Текст книги "Страницы моей жизни"
Автор книги: Моисей Кроль
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 57 страниц)
Глава 21
Я снова в Петербурге
В первые недели после моего приезда из-за границы в Житомир я еще был под впечатлением моих заграничных встреч и переживаний. Я себя чувствовал очень бодро, много писал и очень мало думал о своем будущем. Но вскоре я начал чувствовать душевную неудовлетворенность. Материальное положение моих родителей было довольно печальное и настроение окружающей среды было довольно подавленное. Для моей кипучей энергии не было в Житомире применения, и я поэтому рвался в большой центр, где я надеялся найти подходящую среду для моей научной и общественной работы. Обе столицы и почти все крупные города России были для меня закрыты. Тем не менее я имел смелость попробовать получить разрешение на жительство в Петербурге. Для этой цели я обратился с письмом к тогдашнему директору Этнографического музея при Академии наук В.В. Радлову. Я ему писал, что я собрал большой материал относительно забайкальских бурят, который я имею в виду обработать и подготовить к печати. Но для того чтобы с успехом закончить эту работу, я должен непременно изучить в течение нескольких месяцев литературу о бурятах, имеющуюся в Императорской публичной библиотеке в Петербурге, а также иметь доступ к Этнографическому музею, который находится в его ведении. Моя просьба к Радлову, стало быть, состояла в том, чтобы он постарался выхлопотать для меня разрешение приехать в Петербург. Радлова я лично тогда еще не знал, но о его доброте и благородном характере я со слов многих его хорошо знавших лиц имел известное понятие, и это дало мне мужество обратиться к нему с просьбой. К моему большому удивлению, через несколько недель после отправки моего письма от департамента полиции получилось разрешение на поездку в Петербург и пребывание там в течение шести месяцев. Моя радость была безгранична. Я стал лихорадочно готовиться к моей поездке в Петербург. Когда я приехал снова в Петербург в ноябре 1896 года, я себя не чувствовал как чужой человек, несмотря на то что с того времени, когда меня во второй раз выслали оттуда, прошли целых 14 лет. Мой первый визит был к Радлову, который меня встретил с такой радостью, как будто я был его собственный сын. Я его посетил в музее, где он тотчас же меня познакомил с некоторыми видными учеными. Затем он повел меня в библиотеку Академии наук, где он рекомендовал меня заведующему библиотекой и некоторым академикам. Таким образом, я вошел в научные круги академии. Само собой понятно, что с первых же дней моего приезда в Петербург я стал работать в публичной библиотеке. В то же самое время я стал присматриваться и прислушиваться к петербургской жизни, к ее пульсу, к тому, чем живет радикальная петербургская общественность.
Мое первое знакомство с рядом очень известных представителей петербургской интеллигенции было в доме моего хорошего друга юности Марии Петровны Воронцовой. Я впервые познакомился с ней в Киеве, когда мы оба были в возрасте 15 лет. Она тогда называлась Маней Гиберман, и уже тогда выделялась как очень серьезная, образованная и революционно настроенная девушка. Мы оба кончили гимназию в один и тот же год, и оба поехали в Петербург, где я поступил в университет, а она на Медицинские женские курсы. Вот эта самая Маня Гиберман потом вышла замуж за известного экономиста В.П. Воронцова, автора очень известного труда в 90-х годах прошлого века: «Судьбы капитализма в России».
Когда я узнал адрес Воронцовых, я тотчас же написал моему старому другу Марье Петровне и просил мне ответить, когда я могу ее посетить. На следующий день я получил от нее очень дружеский ответ, а также приглашение придти к ним через два дня. Само собой разумеется, что в указанный день я был на квартире у Воронцовых. Марья Петровна меня встретила с особой сердечностью.
– У нас сегодня журфикс. Два раза в месяц, – сказала она мне, – у нас собираются наши добрые знакомые. Они обычно приходят в 9 часов и даже позже. Я же вас пригласила на 8 часов, дабы мы могли бы поговорить об интересующих нас обоих интимных вещах. Мой муж вышел немного погулять и вернется через час.
– Я очень рад, что мы имеем целый час для разговора, как в старые времена, – ответил я. И мы использовали этот час, чтобы рассказать друг другу вкратце, как мы пережили эти долгие 14 лет со времени нашей последней встречи.
