Текст книги "Страницы моей жизни"
Автор книги: Моисей Кроль
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 45 (всего у книги 57 страниц)
Помню, какое огромное впечатление на меня произвело заявление Кибальчича на первомайском процессе: «Как социалист, – сказал он суду, – я признаю за каждым человеком право на жизнь, на свободу, благополучие и на развитие всех его интеллектуальных и моральных сил. С этой точки зрения и вообще с человеческой точки зрения, всякое лишение человека жизни страшная вещь. И если я решился участвовать в террористических актах, то только потому, что правительственные преследования отняли у меня всякую возможность вести иную работу».
Это заявление заставило меня еще глубже почувствовать, какое трагическое противоречие существует между убеждением социалиста, что всякое лишение жизни человека есть страшная вещь, и его признанием не только допустимости, но и необходимости политического террора. И меня не раз тревожили сомнения, не ошибаемся ли мы, социалисты, приемлющие политический террор, – не идем ли мы на такой компромисс с совестью, который с социалистической точки зрения и даже вообще с человеческой точки зрения никак не может быть оправдан. Кроме того, я находил, что в заявлении Кибальчича есть какая-то недоговоренность. То ли он сам свою мысль недостаточно развил, то ли стенографический отчет о процессе народовольцев, участвовавших в убийстве царя Александра II, исказил мысль Кибальчича. Так, например, из заявления Кибальчича не видно, во имя чего он пошел на террористический акт, а между тем для нравственной оценки такого акта самым важным элементом является мотив, по которому данное лицо пошло на такое преступление, как убийство.
Мы знали хорошо этот мотив. Русские социалисты добивались свободы для русского народа, они хотели его видеть просвещенным и счастливым, самодержавный же царский режим всей мощью своей власти и всеми мерами насилия преследовал социалистов и угнетал народ. И вот во имя блага народа, во имя его освобождения от тяготевшего над ним экономического и политического гнета эти гонимые и преследуемые властью социалисты были вынуждены перейти от мирной пропаганды своих благородных идей к актам насилия – к террору.
Таким образом, вопрос о нравственной допустимости политических убийств мог и должен был разрешен не иначе, как в тесной связи с другим вопросом: во имя чего лицо, совершившее это убийство, пошло на это преступление. Если мотивы преступления были возвышенные, суд мог вынести убийце оправдательный приговор, не потому, конечно, что «цель оправдывает средства», нет, лишение человека жизни при всех условиях остается страшной вещью, а потому, что есть еще более страшные вещи, – это тирания, это режим безграничного насилия, который порабощает и калечит целый народ. И если кто-нибудь во имя блага этого несчастного народа решается убить тирана или деспота, то суд, и в особенности суд присяжных, может по соображениям высшей общественной морали вынести убийце оправдательный приговор, нисколько при этом не умаляя огромного значения заповеди «не убий», ставшей нерушимой нормой уголовных кодексов всех цивилизованных народов.
Такие рассуждения успокаивали мою встревоженную совесть.
Этот же критерий мною руководил, когда я взял на себя защиту Брута. Я прежде всего постарался выяснить для себя самого, насколько диктаторские стремления Юлия Цезаря, по Шекспиру конечно, действительно представляли собою большую опасность для свободы и благополучия римского народа и насколько Брут, убивая Юлия Цезаря, верил, имел основания надеяться, что со смертью его бывшего друга, ставшего врагом народа, эта грозная опасность им устраняется. Решив оба вопроса в положительном смысле, я уже без колебаний выступил в защиту Брута. Приблизительно в таком же духе была и защитительная речь Ротта.
Брут был оправдан, хотя в голосовании приговора принимали участие люди самых разнообразных политических взглядов и настроений и весьма различного интеллектуального и морального уровня.
И еще в одном литературном суде я принял участие в Харбине. На этот раз судили не отдельного героя или героиню художественного произведения, а целую категорию людей, ту еврейскую интеллигенцию, которая порывала с еврейской традицией, уходила от своего народа и устраивала свою жизнь по-новому, часто даже прекращала всякую связь с той средой, из недр которой она вышла.
