Электронная библиотека » Нина Берберова » » онлайн чтение - страница 25

Текст книги "Курсив мой"


  • Текст добавлен: 31 мая 2021, 12:00


Автор книги: Нина Берберова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 47 страниц)

Шрифт:
- 100% +

17-го апр. 46 г.

Христос Воскрес!

Не удивляйтесь, милая Нина Николаевна, тому, что я пишу Вам, не ожидая Вашего обещанного письма. Каюсь в своей слабости – я не в силах молча нести все в себе, а здесь я в людской для меня пустыне – близким по плоти, она была чужда по духу… Последнее Ваше письмо (янв.) пришло еще не слишком поздно: я мог ей прочесть его, она радовалась вестям от Вас, вспоминала много и мечтала, как мы опять полетим в Париж – “отдохнуть у Нины”… С середины января началась ее крестная мука, ибо ей не был дан легкий уход. Нет, она уходила, отчаянно сопротивляясь, ибо воля ее к жизни и сознание были невероятной, удивлявшей врачей силы. Одно время даже приток “воды” остановился, и я, даже зная приговор еще в Нью-Йорке, молился исступленно о чуде… Как-то она послала меня к настоятельнице кармелит. монастыря, чтобы для нее служили “новенны” (православн. священник здесь дикий черносот.), и, когда я вернулся, она радостно сказала: как только ты поехал, мне стало лучше, теперь я поправлюсь. И, действительно, несколько дней силой верующей воли она не страдала. Потом все возобновилось с новой силой, но наша внутрен. жизнь до конца шла в каком-то другом, не обычном плане, обозначить который словами я не могу, не решаюсь… После, в середине ф. (февраля), второго (первый был 5-го в апр. прош. г.) мозгового “шока” общение с внешним миром стало все труднее для Нелл. Она потеряла ключ к своему земному естеству. Все чаще ее уста произносили не те слова, которые она ХОТЕЛА. Но не было никакого сомнения для меня, что ее сознание живо и борется с телесными препятствиями, а НЕ распадается. Надо было только подсказать ей потерянное слово, и мысль ее делалась доступной. ТАК БЫЛО ДО САМОГО УХОДА, хотя препятствия к проникновению в наш мир становились для нее все непреодолимее. Как непостижимо для гениального человека далек был Толстой в отвратительной картине Ив. Ильича от понимания, от ощущения ПРЕОБРАЖЕНИЯ жизни, что мы называем смертью человека. Да, описано беспощадно правильно. Милый друг! Вы ужаснулись бы, увидя обезображенное прекрасное тело Нелл – то страшное, заливаемое “водой”, безмерно отяжелевшее, с пролежнями тело! Но Вы преодолели бы Ваш малодушный ужас перед ее силой Духа, перед мужеством, с которым она сама следила за приливающей все выше волной… За десять дней до ухода после трех сердеч. атак – она на рассвете в ясном сознании просила меня сказать ей всю ПРАВДУ… Я сказал, что скоро она перестанет страдать, что жизнь будет радостной… Она сказала: молись вместе, не оставляй меня одну (а я долгие недели был около нее и день, и ночь). Потом без слов мы простились, и она попросила читать Евангелие. Я начал читать Нагорн. Проповедь, и она спокойно заснула… После этой ночи началась агония… За два дня до ухода “вода” сдавила гортань, и она только изредка могла проглатывать несколько капель воды. В ночь перед концом она позвала меня – “мне страшно, держи меня крепко”… К полдню в среду 10 апр. она дышала с великим трудом… В 1 ч. 24 м. она тихо, тихо ушла. И странно – именно в это мгновение я потерял сознание и услышал над собой голос чудесной сестры м. (милосердия) “ай эм сори ши паст”[55]55
  “Извините, она скончалась” (англ.).