Когда Воронцов вернулся, он сразу, в первые же десять минут нашей беседы, завоевал мои симпатии, благодаря его исключительной скромности, мягкости и особенной теплоте, которые чувствовались в каждом его слове. Впоследствии я имел возможность убедиться, что В.В. (таков был псевдоним его книги о русском капитализме, имевшей такое огромное влияние в русских политических и литературных кругах) был прежде всего кабинетным ученым. По своей профессии он был врачом. Но экономические и социальные вопросы его настолько интересовали, что он окончательно отказался от своей профессии и стал серьезно заниматься проблемами русской экономической жизни. Его труд явился результатом многолетних упорных изысканий в экономической области.
Стали появляться гости, среди них были: профессор Янжул со своей женой, профессор Кареев со своей женой, Кауфман (редкий феномен в России: еврей и в то же самое время очень видный чиновник Министерства земледелия), чета Левиных и многие другие. Началась интересная беседа. Говорили на разные темы. Много говорили о политическом положении в России, и на меня особенное впечатление произвело то, что совершенно открыто и резко критиковали действия правительства. Делились друг с другом разными новостями в области науки, политики и литературы. Этот вечер дал мне известное представление о характере прогрессивной и также радикальной части петербургской интеллигенции. Левины были старые киевские друзья жены Воронцова, и оба они мне очень понравились. Мы долго беседовали, и к концу вечера они меня пригласили на их журфикс. Тогда в Петербурге эти журфиксы были в большой моде.
Бывал я в доме Левиных с большим удовольствием. Оба они были особенно интересными людьми, каждый на свой лад. Он, Давид Абрамович Левин, был одной из самых оригинальных фигур, которые я когда-либо встречал. Высокообразованный, со светлой головой, с блестящим писательским талантом, он всегда оставался в тени, благодаря своей чрезвычайной скромности. Он был глубокой, но пассивной натурой, рожденный мыслитель с большим кругозором. По своей профессии он был бесправный помощник присяжного поверенного. Но его статьи в специальных юридических журналах были блестящи, благодаря своей глубокой логике и ясности мысли. Было известно, что самые крупные адвокаты часто обращались к нему, когда необходимо было бороться с практикой Сената в наиболее сложных вопросах. И никто почти не знал, что Сенат не один раз менял свою принципиальную точку зрения по важным юридическим проблемам под давлением железной аргументации Левина.
Статьи и фельетоны Левина по общим вопросам нередко вызывали сенсацию, благодаря их стилю и оригинальному подходу к затрагиваемой им теме. Обычно он не подписывал своего имени под этими блестящими статьями. В большом обществе он обычно мало говорил. Но каждое его замечание было продумано и попадало в цель. В разговоре же с глазу на глаз и в интимной беседе он был совершенно очарователен. Тогда только можно было почувствовать, как этот замечательный человек богат знаниями и душевными качествами.
Его жена была блестящим дополнением к нему. Красивая, умная, живая, очень остроумная, она всегда создавала вокруг себя атмосферу бодрости и радости. Ее анекдоты, поговорки, ее рассказы, ее характеристики людей в двух-трех словах были просто высокохудожественными. На вечерах у них, когда собирались многие десятки людей, она была всегда душой общества, и я уверен, что, несмотря на замечательные качества Д.А., она, Анна Марковна, была тем магнитом, который притягивал к себе все то замечательное общество, которое я так часто встречал у них. В этом обществе я познакомился с Винавером, Браудо, Грузенбергом, философом Шестовым, В. Водовозовым, литературным критиком из «Русского богатства» А. Горнфельдом и др. Это все были наиболее известные представители петербургской радикальной большей частью, еврейской интеллигенции. На этих журфиксах я многое узнал о происходящем в Петербурге, и немало наслышался относительно преследований евреев со стороны правительства.
Очень скоро я завязал сношения с прогрессивными литературными кругами и я сделался сотрудником журнала «Новое слово», в котором были напечатаны мои путевые впечатления по Забайкалью. В журнале «Мир Божий» была опубликована моя статья о народных университетах в Австрии. Участвовал я также в журнале «Сибирь», издававшемся в Петербурге.