Этого весьма своеобразного преступника посадили на скамью подсудимых харбинские сионисты, имея при этом определенно в виду скомпрометировать сионистскую еврейскую интеллигенцию – доказать, что евреи-интеллигенты, не принявшие сионистического идеала, не выполняют своего священного долга по отношению к своему народу.
Как известно, несионистическая еврейская интеллигенция представляла собою весьма разнородную смесь. Были евреи-интеллигенты, которые сознательно уходили от своего народа, они высмеивали его традиции и нравы и считали его крайне отсталым народом, с которым у них, интеллигентов, приобщившихся к «европейской культуре», ничего общего нет. Это были ассимиляторы-экстремисты. Были также интеллигенты-евреи (они себя считали интеллигентами), которые стыдились своего еврейства и всячески старались скрывать свое происхождение. Были также и такие евреи-интеллигенты, которые родились и выросли вне черты оседлости в чисто русских городах. Не дыша воздухом черты оседлости, не зная своего народа, не видя его горя и мук физических и моральных, эти интеллигенты просто не чувствовали никакой связи с евреями. Наконец, были евреи-интеллигенты, которые, приобщившись к русской культуре, глубоко чувствовали трагедию, которую евреи переживали в России, еврейское бесправие, гонения, которым их соплеменники подвергались, заставляли их сильно страдать, но они знали, что все остальные народы, населяющие Россию, тоже стонут под гнетом самодержавного режима, лишающего их возможности строить свою жизнь по своему желанию и развивать свободно заложенные в них духовные силы.
Лучшие русские люди издавна уже вели самостоятельную борьбу с этим деспотическом режимом, они объединялись в революционные партии и боролись против царского абсолютизма не на жизнь, а на смерть. И многие евреи-интеллигенты вступали в ряды этих революционных партий и мужественно шли на каторгу, на виселицу в надежде, что раньше или позже самодержавный режим рухнет и над Россией взойдет солнце свободы, которое будет светить одинаково для всех без исключения, и для евреев, и для русских, и для всех прочих народностей, населяющих эту великую страну. Эти еврейские интеллигенты считали, что для русских евреев их родина – Россия, и что поэтому благополучие этой страны им должно быть так же дорого, как и русским. Однако волею обстоятельств такие евреи-интеллигенты, борцы за светлое будущее России, бывали часто вынуждены уходить от своего народа. Отдавшись революционной борьбе, они не имели возможности участвовать в повседневной жизни своих собратьев – помогать им в нужде, поддерживать в них бодрость во дни их скорби, нести им свет культуры и просвещения.
Само собою разумеется, что смешивать все перечисленные категории еврейской интеллигенции, подводить их под одну мерку нельзя было. Я бы, например, первых двух категорий еврейской интеллигенции и не взялся бы защищать. Да и судя по объявлению, предъявленному этому коллективному преступнику, на скамью подсудимых была посажена именно последняя категория еврейской интеллигенции. И ей вменялось в вину, что она весь жар своей души, всю свою энергию отдает «чужому», не еврейскому делу, в «то время как на своей родной ниве» такая огромная нужда в интеллигентных силах, в просвещенных учителях жизни.
Прокурорами на этом сенсационном процессе выступали двое харбинских сионистических лидеров, врач А.И. Кауфман и доктор философии Равикович. Оба талантливые ораторы, оба закаленные в боях с бундистами за сионистический идеал.
Говорили они очень хорошо, с подлинным пафосом, апеллируя к аудитории, среди которой чуть ли не большинство были сионистами.
Наступила очередь защиты. Если память мне не изменяет, Ротт настоял, чтобы первым говорил я.
И должен сознаться, что яркие обвинительные речи Кауфмана и Равиковича меня настроили на боевой лад, и я тоже говорил с большим подъемом, будучи защитником, я до некоторой степени чувствовал себя и обвиняемым, ведь моя молодость прошла в революционной борьбе, и я невольно отошел далеко от еврейской жизни и всех ее печалей и скорбей.