[Закрыть]
. Нас было трое в комнате – Нелл, сестра и я. Сестра пошла сказать матери. А я прочел Нелл русские молитвы, какие помнил. Потом мы с сестрой, вдвоем, обрядили ее и покрыли ее всю, чтобы никто не увидел ее искаженную красоту. Потом пришел прочесть молитвы еписк. священник. Всю ночь я читал ей Евангелие (нечто непонятное австралийцам, как и американцам). На другой же день ее останки были сожжены. Когда перед увозом мы (сестра м., двое из бюро и я) полагали ее тело в гроб, случилось разумом не объяснимое: лицо ее, коснувшись гр. (гробовой) подушки, на мгновение просияло, и на нем появилась ясная, счастливая УЛЫБКА. – Сестра, она улыбается! – вскрикнул я. – Это судорога мускулов, – ответила она. Но почему эта улыбка ИСЧЕЗЛА без новой “судороги”, исчезла, как исчезает радуга?! Милые друзья, посмейтесь надо мной про себя, но не предавайте меня на посмеяние другим, ибо мое видение – соблазн для рассудочного мира, в котором мы живем… Но для меня, пережившего вместе с Нелл смерть, как преображение жизни, знамение оттуда не “бред”, а такой же факт, как “радиопередача”. Только себя я считал и считаю Не достойным такого касания. И я не знаю, чем я заслужил такую милость. Ибо недостаточно понимал ее и служил ей… Сегодня прошла первая неделя. Жизнь вне меня вернулась в привычную колею, а мне это невыносимо, а бежать некуда! Пароходов нет, и неизвестно, когда будут – в мае или июне. Мне было бы легче совсем одному, но я не могу, не обидев, выехать из дома, а Нелл к тому же просила меня помочь родителям без нее… Только здесь, узнав среду и семью, из которой она вышла, я понял до конца несомненную неудачу жизни Нелл, которую в мое время уже нельзя было выправить. Но об этом у меня нет сил сейчас писать… Жду Ваших писем. Посылка Вам, милая Нина Николаевна, выслана с большим запозданием, за что не браните меня… Я бы с радостью вернулся во Фр., но, судя по письмам В.А. (Маклакова) в Нью-Йорк, вы скорее появитесь в С.Ш., чем мы в Париже. Так ли безнадежно, действительно, положение? Где же предел распаду не только ведь одной Франции?!

Обнимаю Вас крепко, крепко. Память о Нелл будет новой между нами скрепой. А помните последнюю ночь у Вас?!

Ваш всегда

А.К.

Кланяйтесь (одно слово неразборчиво) Зайцев. и Маклак. и тем, кто помнит. А Бунин-то!!

Это последнее восклицание относится к посещению Буниным советского посла. Предположение, что мы все, парижские, скоро окажемся в США, основано на крайне пессимистических письмах В.А. Маклакова, в которых он писал Керенскому в Нью-Йорк, что русскую эмиграцию французское правительство (в которое входили в это время коммунисты) может выслать в Советский Союз.

В октябре 1949 года А.Ф. приехал в Париж. Ночью, на вокзале Инвалид, я встречала его после девяти лет разлуки.

Все было странным в этой встрече: то, что он прилетел один, то, что я встречаю его одна, что ему не к кому поехать в первый вечер, что я сняла ему комнату в отеле в Пасси, где его, видимо, не знали и где никто не удивился его имени. В Пасси когда-то его знали хорошо, теперь оставалось одно-единственное место, где его еще помнили: кафе де Турелль, на углу перекрестка улицы Альбони и бульвара Делессер. Там старые лакеи называли его “господин президент” с 1919 года.

Опять бобрик и голос, но что-то еще больше омертвело в глазах и во всем лице, впечатление, что он не только не видит, но и не смотрит. Он говорит без конца, взволнованный приездом, приходит ко мне на следующий день и читает мне “историю болезни и смерти Нелль”, записанную им. В Брисбене была такая жара, что ее должны были сжечь меньше чем через двадцать четыре часа после смерти. Ей было страшно, а когда-то ей ни от чего не было страшно, разве что от идущих немецких войск, когда она однажды расплакалась, повторяя, что А.Ф. немцы немедленно посадят в тюрьму, “как Шушнига”. Она повторяла “как Шушнига” и плакала. Однажды она спросила меня, есть ли шанс, что он когда-нибудь въедет в Москву на белом коне? Я сказала, что шанса такого нет.

