зимин А.А. Максим Грек и Василий III в 1552 г.//Византийский временник. Т. 32. М., 1971. С. 76.
162 Я бы поэтому обратил внимание на чрезвычайную сложность («мультикритериальность») жанра посланий Пересветова Ивану Грозному. Это – не просто аллегория, а одновременно и миф, и волшебная сказка («на восточную тему»), и религио-политическая утопия, и трактат-предупреждение. Все они находятся между собой в семантическом единстве, ибо у них общая цель – заставить русского царя «превзойти себя» путем следования указанному Пересветовым образцу, преодолеть традиционно сковывавшие Русь политические и культурные барьеры – тем самым гиперболически ускорив ее морфологическое и функциональное развитие. Но миф и сказка делят пространство на «свою» (культурную) и «чужую» (не– и антикультурную) зоны. Между тем у Пересветова преобладает тенденция, не выпячивая все нетрафаретное и экзотическое – хотя именно в их доменах (мусульманский мир) он искан ситуации и характеры, способные облечь плотью его идеи, – доказать, что иная – «чужая» – зона есть, в сущности, «своя», ибо и она в своих глубочайших, пусть далеко не всегда заметных, проявлениях проникнута христианским духом. Итог этой – типичной, кстати говоря, для утопии, волшебной сказки, мифа – динамической событийности – в состоянии сделать из Турка уже не «божий бич», ниспосланный наказать христиан за их грехи, а чуть ли не «божьего посланника», которому поручена миссия дать образец справедливого и мудрого правления, хотя образец этот то подспудно, то даже явно питается евангельским мировоззрением.
163 Кузьмин А.Г. Публицистика и общественная мысль // Очерки русской культуры XVI в. Ч. 2. С. 127–128.
164 См. подробно: Paris G. La légende de Saladin //Journal des Savants, 1893. May-Aug.
165 Батунский M.A. Развитие представлений… С. 113.
166 См.: Батунский М.А. Ислам и русская культура XVIII века // Cahiers du monde russe et sovietique. Vol. XXVII(l). Janner-Mars. 1986.
167 См.: Уколова В.И. Философия истории Аврелия Августина // Религии мира. История и современность. Ежегодник, 1985. М., «Наука», 1986. С.129.
168 Для византийской мысли христианский эсхатологизм часто оборачивался «пространственным неисторизмом» – чуждым, следовательно, эсхатологическому историзму и остро переживаемой темпорапьности Блаженного Августина и перераставшим в идеологию верноподданнической имперской государственности (см. подробно: Dempf A. Sacrum Imperium. Geschichte und Staatsphilosophie des Mittelalters und politischen Renaissance. München-Berlin, 1929; Podskalsky D. Byzantische Reichstheologie. Die Periodisierung der Weltgeschichte in den vier Grossreiche (Daniel 2 und 7) und dem Tausend-jâhrigen Friedensreiche (Apok. 20). Eihe Motivgeschichtliche untersuchung. München, 1972).
169 См.: Уколова В.И. Философия истории Аврелия Августина. С. 129.
170 Отсюда – и его, православия, претензии на то, что лишь ему, а не западному христианству удалось установить подлинную веротерпимость, и то, что оно, как я упоминал выше, опять-таки в отличие от Запада, не дало преобладающего удельного веса тем историософским концептам, которые во всех срезах бытия и христианских и мусульманских ареалов видят манифестации единого всемирного (даже «космологического») исторического процесса. Бесспорно, всем этим обусловлено и то, что идея священной войны, ставшая доминантной на средневековом Западе, осталась чуждой реально воевавшей с мусульманами Византии. Что касается средневековой же России, то и ей были свойственны лишь аналоги – хотя зачастую безупречные и по форме и по содержанию, – но не более, идейно-символического антуража все той же «священной войны».
171 Отсюда – и тот факт, что средневековый Запад стремился раз и навсегда исторгнуть из себя ислам (изгоняя его приверженцев или принуждая их к крещению), тогда как тогдашняя же православная Россия вынуждена была вводить некие подобия системы миллет, характерной для мусульманских государств, в частности для Османской империи.
172 При всем при том, что православие тяготеет скорее к равновесию, чем к напряжению и его разрешению – как это предпочитал делать Запад (см.: Berman М. The Reenchantment of the World. Ithaca – London, 1981. P. 213). Но в конце концов Христианству – ни православному, ни католическому, ни протестантскому – не удалось и поныне разрешить дилемму конструктивного преобразования He-Христианского и коэволюции с ним. Значит, и в данном случае Pax Orthodoxa был в гораздо большей степени гипертрофированным вариантом «общехристианской нормы», чем исключением из нее.