Я сейчас не в состоянии хоть приблизительно восстановить содержание моей защитительной речи, да в этом и нет надобности, но помню, что я призвал к себе на помощь Жаботинского, самого Жаботинского, этого исключительно талантливого сионистического лидера, кумира сионистической молодежи. Я сослался на его речь, произнесенную им во время революции 1905 года в Соляном Городке, в Петербурге, на одном митинге протеста против октябрьских погромов 1905 года. Говоря о победе, одержанной революцией, и о той героической революционной борьбе, которая ей предшествовала, он заявил приблизительно следующее: «И гонимый еврейский народ выделил не одного героя этой борьбы, а еврейская интеллигенция заплатила очень дорогую цену за добытую в октябре 1905 года свободу. Когда партия социалистов-революционеров решила убить злого гения России и лютого врага евреев Плеве, то для совершения этого акта возмездия партия послала русского Сазонова и еврея Сикорского, и, если бы бомба Сазонова не достигла своей цели, то Плеве ждала бомба тут же находившегося Сикорского».
Это было в устах Жаботинского не только оправданием еврейского интеллигента, всецело отдавшего себя общей революционной борьбе, но и возвеличением его.
Должен сказать, что это место моей защитительной речи сильно взволновало обвинителей. Они почувствовали, что моя ссылка на Жаботинского сильно склонила весы правосудия на сторону защиты. Ротт своей речью еще более подорвал шансы обвинения. Но что было совершенно неожиданно и для меня и для Ротта, это почти единогласное оправдание обвиняемой еврейской интеллигенции. И оправдали с величайшим воодушевлением. У многих были торжествующие лица, а когда я с Роттом сходил со сцены, где происходили прения сторон, в зрительный зал, нам долго и шумно аплодировали.
Прочитав все написанное мною о моем участии в литературных судах, я задал себе вопрос, стоило ли так много об этом распространяться, и не слишком ли незначителен этот факт, чтобы описанию его уделять так много места. И подумав, я пришел к заключению, что на этой форме моей общественной деятельности в Харбине стоило остановиться подробнее. И вот почему.
Во-первых, это тоже страница из моей жизни, которая, мне кажется, заслуживает упоминания. Во-вторых, обстановка, в которой происходили суды, и настроение, царившее среди многочисленной аудитории, – народу на этих литературных судах бывало около 700–800 человек и даже больше – очень ярко характеризует и общественный и нравственный облик этой разнородной публики, попавшей в Харбин из самых различных мест Сибири и Европейской России. Наконец, чрезвычайно показательны проблемы, которые были поставлены на суд слушателей-судей. Совершенно случайно, без предварительного плана на разрешение и обвинителей, и защитников, и всего зрительного зала были поставлены три вечных проблемы человеческого общежития: о причинах семейного разлада, об обязанностях индивидуума к своему народу и о том, имеет ли право отдельный гражданин прибегать к убийству носителей правительственной власти, если эти носители управляют страной деспотически и мерами насилия явно порабощают весь народ. И к чести слушателей-судей надо сказать, что они разрешили все три указанных проблемы человечно и справедливо.
Возможно, что если бы каждому из присутствовавших на этих судах и участвовавших в вынесении приговора предложили у него на дому высказаться о разрыве Норы с мужем, об убийстве Юлия Цезаря и о роли, которую играла в России несионистическая еврейская интеллигенция, результаты такого опроса были бы совсем иные, чем на суде. Может быть, не все обвиняемые были бы оправданы, а если бы и были оправданы, то далеко не единогласно, но такова была сила живого слова защиты и так неотразимо было действие коллективной психологии, что весь зрительный зал заразился единым настроением. Защита апеллировала к благороднейшему чувству – человечности. Она (защита) доказывала, что в известных, весьма важных случаях жизни соображения высшей нравственности вынуждали самых лучших людей – чаще всего именно лучших людей – нарушать обычные правила морали и установленные уголовные нормы для достижения определенной высокой цели. И эти доводы оказались настолько убедительными, что нашли горячий отклик в сердцах всех присутствовавших на суде.
Яркий пример, какое огромное идейное влияние личность может оказывать на массы и грозное предостережение против непоправимого вреда, которое в состоянии причинить обществу бесчестная или даже просто ослепленная фанатизмом демагогия.