Он больше интересовался “политической ситуацией”, чем положением общих друзей, это всегда было его отличительной чертой. Он спрашивал о русской печати в Париже, о том, кто остался, кто еще может что-либо делать, видимо, интересуясь всем тем, что могло бы послужить в дальнейшем общему политическому делу. Естественно для него было поскорее найти свое место в этом хаосе. Но “атмосферы”, которую он искал, – не было, “ситуации” тоже не было. Ничего не было. Была страшная бедность, запуганность, усталость от пережитого, отмежевание от людей, служивших оккупантам, отмежевание от людей, клевещущих на невинных, раздел между “советскими патриотами” (часто запачканными коллаборацией с немцами) и нами, неуверенность в том, что наш злосчастный “статут” бесподданных нам оставят по-прежнему. А.Ф. поехал в Германию создавать какой-то русско-американский или американо-русский комитет. Из этого для него, кажется, вышел один конфуз. Он считал себя единственным и последним законным главой российского государства, собирался действовать в соответствии с этим принципом, но в этом своем убеждении сторонников не нашел.

Я никогда не просила его ни о чем – ни тогда, ни позже, когда приехала в США. Я даже совета у него не просила, а совет, между прочим, в США важнее всего на свете. Но он не любил давать советов, и я это знала, он не любил касаться чужих проблем, чужих трудностей. Возможно, что он боялся риска, потому что в каждом совете есть риск. Выражение “боялся риска” может показаться в применении к нему иронией. Сам он был лишен какого-либо чувства юмора и понимания комических положений, как своих, так и чужих. В Америке у нас было с ним около десятка “задушевных” разговоров. Они, разумеется, касались его дел, не моих.

Один из наиболее важных разговоров я хорошо помню. Этот разговор начала я. Он был мне труден, но я решилась на него. Мне стало известно (году в 1958-м), что после смерти в Швейцарии Ек. Дм. Кусковой ее архив по ее распоряжению был передан в Парижскую национальную библиотеку с тем, чтобы бумаги, относящиеся к 1917 году, были опубликованы в 1987 году. Не знаю, все ли здесь верно. Я узнала также, что в этих бумагах есть ответ на загадку, почему Временное правительство летом 1917 года не заключило сепаратного мира с Германией и настаивало на продолжении войны: ответ этот надо искать в факте приезда в Петербург в июле французского министра Альбера Тома, которому якобы дано было торжественное обещание “не бросать Франции”. Эта клятва связывала русских министров с французским министром как масонов. Члены Временного правительства Терещенко и Некрасов (первый не был даже членом Думы, второй был членом “прогрессивного блока” Думы), два сотрудника Керенского, оставшиеся с ним до конца, принадлежали к той же ложе, что и он сам. Даже когда стало ясно, что (в сентябре 1917 года) сепаратный мир мог спасти Февральскую революцию, масонская клятва нарушена не была. Кускова, которая сама принадлежала к масонству (редкость для женщины), видимо, многое знала.

Вопрос о причинах, почему именно Керенский, Терещенко и Некрасов настаивали на продолжении войны, начал меня интересовать еще в начале 1930-х годов и вплоть до этой минуты беспокоит меня и волнует. Я назову пять человек, с которыми в разные годы я вела на эту тему беседы. Я ничего не услышала от них положительного и фактического, но кое-что, особенно в сопоставлении ими сказанного, приоткрыло мне прошлое, не достаточно, чтобы сделать исторический вывод, но достаточно, чтобы твердо знать, в каком направлении лежит ответ на вопрос. Эти пять человек: Василий Алексеевич Маклаков, Александр Иванович Коновалов, Александр Иванович Хатисов, Николай Владиславович Вольский и Лидия Осиповна Дан.

С В.А. Маклаковым я говорила об этом в годы нашей дружбы, которые пришли значительно позже, чем годы просто светского знакомства. Я знала его с 1925–1926 годов, познакомилась с ним у М.М. Винавера и виделась затем в течение 15 лет не более 3–4 раз в год. Но в начале войны и во время оккупации немцами Парижа (то есть в 1940–1944 годах) и в связи с вывозом Тургеневской библиотеки в Германию я стала часто заходить к нему и вплоть до его ареста немцами навещала его на его квартире на улице Станислас, где он жил со своей сестрой, Марией Алексеевной, и старой прислугой. И брат, и сестра никогда женаты не были.