173 Которые А.М. Сахаров относит к жанру «историко-аллегорических повестей». Авторы их видели в литературе орудие воздействия на общественные события и были откровенно воинственными и тенденциозными. «Стремясь сделать свои политические внушения более убедительными, /они/ ссылались на исторические прецеденты. Но поскольку исторические факты были важны для этих авторов не сами по себе, они изображались чрезвычайно пристрастно, схематично и односторонне». (Сахаров А.М. Исторические знания//Очерки русской культуры XVI века. Ч. 2. С. 158–159).
174 При этом ни малейшего значения не имеет то обстоятельство, что в трудах Пересветова – «история… мнимая, хотя и несравненно более правдоподобная, чем в легенде о Шимоне – основателе Киевско-Печерского монастыря, или об апостоле Андрее, предсказавшем якобы основание Киева. Пересветов… приводит и подлинные факты из истории Византии и турецкого султаната… однако лишь те, которые важны с точки зрения его политической (я бы обязательно добавил сюда – и даже поставил бы его на первое место – термин «религиозной», – М.Б.) пропаганды» (Там же. С. 159).
175 Я, однако, ни в коей мере не стремлюсь представить этот мир наглухо сепарированным от прочих христианских – европейских прежде всего – доменов. Уже к описываемой здесь эпохе можно с полным правом применить слова Гуссерля (Husserl Е. Die Krisis der Europaischen Wissenschaften und die transzendentale Phânomenologie // Husserliana. Edmund Husserls gesammelte Werke. Bd. VI. Den Haag, 1952. P. 314–348) о том, что европейские нации могут быть враждебны друг другу, но они все же обладают своеобразным всепроникающим и преодолевающим национальные различия духовным сродством. Они «все равно как сестры и в этом кругу развития… Наше, европейское, человечество обладает врожденной энтелехией, господствующей в изменениях образа Европы и придающей ему смысл развития к идеальному образу жизни и бытия как к вечному полюсу» (цит. по публикации: Гуссерль Э. Кризис европейского человечества и философия//Вопросы философии. 1986, № 3. С. 103).
176 Быть может, сказанное позволит и глубже уяснить вопиющие провалы политики Ивана Грозного. Если рассматривать его внутри– и внешнеполитическую деятельность (во всяком случае, в последние годы царствования этого монарха) как своеобразную систему, то все же станет несомненным, что ключевым звеном ее была патологическая детерминанта, мало-помалу подчинявшая себе и прочие составные части все той же системы. Большой объем непрерывно и с разных концов поступающей, но с трудом поддающейся адекватной расшифровке аналитико-синтетической информации, хронический дефицит времени (неизбежная роковая дань, которую вынужден платить судорожно экспансирующий по всем направлениям режим) и, наконец, чрезвычайно высокий уровень мотивации поведения по отношению как к собственным подданным, так и ко всем «неверным», – все это вело к мощно деструктивным, вредоносным в политическом и культурном планах информационным аномалиям.
177 Сахаров А.М. Исторические знания. С. 160–161.
178 При всем при том, что существует множество определении понятии «секуляризм» и «прагматизм», которые, как правило, вступают в четко очерчиваемые альтернативные отношения друг с другом.
179 Так как она действовала, к примеру, у пуритан XVII в., приближавших религиозную практику к решению конкретных моральных и духовных проблем, к реальному, непосредственному воздействию на политические акции.
180 Иное дело, что такой процесс мог способствовать (хотя последствия его сказались в России гораздо позднее, где-то лишь ко второй половине XIX в.) созданию «альтернативного истеблишмента» (в том числе и из среды религиозных идеологов), который функционирует параллельно обычной политической и культурной иерархии, обладает определенной самостоятельностью (в том числе и экономической) и, главное, способностью «действенного инакомыслия», т. е. готовностью к выдвижению и защите собственных концепций и их частичной реализации в теории и политической (в широком значении этого термина) практике.
181 Иное дело, что в тогдашнем русском обществе царила сложная, иерархически построенная система «религиоцентризма» (как, впрочем, и «секуляризма»). Она находила своеобразное отражение в соответствующих социально-групповых, профессиональных, даже локальных и т. п. наборах ценностей, норм, стандартов, правил деятельности, мировоззренческих и этических максим. Тем не менее серьезной ошибкой была бы абсолютизация (неизбежное, как правило, следствие любого супердетального – и полинюансного – анализа) каждого из этих «партикулярных религиоцентризмов» (и «секуляризмов»!), ибо в конце концов они оказывались – в допетровской России уж наверняка – соединенными «под одним переплетом».
182 Тем самым носитель этого мышления предстает как человек, который «смотрится как бы во все зеркала чужих сознаний, знает все возможные преломления в них своего образа; он знает и свое объективное определение, нейтральное как к чужому сознанию, так и к своему собственному самосознанию…» (Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972. С. 89). И однако, не надобно идеализировать эту гносеологизическую ситуацию, ибо она чревата нашествием всеоправдывающего и всепрощающего релятивизма, который по самой сути своей отвергает представление о необходимости твердых нравственных абсолютов, способных уберечь человека от мировоззренчески-этического «подвешенного» состояния.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.