Глава 52
Лев Афанасьевич Кроль. Его характеристика, его политическая карьера. Я сблизился с ним в Харбине. Возникновение в Харбине Дальневосточного еврейского банка. Я становлюсь юрисконсультом этого банка. Мою жену приговаривают к ссылке на Соловки
В том же 1922 году, который принес мне столько огорчений, в Харбине поселился Лев Афанасьевич Кроль. Судьбе было угодно, чтобы он стал одним из самых близких мне людей и чтобы весьма скоро он зажил со мною и моей семьей, как родной, как брат, с которым мы делили все наши радости и печали. Безжалостная смерть унесла его, когда он при своей неиссякаемой энергии и запасе духовных сил мог бы еще совершить многое. (Он умер в возрасте 59 лет.) И я чувствую непреодолимую потребность остановиться подробнее на его характеристике не только потому, что считаю необходимым воздать должное его светлой памяти, но еще и потому, что он, как политический и общественный деятель, сыграл выдающуюся роль в бурные годы русской истории, начиная с 1905 года.
По профессии инженер, выдающийся специалист в своей области, он в то же время живо интересовался политическими проблемами, и когда в России в начале 1900-х годов поднялась волна освободительного движения, он примкнул к нему со всем пылом своего огромного политического темперамента. В 1905 году Кроль вступает в ряды конституционно-демократической партии и сразу занимает в ней весьма видное место. Его товарищи по партии высоко ценят его несомненный государственный ум и выдающийся ораторский талант. Людям, мало знавшим Л.А. Кроля, он казался иногда человеком полным противоречий. Борясь беспощадно с утопистами, «людьми в шорах», фанатиками и со слепыми последователями «заумных теорий», он не мог скрыть от посторонних глаз, что он сам был большим идеалистом и что только этим его идеализмом можно было объяснить тот пафос, с которым он защищал «свою» программу и «свое» мировоззрение. Послушав отзывы Кроля о «массах», об их темноте, их несознательности, их способности под влиянием демагогических призывов совершать самые страшные несправедливости, его можно было принять за «врага народа». На самом же деле, он был человеком весьма чутким к людскому горю, и тяжелое положение этих темных «масс» вызывало в нем глубокое сочувствие. Он часто весьма сурово осуждал людей, безжалостно клеймил ложь, лицемерие, нечестные политические приемы, демагогию, но в повседневной жизни он бывал необыкновенно снисходителен к человеческим слабостям, так как исходил из того положения, что от среднего человека нельзя требовать ни героических поступков, ни особого мужества. Вообще, в Л.А. Кроле было много импонирующего, привлекательного. Его оригинальный ум, его несравненный дар рассказчика, его острый юмор, богатый жизненный опыт и присущий ему особый реалистический подход к людям и вещам располагали к нему окружающих и всюду завоевывали ему преданных друзей.
Как уже было упомянуто, Л.А. Кроль уже в 1905 году принимал активное участие в политической жизни России. Революция 1917 года дала ему возможность выявить в полной мере все, присущие ему как политическому деятелю таланты. Живя постоянно в Екатеринбурге, он в качестве члена Центрального комитета конституционно-демократической партии с неутомимой энергией выступал на политических собраниях и рабочих митингах. Он с большим мужеством критиковал программы и тактику левых партий, особенно большевиков, и его речи, ясные, логичные, часто полные сарказма, слушались с большим интересом даже его непримиримыми противниками. Не удивительно, что когда наступили выборы во Всероссийское Учредительное собрание, то Л.А. Кроль подавляющим большинством голосов был избран по списку кадетской партией членом Учредительного собрания от Екатеринбургской губернии. Большевистский переворот временно прервал политическую деятельность Л.А. Кроля, но когда чехи в мае и июне 1918 года свергли советскую власть на всем пространстве между Сызранью и Иркутском, Кроль возобновляет свою борьбу с большевиками, внося в эту борьбу присущую ему энергию и инициативу. Он входит в состав образовавшегося в Екатеринбурге антибольшевистского правительства и занимает в нем ответственный пост министра финансов. В качестве члена Учредительного собрания он принимает живейшее участие в работе Уфимского государственного совещания, и это в значительной степени благодаря его усилиям в Уфе состоялось известное соглашение между правыми и левыми группировками, входившими в состав Государственного совещания, и была избрана Директория, которая в принципе собою представляла всероссийскую государственную власть. К несчастью, соглашение это оказалось гнилым, а власть Директории мертворожденной. Конечно, свержение Директории и назначение Колчака Верховным правителем встретили со стороны Кроля суровое осуждение, но он считал большевизм и советскую власть столь гибельными для России, что продолжал сотрудничать с Сибирским правительством и после колчаковского переворота, принимая участие в работах заседавшего в г. Омске Государственного экономического совещания.