Он, как, впрочем, и некоторые другие бывшие правые кадеты и “прогрессисты”, тяжело переживал свою вину и роль в революции. Он говорил, что не только не надо было Милюкову произносить свою знаменитую речь в Думе в ноябре 1916 года “Глупость или измена?”, но не надо было и убивать Распутина. Будучи сам крупным масоном, он глубоко (и, вероятно, несправедливо) презирал тех членов ложи (главным образом московской), которые “конспирировали еще в 1915 году”. Я имею основания думать, что в его бумагах остались его записи об этом, та часть его мемуаров, которая, конечно, до сих пор напечатана быть не могла.

Вторым человеком, с которым я говорила на эти темы, был А.И. Коновалов. Мы подружились в редакции “Последних новостей”, где он был председателем правления этого коммерческого предприятия. Я у него не бывала, но он бывал у меня и даже два раза приезжал ко мне в Лонгшен (с женой, француженкой, Анной Фердинандовной). Отношения наши были теплые и простые еще в начале 1930-х годов, когда я работала регулярно в редакции газеты. В редакционном помещении была так называемая умывалка, где на плите неизменно стоял чайник, из которого каждый наливал себе чай. Тут же люди мыли руки, машинистки пудрились, сотрудники собирались обсуждать дела – частные и общие. Александр Иванович регулярно приходил со своим стаканом, завидя меня. Мы перекидывались несколькими фразами. Один раз он мне сказал (понимая сам, что разговор этот не может быть серьезным), что он бы хотел видеть меня женой своего сына (профессора Кембриджского университета, Сергея Александровича, с которым я была отдаленно знакома).

Коновалов принадлежал к тому роду русских людей, в которых с годами появляется что-то тяжелое, медленное, неповоротливое, и вместо того, чтобы это преодолевать, они его еще больше подчеркивают. В 50 лет он выглядел на 60 и делал вид, что ему 70. Прекрасно расслышав и поняв сказанное, он с каменным лицом смотрел на собеседника, делая вид, что все еще что-то соображает, затем тяжелой походкой выходил из комнаты, затем через минуту возвращался и медленно и глухо отвечал на поставленный вопрос или смеялся шутке. Я несколько раз обедала с ним вдвоем в большом и почему-то всегда пустом русском ресторане около Этуали, недалеко от дома, где он жил. И так случилось, что постепенно от малых тем, шуток и острот мы оба перешли к прошлому. Это началось, мне кажется, после моего вопроса – не оригинального и даже не очень как будто бы важного, – почему он не пишет воспоминаний? Все пишут, сказала я, а вот он не пишет. Нет, сказал он, Терещенко вот тоже молчит.

Этот ответ удивил меня. Терещенко – я тогда этого не знала, – оказывается, тоже был эмигрант, но в нашей жизни не участвовал. Почему? А вот Некрасов, – сказал А.И., – остался там… О Некрасове я совсем забыла: этот, как и Коновалов, как и Терещенко, до конца оставался с Временным правительством.

Один разговор с А.И. я записала в общих чертах, он мне показался интересным, хотя его важность я поняла значительно позже. Это было в 1936 году летом, когда “Последние новости” печатали воспоминания А.И. Гучкова, недавно умершего (военный министр Временного правительства, первого состава). Коновалов от Гучкова перешел к масонам – Гучков был масон, и это было общеизвестно. Я подозревала тогда, что Коновалов тоже масон, но, конечно, знала, что спрашивать об этом нельзя. Мы заговорили о двух парижских ложах, основанных в начале эмиграции крупными русскими масонами, при главном участии Маклакова и Авксентьева. А что было в России в последний год перед революцией? – спросила я.

– Искали поддержку радикалов, – сказал А.И.

– Искали поддержку в армии.