В качестве помощника присяжного поверенного я участвовал в знаменитых в то время конференциях помощников. Это было вроде семинаров под руководством известных адвокатов. Работа в конференциях дала мне возможность ближе познакомиться с целым рядом молодых помощников, игравших впоследствии крупную роль в политическом и общественном движении России. Так, например, с П.Б. Струве, который уже тогда, в 1896 году, был вождем русских марксистов, я встречал на конференциях знаменитого и выдающегося еврейского адвоката Пассовера. Так как петербургская адвокатура в большей своей части была очень лево настроенной, я мог в адвокатских кругах узнать много интересных вещей, характеризовавших политические настроения и тенденции, господствовавшие тогда в либеральной и радикальной среде.
Какое впечатление на меня тогда произвел Петербург? Прежде всего, меня поразили тяжелая жизнь среднего петербургского интеллигента и те усилия, которые приходилось каждому преодолевать в своей работе. Вид у всех был очень усталый и многие выглядели старше своих лет. Что касается политических настроений, то нужно сказать, что в те годы стал замечаться в прогрессивных кругах Петербурга поворот от пессимизма, господствовавшего в 80-х годах, к вере в лучшее будущее. Недовольство режимом было в этих кругах всеобщее. Об активной же борьбе с царизмом в то время еще не думали. Это было время, когда Струве и Туган-Барановский были авторитетными знаменосцами русского марксизма, когда молодой Мартов-Цедербаум начал привлекать к стоим талантливым статьям внимание политически активной молодежи и когда молодые марксисты стали смотреть сверху вниз на народников и либералов.
Конец 1896 и начало 1897 годов в Петербурге я бы охарактеризовал, как переходный период. Страх перед царским террористическим движением почти исчез, и прогрессивная общественность поставила, как очередную задачу, необходимость бороться с реакцией. Молодое поколение уже выдвинуло ряд энергичных, образованных, хорошо подготовленных, революционно настроенных личностей, которые впитали в себя марксизм и искали контакта с рабочими массами. Рабочие со своей стороны как в Петербурге, так и в других больших городах стали обнаруживать большую активность, и они инстинктивно ждали, чтобы к ним пришел кто-нибудь и помог им организоваться для объединенной и планомерной борьбы со своими эксплуататорами. Ясно, что при таких обстоятельствах вопрос о необходимости руководства рабочими массами какой-либо группой или партией с ясной программой является только вопросом времени. И последующие события доказали это в самый короткий срок. Молодое поколение теперь мало думало о геройских выступлениях отдельных борцов, их надежда была сосредоточена на большом коллективном герое – на народных массах. Под влиянием марксистской идеологии эта молодежь все свои надежды возлагала на рабочий класс. Эти настроения были в 1897 году еще в эмбриональном состоянии.
Наступил месяц апрель 1897 года, и, таким образом, у меня оставался один только месяц для права жительства в Петербурге. И вопрос о том, что со мной будет дальше, меня немало волновал. Но все мои сомнения и тревоги были разрешены совершенно неожиданным образом. На заседании редакционной коллегии газеты «Сибирь», когда вопросы, стоявшие в порядке дня, были закончены, ко мне обратился известный сибирский исследователь Григорьев со следующим предложением: «Не хотите ли вы принять участие в научной экспедиции, имеющей целью обстоятельное исследование экономического положения сельскохозяйственного населения в Забайкалье»? В дальнейшем он мне сообщил, что Комитет министров совместно с комитетом сибирских железных дорог постановили произвести такое обследование и что главным организатором этой экспедиции является Куломзин, управляющий Комитетом министров и председатель сибирского комитета.
– Я, – подчеркнул Григорьев, – приглашен в качестве начальника экспедиции, я был бы очень рад, если бы вы согласились поехать с нами. Я уже сказал Куломзину, как высоко я ценю ваше участие в этой экспедиции, и я приглашаю вас от своего имени и от имени Куломзина.
Я попросил Григорьева дать мне для размышления несколько дней. Мне его предложение показалось чрезвычайно важным с точки зрения моих научных интересов, и я согласился, однако под условием, что он мне гарантирует полную независимость в моей работе. Мое условие не удивило Григорьева, и он охотно на него согласился. Тут же Григорьев мне сообщил, что экспедиция собирается выехать в Сибирь в конце апреля. Через несколько дней Григорьев мне дал знать, что Куломзин просит меня прийти к нему домой в один из ближайших вечеров, так как он хочет со мной подробно поговорить о тех условиях, при которых нам придется работать. Должен я сказать, что предстоящий визит к Куломзину вызвал во мне странное чувство. Что за причудливая игра судьбы? Еще незадолго до этого я был заброшен в Селенгинск в качестве политического преступника и не имел права тронуться с места без разрешения исправника, а теперь меня хочет видеть крупный сановник, статс-секретарь, который занимает пост министра. Это немножко напоминало мне метаморфозы из «Тысячи и одной ночи». Предстоящий визит имел, однако, еще очень важный прозаический смысл: он был лучшим доказательством того, что даже деспотический режим не может обойтись без творческой силы культурных и образованных людей, если они даже являются противниками этого режима.
В назначенный вечер я пришел к Куломзину. Меня крайне поразило, как Куломзин просто держался, и с какой предупредительностью он меня встретил. Он меня принял, как гостя; мы с ним беседовали по разным вопросам около двух часов. Куломзина особенно интересовали два вопроса: 1) действительно ли нуждаются забайкальские буряты в тех больших территориях, которые они занимают? и 2) можно ли в какой-либо части забайкальской области выделить подходящие районы для новых русских переселенцев? Я ему на эти два вопроса дал подробный ответ. Следующий вопрос, который мне задал Куломзин был: как долго должна продолжаться исследовательская работа в бурятских улусах? На это я ему ответил: не позже, чем до 15 октября, так как в это время начинаются в Забайкалье сильные морозы, и так как в юртах необычайно холодно, то исследовательская работа становится невозможной.
– Это, стало быть, означает, что в конце года экспедиция может вернуться в Петербург?
– Конечно, но я не смогу приехать в Петербург, так как департамент полиции мне разрешил оставаться в Петербурге только 6 месяцев. И срок этому разрешению кончается в конце апреля.
– Этот вопрос вас не должен беспокоить, – заметил Куломзин. – Я беру на себя ответственность, что вы сможете вернуться в Петербург, как только экспедиция закончит свою работу в Забайкалье.
Впоследствии я узнал, что Куломзину удалось добиться у департамента полиции не только разрешения на постоянное правожительство в Петербурге, но и освобождения от тайного надзора со стороны полиции.
С предварительными работами мы были готовы через несколько недель, и в конце апреля 1897 года экспедиция тронулась в путь. В правительственных кругах этой экспедиции придавали такое большое значение, что Куломзин получил от царя разрешение поехать в Забайкалье вместе с нами на несколько месяцев.
Глава 22
Волнующие встречи
В середине ноября 1897 года я закончил свою исследовательскую работу в Селенгинском округе. Это был конец пятимесячному напряженному труду при весьма тяжелых условиях.
В Иркутск мы приехали крайне уставшие. Там начальник экспедиции сообщил нам, что нам дается месяц отдыха. Я решил использовать предоставленный мне месячный отпуск для объезда моих родных и друзей, которых я не видел в течение многих лет.
В Иркутске я предполагал провести не более двух-трех дней, но в этом городе, где у меня было много друзей и близких знакомых и где мне привелось провести столько интересных моментов, меня ждала большая радость: я там застал самого близкого друга моего детства и юности Льва Яковлевича Штернберга, который после долгих лет ссылки на острове Сахалин получил возможность вернуться к себе на родину, в Житомир.
Трудно описать чувство радости и подлинного счастья, которое мы оба испытали при этой нашей встрече. Целых девять лет мы были оторваны, целых девять лет мы должны были довольствоваться только обменом письмами, проходившими через полицейский контроль, в то время когда мы с детства привыкли делиться друг с другом всеми нашими переживаниями, нашими юношескими мечтами и сомнениями.
Потребность в этом интимном общении стала нашей второй натурой, и все эти долгие годы мы не переставали думать о том дне, когда мы снова встретимся. Бывали моменты, когда нам казалось, что этот день никогда не настанет… Но вот желанный час настал. Мы стояли друг против друга, молодые, в полном расцвете наших сил, с великими надеждами в сердце и с глубоким сознанием, что долгие годы ссылки, которые нам при объявлении приговора рисовались как мрачная полоса в нашей жизни, для нас прошли с большой пользой.
Я не мог в достаточной степени налюбоваться на Штернберга, такой у него был бодрый, свежий и мужественный вид! Его жизнерадостность и кипучая энергия чувствовались в каждом его движении, блеске его глаз и в его особенной живой манере рассказывать обо всем, что он видел, слышал и переживал. Его полный энтузиазма идеализм еще более углубился, его богатое воображение как будто стало – еще ярче, а его вера в человека и в светлое будущее человечества еще более пламенной, чем раньше. В нем чувствовалась большая моральная сила, та сила, которая помогла ему в чрезвычайно трудных условиях сахалинской ссылки совершить настоящее чудо. Сосланный в пустынный кордон за участие в протесте ссыльных против жестокости сахалинской тюремной администрации, Штернберг посвятил себя изучению населявших этот пустынный край примитивных племен. И это было началом его карьеры как научного исследователя, впоследствии ставшего весьма известным этнографом и редким знатоком истории первобытной человеческой культуры.
Начал Штернберг свое исследование сахалинских гиляков в 1891 году, а в 1893 году в «Этнографическом обозрении», выходившем в Москве, была уже напечатана его статья о системе родства у этого племени. И эта его статья сразу привлекла к себе внимание ученого мира. В последующие годы Штернберг с особого разрешения местного начальства продолжал свое обследование первобытных племен, как населивших Сахалин, так и живших в Приморской области.
В то же время он основал в Александровском посту, на Сахалине, музей, который вскоре приобрел значительный научный интерес. Особенно богато было поставлено этнографическое отделение этого музея, и главным образом потому, что Штернберг пожертвовал ему чрезвычайно ценные коллекции, собранные им с большим знанием дела и с любовью среди обследованных им племен – гиляков, айнов, орочей и гольдов.
Как, однако, Штернберг ни был захвачен научной работой и как много сил он ей ни отдавал, он не довольствовался только этнографическими исследованиями. Его сильно заинтересовала также местная общественная жизнь. Он берет на себя редактирование ежедневной владивостокской газеты «Дальний Восток», в которой он уделяет много места сложным проблемам русского Дальнего Востока.
И обогащенный таким своеобразным жизненным опытом и огромной ценности научными материалами, Штернберг возвращался в Житомир, полный сил, энергии и надежд, что ему удастся начать новую жизнь наперекор всем затруднениям и препятствиям, которые ставит департамент полиции возвращенным политическим ссыльным.
Из-за Штернберга я задержался в Иркутске лишних пару дней, а затем мы проделали уже весь путь до Житомира вместе. Наше путешествие было необычным. Мы останавливались в целом ряде городов с тем, чтобы повидать старых товарищей, и эти встречи запомнились мне на всю жизнь.
Первую остановку мы сделали в Красноярске, где мы посетили Василия Андреевича Караулова. Надо ли сказать, что он встретил нас с трогательной сердечностью? С большой радостью я узнал, что его сильно расстроенное в Шлиссельбургской крепости здоровье в Сибири значительно поправилось (когда мы встретились в пересыльной московской тюрьме, Караулов болел тяжелым катаром легких).
Оригинальную встречу мы имели в Канске, небольшом тогда городке.
Так как мы изрядно устали от тряски по ухабам в почтовых санях, от сильных морозов и от непрерывного перекладывания наших вещей и материалов из одной кашевы в другую, то я решил использовать свой открытый лист и обратиться к главному инженеру с просьбой разрешить нам продолжать путь в «казенном» поезде, в пассажирском вагоне для служащих, который прицепляли к товарным поездам. И велики были изумление и радость Штернберга, когда он узнал, что должность главного инженера в Канске занимал Манучаров.
– Манучаров! – воскликнул Штернберг. – Его-то я должен был разыскать с тем, чтобы передать ему горячий привет от брата его, политического каторжанина, находящегося на Сахалине.
И тут же Штернберг мне напомнил, что Манучаров был видным народовольцем, оказавшим вооруженное сопротивление жандармам, когда те явились его арестовать. К счастью для Манучарова, никто из жандармов не был ранен. Все же его приговорили к десяти годам каторги и посадили в Шлиссельбургскую крепость. Позже он был сослан на Сахалин. Из Шлиссельбурга он, конечно, брату писать не мог; но когда он очутился на Сахалине, он каким-то образом узнал, что его старший брат служит инженером на Сибирской железной дороге и занимает там весьма ответственный пост. И когда Штернберг выехал на родину через Сибирь, Манучаров попросил его разыскать его брата и рассказать ему, как он провел годы каторги в Шлиссельбургской крепости и как ему живется на Сахалине. Это была нелегкая задача, но счастливый случай свел нас с инженером Манучаровым, и Штернберг был счастлив, что может выполнить поручение товарища.
Пошли мы к инженеру Манучарову в приподнятом настроении, и когда Штернберг сообщил ему радостную весть, что привез ему привет от брата, тот выслушал ее с большим волнением. На глазах его навернулись слезы, и он не знал, как выразить Штернбергу свою благодарность за переданное ему сообщение.
Несколько успокоившись, Манучаров попросил Штернберга рассказать ему как можно подробнее о брате, и он с жадностью слушал, как Штернберг ясно и образно описывал безрадостную жизнь Манучарова в Шлиссельбургской крепости и печальное существование политических каторжан на Сахалине.
Когда Штернберг окончил свой рассказ, инженер Манучаров засыпал нас вопросами о нас самих, проявив при этом необыкновенную сердечность и окружив нас самым трогательным вниманием.
Но самое сильное впечатление на нас произвели встречи с товарищами в Кургане.
Еще в Иркутске мы узнали, что Гоц, Михаил Рафаилович, с его женой, и Якубович, Петр Филиппович, с женой поселились в Кургане тотчас же после того, как их на основании манифеста 1894 года освободили от каторги. Штернберг никого из них не знал. Но я имел мимолетную встречу с Гоцами, когда их везли из Якутска в Забайкальскую каторжную тюрьму, а Розу Федоровну Франк, ставшую женой Якубовича в 1894 году, я знал хорошо еще в мои петербургские студенческие годы. Мы друг к другу относились с большой симпатией, и у меня было сильное желание с ней встретиться снова после нашего свидания в Верхнеудинске в 1894 году, свидания, подробно мною описанного в одной из предыдущих глав моих воспоминаний.
Заехали мы к Гоцам, которые своей сердечностью и радушием сразу завоевали наши сердца. Особенно сильное впечатление произвел на нас Михаил Рафаилович. Получасовая беседа с ним нас убедила в том, что он головою выше стоял среднего типа политических ссыльных. Он сразу поразил нас своим здравым ясным умом, а по мере того как мы продолжали нашу беседу, затрагивая разнообразные темы, обнаруживалась его необыкновенная эрудиция. Мы диву давались, как такой сравнительно молодой человек, как он, который к тому же последние десять лет перекочевывал из одной тюрьмы в другую и изведал все прелести акатуевской каторги, мог приобрести такие обширные и разносторонние знания, какими он обладал.
Его тюремные товарищи с удивлением рассказывали, как упорно и методично он умел работать – читать и писать – при самых тяжелых условиях. Свой пламенный революционный темперамент умел сдерживать при помощи своей железной воли, и никакие трудности не были в состоянии его отклонить от того плана работ, который он себе намечал. Моисей Васильевич Брамсон, проведший вместе с Гоцом несколько лет в тюрьме, рассказывал мне еще в Верхнеудинске, что Михаил Рафаилович был способен читать самые серьезные философские книги, стирая свое белье. Он ставил книгу перед корытом и умудрялся ее читать, продолжая свою черную работу.
При всех этих своих достоинствах Гоц отличался необыкновенной простотой и сердечностью. Он поражал своих товарищей своей жизнерадостностью и чуткостью. Не удивительно, что он пользовался их любовью и глубоким уважением.
Во время беседы с Гоцами мы, конечно, затронули больной вопрос о тяжелом политическом положении в России и о необходимости возобновить борьбу с царизмом. И тут Михаил Рафаилович с большим одушевлением стал говорить о том, что пришло время для создания новой революционной партии на основе программы «Народной воли». Он выразил убеждение, что в России за истекшее десятилетие очень многое изменилось и что после смерти царя Александра III оппозиционные настроения в русском обществе значительно усилились; поэтому новая революционная партия найдет гораздо более благоприятную среду для своей работы, чем партия «Народная воля» в печальный период 1883–1887 годов.
Тогда суждения Гоца носили характер, как говорят, академический. Это были рассуждения человека, не видевшего настоящей России больше десяти лет, но впоследствии его предвидения оказались пророческими: через пять лет возникла партия социалистов-революционеров, и Гоцу суждено было сыграть еще очень крупную роль в русском освободительном движении.
Несколько часов длилась наша беседа. Под конец Штернберг стал описывать свою жизнь на Сахалине и так захватил нас своим рассказом, что мы его слушали, не проронив ни слова. Кто-то из нас, однако, вспомнил, что нам предстоит провести вечер у Якубовичей и что Петру Филипповичу и Розе Федоровне, наверное, тоже будет интересно послушать, как политическим каторжанам и самому Штернбергу жилось на мрачном Сахалине. Тогда мы, скрепя сердце, попросили Штернберга прервать свой удивительный рассказ с тем, чтобы продолжать его у Якубовичей. Нам всем было очень жаль, что пришлось сделать этот перерыв, но я не сомневался, что Штернберг и вечером окажется на высоте. И так оно и было.
Якубовичи нас встретили необыкновенно тепло, и Петр Филиппович, со свойственной ему живостью, стал нас расспрашивать о тысяче вещей. Казалось, что он в один вечер хочет узнать всю нашу жизнь.
– Расскажите мне, товарищ Штернберг, – обратился к нему Якубович, – как вам пришла в голову мысль заняться изучением гиляков? Что представляет собою этот маленький народ и чем он вас так заинтересовал, что вы обследованию его нравов, обычаев и верований отдали столько лет вашей жизни?
И тут Штернберг стал разъяснять Якубовичу и всем нам, какое огромное нравственное удовлетворение ему доставляло близкое общение с этими простыми, нетронутыми еще нашей цивилизацией людьми. Он не был оратором в обычном смысле этого слова, но рассказчиком он был удивительным.
Он образно и ярко описал суровый характер сахалинской природы зимою и ее особенную красоту летом, затем он охарактеризовал ту исключительную роль, которую играют в жизни гиляков тайга и море и подчеркнул особенно тесную связь, существующую между религиозными представлениями гиляков и их фольклором, с одной стороны, и природными явлениями этого сурового края, с другой стороны. С большим мастерством Штернберг рисовал перед нами картины тяжелой жизни обследованных им первобытных племен, и мы живо себе представили и чувствовали, ценой каких страшных усилий и лишений этим первобытным людям удается поддерживать свое существование, с нашей точки зрения весьма печальное. И при всем том эти почти полудикие люди проявляли часто в своих взаимных отношениях высокое чувство солидарности и способность совершать поистине героические, полные самопожертвования поступки.
Но рассказ Штернберга был не только полон глубокого, волнующего содержания – он велся также в чрезвычайно красивой, художественной форме. И мы все, и я не менее, чем остальные товарищи, были захвачены изумительной импровизацией Штернберга.
Как-то незаметно он перешел к описанию своей собственной жизни на посту Александровском бок о бок с целым рядом товарищей – политических каторжан и ссыльных, а затем в полном одиночестве на кордоне Вьяхта, в дремучем лесу, лицом к лицу с таинственной тайгой, с ее шумами, со страшными бурями, которые не раз пытались с яростью снести, как пылинку, хибарку, в которой он жил.
И снова перед нашими глазами вставали мрачные картины из жизни сахалинских каторжан, где малейшее уклонение от проклятой каторжной дисциплины могло кончиться и кончалась страшной трагедией, особенно среди политических. И рядом со страшными картинами замученных на Сахалине наших товарищей Штернберг рисовал образы трогательной товарищеской преданности и готовности жертвовать друг за друга даже жизнью.
Так, когда одного политического каторжанина за резкое осуждение тюремного режима подвергли телесному наказанию, другой, Домбровский, в виде протеста против этой бесчеловечной расправы покончил с собою.
Рассказ Штернберга длился несколько часов, и мы все слушали его с напряженным вниманием.
Помню, когда мы пили чай, у всех лица были сияющие, праздничные, и это праздничное настроение создал Штернберг. И все смотрели на него с любовью и гордостью.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.