Незадолго до восстановления большевиками советской власти и до крушения власти Колчака в Иркутске Кроль некоторое время прожил в этом городе, но трагическая гибель Колчака вынудила его бежать в Харбин, откуда он потом перебрался во Владивосток. Там под бдительным контролем японцев еще существовала какая-то антибольшевистская власть, и Кроль, отлично сознавая ее эфемерность и слабость, все же активно ее поддерживал, принимая участие в работе избранного там Народного собрания и являясь действующим лицом в драме, пережитой так называемым сначала Меркуловским правительством, а затем «правительством Дитерихса». Кончилась, как известно, эта печальная страница из истории борьбы антибольшевистских элементов с советской властью полным крушением бессильных антибольшевистских государственных образований, как только японцы после Вашингтонской конференции увели свои войска (экспедиционный корпус) из Амурской и Приморской областей. Слабые численно и организационно белые отряды, поддерживаемые Владивостокским правительством, не выдержали натиска большевистской армии, и Дальний Восток был снова завоеван коммунистами в необычайно короткий срок. Представителям антибольшевистской власти, всем тем, кто ее поддерживал, оставалось одно: спастись от большевистской расправы бегством. Тогда-то и Л.А. Кроль покинул Владивосток и поселился в Харбине. Впервые с 1917 года он оказался совершенно не у дел. Все пережитое им в бурные годы антибольшевистской борьбы с советской властью Л.А. Кроль весьма красочно и интересно описал в своей книге воспоминаний, вышедшей в печати под заглавием «За три года», и я очень сожалею, что этой книги нет у меня под рукой, так как она освежила бы в моей памяти некоторые очень важные события того времени и дала бы мне также возможность дополнить характеристику Л.А. Кроля новыми яркими чертами.
Когда Лев Афанасьевич Кроль прибыл в Харбин в 1922 году, его моральное состояние было весьма подавленное. К тому же и материальное его положение было далеко не завидное. Ко всему этому и личная жизнь его к этому моменту сложилась очень печально: у него было двое детей, но они умерли еще до революции. И он и его жена, весьма незаурядная интеллигентная женщина, очень тяжело переносили эту утрату, но внешне они мужественно несли свой крест. Кажется, в 1922 году жена Кроля после долгих хлопот получила от советской власти разрешение поехать в Москву, чтобы повидаться с жившими там издавна своими родителями и близкими родственниками. И эта поездка оказалась для нее роковой – она тяжело заболела в Москве нефритом и скончалась. Это был для Кроля неожиданный и жестокий удар, который он переносил особенно болезненно, очутившись в Харбине в полном одиночестве после пережитых им разочарований и неудач на политическом поприще. И в этот столь печальный для Кроля момент его жизни началось наше сближение, которое скоро превратилось в тесную дружбу. Мы проводили много времени вместе в беседах на разнообразные темы, и хотя между нами обнаружилось немало разногласий, главным образом по вопросам политическим, наши личные отношения крепли, и мы незаметно друг к другу привязались. Удивляли меня в Кроле его мужество и самообладание, а также его жажда какой-нибудь деятельности, чтобы иметь хоть какой-нибудь заработок. «Сдаю голову в аренду», – говорил он своим знакомым. И очень скоро нашелся охотник взять эту незаурядную голову «в аренду». Кроль получил место технического директора на винокуренном заводе Бородина. Так назывался этот завод, хотя в действительности он принадлежал акционерному обществу, и Бородин был лишь одним из четырех директоров, руководивших предприятием. Характерно, что и в это дело японцы вложили свои капиталы, в силу чего один из директоров был тоже японец.
С начала 1923 года стало больше адвокатской работы. Группа крупных капиталистов основала в конце 1922 года в г. Харбине новый банк, официальное название коего было «Дальневосточный еврейский коммерческий банк». Главными акционерами этого банка были местные капиталисты: Соскины, Скидельские, Фризер и другие. И вот на должность юрисконсульта этого банка был приглашен я. А так как я до этого времени близкого отношения к банковскому делу не имел, то мне пришлось немало поработать, чтобы поставить надлежащим образом юридический отдел его. Довольно сложным оказался вопрос о легализации действовавшего уже банка. Со стороны может показаться довольно странным, что функционировавший уже банк мог нуждаться еще в легализации. Но в китайских условиях такая аномалия никого не удивляла. Банк начал свою работу с разрешения маньчжурского генерал-губернатора Дэо Лина, который не стеснялся действовать как суверенная власть. Все же разрешение это было временного характера, и правлению банка было дано понять, что оно обязано принять меры, чтобы устав банка был утвержден в установленном порядке, т. е. центральным правительством в Пекине, и эту весьма томительную и очень продолжительную процедуру пришлось проделать мне. Но о том, как мне удалось после долгого сидения в Пекине добиться утверждения устава нашего банка, будет рассказано подробно ниже. Это занятная страница из истории китайской административной волокиты.
Время шло. С большой тревогой я ждал, чем кончится затянувшееся сидение моей жены и ее товарищей в Иркутской тюрьме. В один печальный для меня день (это было не то в январе, не то в феврале 1923 года) я узнал, что все социалисты, заключенные в Иркутской тюрьме, приговорены к ссылке в Соловки. Эта весть меня сильно взволновала. Зная, что жена страдает сердечной болезнью, я опасался, что она не вынесет этапного путешествия из Иркутска в Соловки. А условия жизни в самих Соловках при коммунистической власти были так тяжелы, что многие их обитатели там погибали в весьма короткий срок. Эти мрачные мысли меня не покидали. Недели шли за неделями. От времени до времени до меня доходили известия, что приговоренные к ссылке в Соловки все еще содержатся в Иркутской тюрьме. По-видимому, отправка их была отложена до наступления тепла. Весь апрель и весь май я оставался в полной неизвестности относительно судьбы моей жены и других заключенных в Иркутской тюрьме социалистов, а в начале июня я получил со станции Маньчжурия крайне взволновавшую меня телеграмму. В этой телеграмме жена уведомляла меня, что она и обе дочери выезжают в Харбин с таким-то поездом и просила меня их встретить.
Легко себе представить, с каким волнением я ждал на харбинском вокзале в установленное время прибытие маньчжурского поезда. Описать нашу встречу я не берусь: я был слишком ею взбудоражен. Помню только, что когда я увидел в окне вагона бодрые и радостные лица жены и дочерей, я испытал чувство неизъяснимого счастья. Переговорить со своими, расспросить их, каким чудом им удалось вырваться из большевистского плена, на вокзале не удалось, т. к. кроме меня встречать мою семью пришли некоторые наши друзья и в первую очередь Лев Афанасьевич Кроль. Только когда мы очутились в гостинице и несколько успокоились от пережитых от встречи волнений, я узнал, каким образом моя жена вместо Соловков попала с дочерьми в Харбин. Произошло это событие, в значительной степени предрешившее весь дальнейший ход нашей жизни, благодаря стечению целого ряда довольно необычных обстоятельств.
Когда участь сидевших в Иркутской тюрьме социалистов еще не была решена, моя старшая дочь имела смелость предпринять поездку в Москву с целью добиться освобождения матери из тюрьмы. Она хорошо знала, что взяла на себя очень трудную задачу, так как председатель Иркутской чрезвычайки Берман, как я уже отметил это в другом месте, был крайне озлоблен против моей жены и можно было ожидать, что он пустит в ход все средства, чтобы не выпустить этой добычи из своих рук. Но у нас в Москве были друзья, занимавшие ответственные посты. Жену также очень хорошо помнили некоторые очень влиятельные коммунисты, которые во время февральской революции воспользовались услугами Иркутского комитета помощи амнистированным и сохранили чувство глубокой благодарности к моей жене, председательнице этого комитета, проявившей по отношению ко всем амнистированным необыкновенное внимание и участие.
Случилось, однако, так, что моя дочь на первых же шагах в Москве наткнулась на весьма серьезные препятствия. Друзья наши не коммунисты определенно боялись, что их заступничество за эсерку навлечет на них немилость власть имущих, и потому они откровенно отказывались хлопотать об освобождении моей жены. В свою очередь, и коммунисты явно опасались выступать ходатаями за «контрреволюционерку».