От этой темы мы перешли к генералам царской армии, к Алексееву, которому принадлежала первая редакция отречения, когда царь отрекся за себя в пользу сына. От Алексеева – к Крымову, который застрелился сейчас же после дела Корнилова. По странной (тогда) и понятной мне (теперь) ассоциации мы перешли к июльским событиям 1917 года, к приезду из Франции министра Альбера Тома. Затем разговор зашел о Горьком и о близости Ек. Павл. Пешковой (первой его жены) к Екатерине Дмитриевне Кусковой. “Да, существует их переписка, и, несмотря ни на что, каждый раз, как Пешкова выезжает за границу, она бывает в Праге у Кусковой”. О том, что Кускова – член масонской ложи, я знала: мне когда-то сказала об этом Е. Нагродская, автор “Гнева Диониса”, стоявшая во главе женской ложи в Париже и пригласившая меня однажды на полуоткрытое собрание (где были и мужчины).

Я попросила А.И. рассказать мне о роли масонства в России, в Государственной Думе, во время великой войны. Он неподвижно и долго смотрел на меня.

– Если вы мне ничего не расскажете, я Василия Алексеевича спрошу. Он мне все расскажет, – сказала я в шутку, но Коновалов не улыбнулся.

– Нет, – сказал он медленно, – и Василий Алексеевич ничего вам не расскажет, и я ничего не скажу.

– Тогда напишите и заройте на сто лет.

– И этого не сделаю.

Теперь, глядя назад в это далекое парижское эмигрантское прошлое, я думаю, что я сделала ошибку, не пытаясь поговорить с глазу на глаз о роли русского масонства в годы Первой мировой войны с генералом А. Спиридовичем, с которым я была знакома через д-ра М.К. Голованова, который одно время лечил (даром) Ходасевича. Как бы ни было предвзято его суждение и как бы отрицательно он ни относился к “прогрессивному блоку” и кадетской партии Государственной Думы в свое время, я могла бы, может быть, узнать у него хотя бы малую долю правды. Но, конечно, в те годы осуществить контакт с таким человеком, как Спиридович, для меня было невозможно: он был “жандарм”, и я с “жандармами” ничего не могла иметь общего. (Тем не менее должна признаться, что с другим “жандармом”, М. Кунцевичем, у меня однажды была встреча и разговор зашел о деле Бейлиса: это было в 1931 году, и я спросила чиновника царской полиции, кто был инициатором клеветы на Бейлиса и думал ли он, Кунцевич, хотя бы минуту, что была в обвинении доля правды? Он ответил мне (с глазу на глаз, конечно), что никогда у него не было сомнения, что все дело было выдумано Щегловитовым, о чем он знал с самого начала.)

А.И. Хатисов (женатый на русской) был давним другом моего отца и крупным деятелем Армении в 1917 году. Он во время первой войны был городским головой Тифлиса, знал меня с детства, а в Париже был чем-то вроде главы русских армян, как Маклаков был главой русских “апатридов”. Хатисов был крупный масон, перед самой войной (второй, конечно) я встречалась с ним у другого друга нашей семьи, Л.С. Гарганова, имевшего отношение к кинокомпании Лианозова. Хатисов однажды сказал мне, что если бы я хотела войти в женскую ложу русских масонов, то мне стоит только ему об этом сказать. Он также спросил меня, знаю ли я, что такое современное масонство и особенно – масонство русское? Я ответила, что знаю больше, чем он предполагает, назвала ему обе русские ложи в Париже (так называемую правую и левую), а также около 18 фамилий наших общих знакомых, которых он имел возможность видеть каждый четверг в здании Гранд Ориан на улице Каде (а по вторникам – в Гранд Лож). Он засмеялся и сказал, что он, как известно, связан клятвой и ничего мне ответить не может, но что он советует мне стать членом женской ложи и затем написать роман о современном русском масонстве.

– А как насчет “не современного” русского масонства? – спросила я его. – Как насчет 1915, 16, 17 годов, “прогрессивного блока”, Государственной Думы, “рабочих групп”, генералов Алексеева и Крымова? Думцев Гучкова и Аджемова? Министров французского правительства и их русских друзей?

Он перевел разговор, но я увидела, что попала в точку.

Другой человек, тоже унаследованный мною – только не от отца, а от матери, – была Лидия Осиповна Дан, урожденная Цедербаум, жена Ф. Дана, известного меньшевика, и сестра Юлия Мартова, теоретика и лидера русской социал-демократии. Она в течение многих лет сидела на одной парте в классе с моей матерью в Мариинской гимназии – в Чернышевом переулке в Петербурге. Моя мать девочкой бывала в доме Цедербаумов (это было в начале 1890-х годов). Разговоры с Л.О. Дан у меня были уже после смерти ее друга, Ек. Дм. Кусковой, в Нью-Йорке, где я встретилась с Л.О. Дан раза три, в 1958 году. Она относилась ко мне всегда тепло, в начале 1930-х годов, когда я с ней познакомилась (через Ларионова и Гончарову), и в конце 1950-х годов, незадолго до ее смерти. Несмотря на то что они вовсе не были похожи, она чем-то напоминала мне Наталию Ивановну Троцкую, которая тоже (по непонятным мне причинам) относилась ко мне с большим вниманием, а к моим писаниям даже с увлечением, – в свое время нас свел сын Виктора Сержа, художник. Л.О. Дан в одну из последних наших встреч сказала мне об архивах Кусковой и назвала человека, который “знает обо всем”, – как ни странно, это была Ек. Павл. Пешкова, первая жена Горького. Она умерла в 1965 году, в Москве. В годы до революции она, как я понимаю теперь, тоже состояла в масонской ложе (московской) вместе с Кусковой. Членом петербургской женской масонской ложи была, как известно, Ариадна Владимировна Тыркова.

Услышав от Л.О. Дан, что архивы Кусковой “заперты” до 1987 года, я поняла, что мне их никогда не увидать, и спросила, почему надо ждать так долго? Л.О. ответила, что Кускова считала, что необходимо дождаться, когда все, кто так или иначе действовал в 1917 году, умрут. “Есть тайны, которые надо открывать как можно позже”, – сказала Л.О. и добавила, что “там лежит ответ на вопрос, почему Временное правительство не заключило сепаратного мира с Германией”. Я поняла ее так, что “даже в сентябре еще было не поздно. Но они не пошли на это”. (Именно в сентябре 1917 года военный министр Верховский – позже написавший свои воспоминания – считал, что необходимо заключить мир, но не Керенский, не Терещенко и не Некрасов.)

Отношения мои с Н.В. Вольским, одно время очень дружеские (как и с его женой, Валентиной Николаевной), были разрушены недоразумением. После откровенных разговоров в конце 1940-х годов о настоящем и прошлом, переписки в 1950-х годах, когда я уже была в Нью-Йорке (у меня от него около 80 писем), он напечатал свои воспоминания о Блоке и Белом, полные желчи, обиды, злобы и искажений. Боясь, что я разорву с ним отношения, он прекратил мне писать.

Он, конечно, не будучи замешан в дела русских масонов и не связанный клятвой тайного общества, не стеснялся со мной. Для него не было сомнений, что масонская связь держала правительство Керенского летом и осенью 1917 года в параличе, что еще с 1915 года установилась особая тайная связь между 10 или 12 членами кадетской партии (правой и левой ее части), а также несколькими трудовиками, с одной стороны, и несколькими активно мыслящими генералами высшего командования – с другой; что приблизительно с этого времени был разработан некий политический план, в который были посвящены английские и французские члены дружественных лож, и что клятва была дана торжественная и нерасторжимая. Об этом-то Кускова, по словам Вольского, и оставила неопровержимые доказательства в своих бумагах.

И вот я однажды спросила Керенского об этом.

– Я считал Екатерину Дмитриевну своим другом, – ответил он, – а она…

– Но не в этом дело. Вы что-то должны объяснить, ответить.

Молчание.

– Может быть, все это ложь?

Молчание.

– Сколько вы еще хотите ждать? Сейчас уже никого не осталось в живых, недавно и Терещенко умер. Не пора ли ответить…

Он посмотрел куда-то в сторону и вдруг оглушительно громко запел марш из “Аиды”.