Тем временем состоялся приговор об отправке заключенных в Иркутской тюрьме социалистов в Соловки, и дело еще более осложнилось. Но моя дочь не унывала и после долгих исканий и мытарств нашла ход к одному большевику, занимавшему крупный пост в коммунистических верхах. С этим большевиком я был знаком еще со времен революции 1905 года, и у меня с ним установились в тот памятный период очень хорошие отношения. Добившись свидания с этим моим добрым знакомым, моя дочь ему объяснила, что речь идет о спасении моей жены от крайней опасности для ее здоровья – ссылки в Соловки, и что ее спасение вполне возможно, если заменить ей отправку в Соловки высылкою за границу, в Харбин. По рассказам дочери, мой добрый знакомый, выслушав ее, очень близко принял к сердцу ее просьбу и обещал по этому делу переговорить лично с самим Дзержинским, который, как известно, в то время стоял во главе всероссийской чрезвычайки.
Можно себе представить, с каким нетерпением моя дочь ждала результата этого свидания. Через некоторое время наш добрый знакомый сообщил моей дочери, что Дзержинский уважил его ходатайство и послал председателю Иркутской чрезвычайки Берману телеграфный приказ освободить заключенную Кроль и выдать ей разрешение на свободный проезд в Маньчжурию. Само собою разумеется, что моя старшая дочь в свою очередь немедленно телеграфировала младшей дочери в Иркутск о состоявшемся распоряжении Дзержинского. Однако Иркутская чрезвычайка на все настояния моей младшей дочери об освобождении матери отвечала, что никакого распоряжения об освобождении Кроль у них нет и что она, моя дочь, просто введена в заблуждение. Между тем старшая дочь снова и снова подтвердила, что такое предписание было послано самим Дзержинским. Пришлось опять обратиться к содействию нашего доброго знакомого, и только когда Дзержинский вторично отдал Берману грозный приказ об освобождении Кроль и выдаче ей пропуска в Маньчжурию, сопротивление его было сломлено. Оказалось, что он просто утаил первую телеграмму.
Жена была выпущена из тюрьмы и получила разрешение на свободный выезд за границу через станцию Маньчжурия. В то же время и обе дочери (старшая успела к тому времени вернуться в Иркутск), учившиеся в Иркутском университете, добыли удостоверения, разрешавшие им выезд в Харбин на определенный срок и беспрепятственный обратный въезд в Р.С.Ф. Казалось, что для выезда моей семьи в Харбин не существовало больше никаких препятствий. Захватив с собою самые необходимые вещи, жена и дочери двинулись в путь, одушевленные радостной мыслью, что скоро, скоро кончится наша столь долгая и мучительная разлука и что мы опять будем все вместе. Но чаша испытаний моей жены была еще не полна. В Чите чрезвычайка решительно отказалась выдать ей пропуск за границу. Никакие настояния и ссылки на приказ Дзержинского не помогали. И был момент, когда казалось, что всякая надежда для моей семьи попасть в Харбин была потеряна. Но в дело вмешался живший тогда в Чите наш близкий знакомый присяжный поверенный В.Г. Дистлер. Он с необычайной настойчивостью требовал, чтобы моей семье было выдано разрешение на свободный въезд в Маньчжурию, и после десятидневных непрерывных ходатайств добился своего: Читинская чрезвычайка наконец смилостивилась и выпустила жену мою и дочерей из пределов Советского Союза.
Через несколько дней после приезда моей семьи я снял небольшую квартиру, кое-как ее обставил, и мы зажили спокойной харбинской жизнью. Поселился с нами и Лев Афанасьевич Кроль. Мечта долгих лет осуществилась. Мы опять были вместе и чувствовали себя бесконечно счастливыми. Не раз мы себя спрашивали, не снится ли нам прекрасный сон и не ждет ли нас печальное пробуждение, когда мы окажемся опять оторванными друг от друга и отделенными непроходимой стеною, которую воздвигли большевики между Россией и остальным миром. Но, нет, это, к счастью, не было сном: судьба была к нам милостива, и мы действительно почти чудесным образом оказались все вместе в Харбине, где можно было свободно дышать и спокойно думать о завтрашнем дне.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.