Я похолодела. Он громко пел, на всю квартиру. Он в эти минуты, видимо, хотел “извести” меня, как он “изводил” свою подругу ранних лет эмиграции, которая, кроме этого пения, не могла от него ничего добиться в течение многих дней. Когда А.Ф. допел свой марш, разговор наш был кончен. И он очень скоро ушел.

Были и другие “задушевные” разговоры, когда он объявлял, что ему больше деваться некуда, а я говорила, что пора подумать, как устроить свою жизнь, где жить, с кем и как. Я видела, как он стареет, как слепнет. Но он либо заявлял, что погибнет очень скоро в авиационной катастрофе, либо сердито говорил, что никогда не будет инвалидом, никогда не выживет из ума, “хотя вы, кажется, думаете, что я уже выжил!”. Иногда он оказывался в боевом настроении:

– Вы считаете меня дураком…

Или:

– Вы всегда думали, что я ничего не понимаю…

Однажды я полушутя сказала ему:

– У Сталина, оказывается, на ночном столике лежали сочинения Макиавелли. У Черчилля – тоже. У Рузвельта – тоже. У Наполеона – тоже. У Бисмарка, у Дизраэли – тоже. А у вас они не лежали.

Он вдруг побледнел, встал, подошел к углу комнаты, где стояла его трость, взял с вешалки шляпу и пошел к дверям. Я не двинулась. Когда он выходил на лестницу, я сказала:

– Александр Федорович, предупреждаю вас, что я не побегу за вами по лестнице, умоляя вас вернуться и прося у вас прощения.

Он вышел, хлопнул дверью так, что дрогнул дом. В час ночи он позвонил мне по телефону и извинился за свой поступок.

И вдруг он перестал скрывать свой возраст, который, впрочем, всем был известен. (Мне вспоминается В.А. Маклаков, у него я видела брошюру, изданную, кажется, перед Первой мировой войной, это был справочник Государственной Думы. Там были напечатаны данные о членах Думы, их год рождения, и Маклаков на том месте, где был его год, проткнул дырку.) Он перестал говорить о том, сколько нынче отмахал километров, перестал намекать, что ведет напряженную умственную и светскую жизнь, что видит только знаменитых и власть имущих людей. Он стал вдруг обыкновенным старым человеком, довольно беспомощным, одиноким, полуслепым и сердитым. Мне вспоминался, когда я смотрела на него, мой собственный дядюшка, который в сороковых годах в Париже умер от полной своей ненужности, перед смертью говоря:

– Женщины, за которыми я когда-то ухаживал (рысаки, шампанское, цыганские романсы), теперь давно бабушки, а их внучкам я совершенно неинтересен.

И я навещала его, не приходила к нему, а именно – навещала, раза два в год, и рассказывала ему только приятное и веселое (его не так-то легко было найти). Его последняя книга, которую он писал в Калифорнии, вышла в 1965 году и теперь стоит на полках американских библиотек. Работать ему было трудно, он говорил, что не может перечитать и исправить того, что секретарша пишет под его диктовку. Людей вокруг него почти не оставалось.

Передо мной моя календарная запись 1932 года:


Октябрь

22 – Набоков, в “Посл. нов.”, с ним в кафе.

23 – Набоков. У Ходасевича, потом у Алданова.

25 – Набоков. На докладе Струве, потом в кафе “Дантон”.

30 – Набоков. У Ходасевича.


Ноябрь

1 – Набоков.

15 – Вечер чтения Набокова.

22 – Завтрак с Набоковым в “Медведе” (зашел за мной).

24 – У Фондаминских. Набоков читал новое.


Я вижу его входящим в редакционную комнату “Последних новостей”, где я тогда работала ежедневно: печатала рассказы, критические статьи и заметки (главным образом о советских книгах), сотрудничала как кинокритик по пятницам, когда бывала киностраница, иногда заменяла в суде репортера или интервьюировала кого-нибудь, помещала в газете стихи и, конечно, печатала на машинке. Он был в то время тонок, высок и прям, с узкими руками, длинными пальцами, носил аккуратные галстуки; походка его была легкой, и в голосе звучало петербургское грассирование, такое знакомое мне с детства: в семье тверской бабушки половина людей грассировала. Мережковский картавил, Толстой в свое время картавил. И бывший царский министр, Коковцев, доживающий свой век в Париже (ум. в 1942 году), когда произносит звук “р”, как бы полощет горло, говоря “покойный государь император”.

Перед входом в метро “Арс-э-Метье”, в самом здании русской газеты, мы сидели вдвоем на террасе кафе, разговаривали, смеялись. Один из последних дней “террасного сидения” – деревья темнеют, листва коричневеет, дождь, ветер, осень; вечерние огни зажигаются в ранних сумерках оживленного парижского перекрестка. Радио орет в переполненном кафе, люди спешат мимо нас по улице. Мы не столько любопытствуем друг о друге: “кто вы такой? кто вы такая?” Мы больше заняты вопросами: “что вы любите? кого вы любите?” (Чем вы сыты?)

В “Последних новостях” он в те годы был гостем. Когда приезжал из Берлина, кругом него были люди, восторженно его встречавшие, люди, знавшие его с детства, друзья Владимира Дмитриевича (его отца, одного из лидеров кадетской партии в Думе), русские либералы, Милюков, вдова Винавера, бывшие члены Петербургской масонской ложи, дипломаты старой России, сослуживцы Константина Дмитриевича (дяди Набокова), русского посла в Лондоне, сидевшего там до того дня, когда советская власть прислала в Англию своего представителя. Для всех этих людей он был “Володя”, они вспоминали, что он “всегда писал стихи”, был “многообещающим ребенком”, так что неудивительно, что теперь он пишет и печатает книги, талантливые, но не всегда понятные каждому (странный русский критический критерий!).

Итак, в помещении русской газеты все пришли взглянуть на него, и Милюков несколько торжественно представил его сотрудникам. В 1922 году два фашистских хулигана в Берлине целились в Милюкова на эмигрантском политическом митинге, и тогда Влад. Дмитр. Набоков защитил его своим телом, так что пуля попала в Набокова и убила не того, кому была предназначена. Теперь сын делался сотрудником газеты Милюкова.

Оба раза в квартире Ходасевича (еще недавно и моей, а сейчас уже не моей) в дыму папирос, среди чаепития и игры с котенком происходили те прозрачные, огненные, волшебные беседы, которые после многих мутаций перешли на страницы “Дара”, в воображаемые речи Годунова-Чердынцева и Кончеева. Я присутствовала на них и теперь – одна жива сейчас, свидетельница этого единственного явления: реального события, совершившегося в октябре 1932 года (улица Четырех Труб, Биянкур, Франция), ставшего впоследствии воображаемым фактом (то есть наоборот тому, что бывает обычно), никогда до конца не воплощенным, только проектированным фантазией, как бы повисшим мечтой над действительностью, мечтой, освещающей и осмысляющей одинокую бессонницу автора-героя.

О Набокове я услышала еще в Берлине, в 1922 году. О нем говорил Ходасевичу Ю.И. Айхенвальд, критик русской газеты “Руль”, как о талантливом молодом поэте. Но Ходасевича его тогдашние стихи не заинтересовали: это было бледное и одновременно бойкое скандирование стиха, как писали в России культурные любители, звучно и подражательно, напоминая – никого в особенности, а в то же время – всех: Блока —

 
Конь вороной под сеткой синей,
метели плеск, метели зов,
глаза, горящие сквозь иней,
и влажность облачных мехов…
 

[Набоков, 1921]


Псевдонародный стих:

 
Передо мною, за мною, повсюду ты,
ах, повсюду стоишь, незабвенная,
. . . . . . . . . . . . . . . .
душа твоя – нива несжатая…
 

[Набоков, 1922]


И – позже – Пушкина, конечно:

 
Ножи, кастрюли, пиджаки
из гардеробов безымянных,
отдельно в положеньях странных
кривые книжные лотки
застыли, ждут, как будто спрятав
тьму алхимических трактатов…
 

[Набоков, 1927]


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации