Текст книги "Курсив мой"
Автор книги: Нина Берберова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 47 страниц)
АВГУСТ
Мадам Шоссад и ее муж (видимо – бывший человек) поселились в пустом доме стрелочника – железная дорога давно не действует. И она взяла трех еврейских девочек, кормит и поит их и скрывает ото всех. За них платит еврейский комитет: родители их давно увезены в Аушвиц.
Мадам Шоссад их иногда приводит к нам. Две двойняшки – пятнадцати лет и Режина – одиннадцати лет. Они живут без прописки и без карточек, и мадам Шоссад развела большой огород и даже купила несколько кур. Все было бы ничего, но сам Шоссад, видимо, не вполне нормален. Он воспылал любовью к одной из двойняшек, сажает ее к себе на колени, и мадам Шоссад боится за нее, не спит ночами, ходит по дому и сторожит детей. Наконец пришлось забаррикадироваться, и тогда Шоссад передушил всех кур, повесил на огород замок, ничего им не дает, сам ест и грозит, что донесет в гестапо, что его жена поселила в доме еврейских детей.
Я поехала в Париж, в комитет, где, между прочим, работает П.А. Берлин, и там мне обещали перевести детей в другое место.
АВГУСТ
Вчера на станции “Данфер-Рошро” натерпелась страху. Стою у шоколадного автомата и пытаюсь ковырять щелку: может быть, выпадет шоколадный “горбик” Менье. Вдруг голос: “Здравствуйте, Н.Н.”.
Георгий М. Не сразу узнала его и даже не помню, была ли когда знакома с ним. Пропустила два поезда. Он держал меня и не отпускал. Его монолог приблизительно сводился к следующему:
– Мы создали наш новый Союз писателей. Председателем – наш дорогой Илья Григорьевич (Сургучев, с которым я уже лет пятнадцать не кланяюсь). Я – секретарь. Записались в члены… (тут следуют фамилии). Ремизов обещал (это, я знаю, ложь). Когда же вы вступите? Непременно пришлите мне прошение о принятии вас в члены. У нас будут собрания, чтения, выступления… Знаете, Н.Н., лучше записаться пораньше: кто не запишется, того мы в Россию не пустим. Я вот и Бор. Констант. вчера это сказал. Поехал нарочно к нему, объяснил ему: кто не член, тому не дадут разрешения вернуться. А инициаторы поедут в первую голову. Хотим издавать газету в Минске. Вы за городом, кажется, живете? Хорошо, что вас встретил. Так что присылайте скорее прошение.
Я говорю:
– Я не за городом живу, а в деревне, очень далеко, и нет никаких средств сообщения. Я не смогу приезжать на чтения.
– Как хотите. Как хотите. Подумайте о будущем.
Подходит второй поезд.
– Кстати, – говорю я, – год тому назад, кажется, Н.В.М. обратился в какой-то ваш комитет, чтобы вы помогли спасти библиотеку Ходасевича. Вы тогда ничего не сделали, и все книги вывезли неизвестно куда.
Он:
– Мы были очень заняты. Панихидами. Служили панихиды, и не было решительно времени этим заняться.
Я не ослышалась. Подходит третий поезд, и я наконец вскакиваю в него.
“И от судеб защиты нет”, – говорю я себе.
Борис Зайцев дает мне знать, что лучше мне в город пока не ездить: меня ищет Левицкий, чтобы пригласить в “Парижский вестник”.
СЕНТЯБРЬ
5-го – открытие памятника на могиле Д.С. Мережковского в Сент-Женевьев де Буа. Старики и старухи из Русского дома, страшно старая, хрупкая, совсем прозрачная З.Н. Гиппиус, Зайцев и еще двое-трое знакомых. Памятник поставлен на подаяние французских издателей. Говорили: Милиоти (по-французски), Шюзевилль (тоже и очень хорошо). З.Н. благодарила французов. Зайцев – по-русски два слова. Стало очень грустно. Я повторяла про себя строки моего стихотворения, посвященного когда-то Д.С.М.
ОКТЯБРЬ
П.Я. Рысс, старый журналист, почему-то водивший со мной дружбу с 1925 года, приходит и говорит, что принужден был уехать от жены из Аньера (француженка, на которой он женился после смерти Марии Абрамовны): она грозила, что донесет на него, что он не регистрировался как еврей. Он ушел в чем был и поселился в районе Сен-Жермен, в комнате на шестом этаже. Боится, что без зимнего пальто ему зиму не пережить. Н.В.М. дает ему свое старое (очень теплое, но довольно поношенное) пальто, и он уходит. Говорит, что целыми днями решает крестословицы и учит испанский язык, чтобы убить время.
ОКТЯБРЬ
У Зин. Ник. вчера: Лорис-Меликов, Тэффи, еще несколько человек. Сидим за чайным столом. Я взглянула на часы: без четверти восемь. Пора уходить. И вдруг – летят самолеты, сирена ревет. Мы со Злобиным бросились на кухню. Там, в окне, выходящем на юг, летели треугольниками, как гуси, американские истребители и разбрасывали бомбы – один треугольник, за ним второй, за вторым – третий. Сирена ревет, бомбы взрываются, весь город начинает дрожать, и мы дрожим. Возвращаемся в столовую и решаем спуститься в подвал. Я беру З.Н.Г. под руку, Злобин берет под руку Тэффи, за нами – Лорис. В страшном грохоте вокруг мы начинаем спускаться по лестнице (третий этаж), и вдруг я вижу, что мраморная лестница под моими ногами движется. З.Н. ничего не слышит и не видит. Мы сходим вниз и там, у входа, стоим довольно долго. Когда дают отбой, я ухожу.
Выйдя на авеню Мозар, я вижу, что все – в дыму и все бегут куда-то, едут пожарные, мчится скорая помощь – вниз по улице, к Биянкуру, к Булони. Первая мысль: Зайцевы. Бегу и бегу, через весь Отэй, к Порт-де-Сен-Клу, и там понимаю, что был разгромлен Биянкур и теперь горит. Все оцеплено, и туда не пускают.
ОКТЯБРЬ
Премьера в русском драматическом театре – “Замужняя невеста” Грибоедова в постановке Ю.П. Анненкова. Тэффи, Гиппиус, Рощина-Инсарова, Церетели и другие.
ОКТЯБРЬ
В приемной управляющего домом (квартира Зум.) под стеклом в рамке висит сонет. Перевожу дословно:
“Кушать сладко, пить умеренно, иметь небольшой дом, окруженный фруктовыми деревьями, иметь много досуга, мало детей, спокойную привязанность; не иметь судебных процессов с родственниками, не вести никаких политических споров, не мучиться никакими сомнениями и не знать никаких любовных драм, которые всегда причиняют беспокойство, не подпускать к себе слишком близко ни благожелателей, ни просто соседей и дожить так до смерти – вот удел, лучше которого нет на свете”.
НОЯБРЬ
Русская армия стоит под Херсоном, под Киевом, под Кривым Рогом, под Гомелем, под Керчью.
НОЯБРЬ
Рассказ Марии Ефимовны, которая скрывается во французской деревне: она с первого дня выдавала себя за армянку. Ее полюбили, приглашали. Наконец стали наперебой просить крестить новорожденных детей. И она крестила.
ДЕКАБРЬ
С. приехал во второй раз в отпуск из-под Смоленска. Он выглядит скверно: постарел, похудел, нервен, весь дергается. Сказал, что никого в Смоленске не нашел: учителя и его жену немцы повесили, куда девалась девочка – неизвестно.
Потом сказал, что “ни одного интеллигентного человека не видел за тысячу километров” и что на Украине немцы открывают театры и церкви. В Одессе открыт “румынский университет”. Для кого?
Я сказала ему про Олю.
Он ответил:
– Они никогда не вернутся.
Я ему не верю.
1944
ФЕВРАЛЬ
В половине двенадцатого ночи (я уже хотела ложиться спать) – осторожный стук в дверь. Открываю: А. Гингер (поэт, муж Присмановой). Впускаю.
Он рассказывает, что живет у себя, выходит раз в неделю для моциона и главным образом когда стемнеет. В доме – в этом он уверен – никто его не выдаст. Присманова сходит за “арийку”, как и их сыновья. Он сидит дома и ждет, когда все кончится. Мне делается ужасно беспокойно за него, но сам он очень спокоен и повторяет, что ничего не боится.
– Меня святая Тереза охраняет.
Я страшно рассердилась:
– Ни святая Тереза, ни святая Матрена еще никого ни от чего не охранили. Может быть облава на улице, и тогда вы пропали.
Но он совершенно уверен, что уцелеет. Мы обнимаем друг друга на прощание.
МАРТ
Очередное воскресенье у З.Н.Г. Она, по старой привычке, “принимает” от 5 до 8. Злобин готовит чай. Постоянные посетители: Лорис-Меликов (из Русского дома в Сент-Женевьев де Буа), Тэффи, какие-то дамы, иногда Мамченко, реже – я. Лорису, племяннику министра Александра II, лет восемьдесят. Он говорит на восьми языках, служил до 1917 года в министерстве иностранных дел, знает наизусть “Фауста” и добрую половину “Божественной комедии”.
Пришел Н. Давиденков, власовец[81]81
Позже его соратники, ген. Власов, Краснов и др., были схвачены и казнены в Москве. Давиденков был сослан в лагерь.
[Закрыть], друг Л.Н.Г., с ним учился в Ленинграде, в университете. Долго рассказывал про Ахматову и читал ее никому из нас не известные стихи:
Муж в могиле, сын в тюрьме.
Помолитесь обо мне.
Я не могла сдержать слез и вышла в другую комнату. В столовой наступило молчание. Давиденков, видимо, ждал, когда я вернусь. Когда я села на свое место, он прочел про иву:
Я лопухи любила и крапиву,
Но больше всех – серебряную иву,
И странно – я ее пережила!
Это был голос Анны Андреевны, который донесся через двадцать лет – и каких лет! Мне захотелось записать эти стихи, но было неловко это сделать, почему-то мешало присутствие З.Н. и Тэффи. Я не решилась. Он прочитал также “Годовщину последнюю праздную” и наконец:
Один идет прямым путем,
Другой идет по кругу…
. . . . . . . . . . . .
А я иду – за мной беда, —
Не прямо и не косо,
Я в никуда и в никогда.
Как поезда с откоса.
Тут я опять встала и ушла в гостиную, но не для того, чтобы плакать, а чтобы на блокноте Гиппиус записать все восемь строк – они были у меня в памяти, я не расплескала их, пока добралась до карандаша. Когда я опять вернулась, Давиденков сказал: “Не знал, простите, что это вас так взволнует”. Больше он не читал.
АПРЕЛЬ
Мы оказались в маленькой гостинице, около улицы Конвансьон, в ночь сильной бомбардировки северных кварталов Парижа (Шапелль). Мы спустились к выходу. Все кругом было сиреневое, и казалось, что бомбы падают прямо за углом и все горит. Небо было оранжево-красное, потом лиловое, и грохот был неописуемый, оглушающий и непрерывный. Это был самый сильный обстрел, который мне пришлось испытать. Я стояла и смотрела на улицу через входную стеклянную дверь, а рядом стояла М., и я вдруг увидела, как у нее поднялись волосы на голове. Может быть, мне это только показалось? Но я ясно видела, как над самым лбом вертикально встали ее волосы. Я закрыла ей лицо рукой, и они постепенно опустились.
АПРЕЛЬ
Рассказ Ш.Э. о поездке в Руан – она была “реквизирована” немцами, чтобы там петь в военном госпитале в концерте. О вечере и ужине с немцами, от которых она бежала без шубы в три часа ночи. В отеле не открыли, и проходящий капитан подобрал ее и повел к себе. Комната в портретах Гитлера, ружья, пахнет сапогами. Он, громко хохоча (рыжий и толстый), сварил кофе. Огромная собака, которой Шарлотта боялась еще больше, чем его самого. Потом, не дотронувшись до нее, капитан уложил ее в постель, а сам лег рядом на коврике на полу с собакой.
ИЮНЬ
Пошли купаться в маленькую речку, бегущую в трех километрах от Лонгшена, под плакучими ивами. Вода – до колен, но было так жарко, что и это освежило. Вода прозрачная, дно каменистое. Н.В.М. и Мари-Луиза старались плавать, а мы с М. помирали со смеху, глядя на них. Вышли, обсушились, оделись и пошли домой. И вдруг – жужжанье самолетов над головой: два истребителя (видимо – американцы) заметили нас, пикировали и начали жарить пулеметами по ивняку. Н.В.М., Мари-Луиза и М. легли на землю, в кусты, а я, как была, одетая, плюхнулась в воду. Через несколько минут они улетели. Мы еще полежали немного (я – в воде) и пошли домой, грустные, перепуганные и грязные.
ИЮНЬ
Бомбардировки ночью, от которых дрожит дом. А соловей заливается. И чем сильнее бомбардировки, тем звонче и страстнее соловей.
ИЮНЬ
На 3 июня в ночь страшно дрожал дом и грохотало в трубе, бились ставни, все ходуном ходило. И я дрожала, как все кругом. А соловью было нипочем.
ИЮНЬ
6-е. Сегодня они высадились в Нормандии.
ИЮЛЬ
Я встретила сестру С. Она сказала, что получила официальное извещение из штаба его армии: “Убит в бою под Черновицами, геройски защищая своего командира”. Мы молча постояли с ней, посмотрели друг на друга и разошлись.
АВГУСТ
Г-н, тот, который срубил мирабель, объявил в деревне, что теперь, когда немцы ушли и идут союзники, во Франции будет коммунизм. Он будет мэром и нас повесит как “белых” русских. Немцы ушли в воскресенье, 20 августа. 21-го Г-н, пьяный, пришел за нами с веревкой и объявил, что повесит всех “богатых” на “дереве свободы”, которое стоит посреди деревни. Арестованы были, кроме нас, фермеры, среди них – Дебор. Я лежала, связанная толстой веревкой, в каком-то сарае Г-на около часу, а Н.В.М. не дался ему. Меня беспокоило, что Мари-Луиза, М. и Рамона могут увидеть, как я буду висеть. И это произведет на них некоторое впечатление.
Мари-Луиза, однако, дала знать в полицию (хотя телефоны не действовали), и нас всех освободили. Жандармы арестовали Г-на и повезли его в Рамбуйе, в тюрьму. У него были заготовлены револьверы (три), и он то один, то другой, то третий приставлял к моему левому уху, тому самому, по которому однажды меня ударили кулаком.
В сарае я лежала и готовилась к смерти – нелепой, но отчасти естественной, то есть такой, какую можно было предвидеть, если бы мы все не забыли про мирабель. Но нельзя же все помнить! Это тот кулак отшиб у меня память. Странно, думала я, не слух, а память. Но, конечно, не навеки. Этого не может быть. И если я останусь жива, то уж теперь никогда не забуду про мирабель. Скорее забуду про этот сарай…
Потом жена Г-на бросилась ко мне с поцелуями. Она ужасно боится, что мы подадим на него в суд. Дебор настаивает, чтобы Н.В.М. с ним вместе начал дело. Жандармы велели нам на всякий случай дома не ночевать и сказали фермерам, чтобы они были осторожны.
Мы отправились вчетвером в Рошфор (восемь километров). Ехали на велосипедах, по лесу, и во тьме что-то шуршало и двигалось за деревьями. В Рошфоре мы сняли две комнаты в гостинице.
22-го вошли американцы,
23-го – первые французские войска,
25-го был взят Париж,
27-го мы вернулись в Лонгшен.
Дом пограбили в наше отсутствие. Но, в общем, взять было нечего.
24 августа, утром, мы сидели и завтракали у окна, в гостинице, в Рошфоре. По главной улице, улюлюкая, бежала толпа и гнала перед собой девочку, полуголую, босую, только что обритую, с нарисованным на голом теле хакенкрейцом[82]82
Свастика (нем.).
[Закрыть]. Она была небольшого роста, толстенькая, груди ее тряслись, лицо было опухшее (ее, вероятно, били, когда брили). Человек шестьдесят бежало за ней. В окнах стояли люди. (Это за то, что она жила с немцем.)
Мари-Луиза хотела выбежать и “остановить толпу” – у нее, видимо, ум за разум зашел в эту минуту! Она сильная, рослая и думает, что все может. Мы едва удержали ее. За ней есть “грешки”, как мне однажды сказали: она поила водой раненого немецкого летчика, и этого ей не забыли.
ОКТЯБРЬ
Собрание поэтов в кафе “Грийон”, в подвале. Когда-то собирались здесь. Пять лет не собирались. Все постарели, и я в том числе. Мамченко далеко не мальчик, Ставров – почти седой. Пиотровский. Появление Раевского и Гингера – который уцелел.
Почтили вставанием Юру Мандельштама, Воинова, Кнорринг и Дикого. Домой через Тюльери. Когда-то в Тюльери, пятнадцать лет тому назад, мы гуляли: Юра Мандельштам, Смоленский, Кнут, Ходасевич и я. Все были немножко влюблены в меня, и я была немножко влюблена во всех.
ОКТЯБРЬ
М-м Лефор сказала мне, захлебываясь от радости, что в августе она дожила до светлого дня: ей удалось плюнуть в лицо пленному немецкому генералу, когда его вели по бульвару Батиньоль.
НОЯБРЬ
Балаган на ярмарке (площадь Насьон). Бедность, грязь, отрепья и блестки. Надпись: только для взрослых. Зашли. В небольшом зале нет сидячих мест, толпа стоит, пол сильно покатый, так что стоящим сзади видно хорошо. На крошечной сцене танцевали три девицы, в рыжих париках, полуодетые, в какой-то лоснящейся от грязи рвани. Скрипач и пианист с надсадом терзали залихватский фокстрот. Что-то показалось мне странным в движениях и в выражении лиц танцующих. Постепенно девицы стали снимать с себя сначала пелеринки, потом прозрачные верхи платьев и наконец – лифчики. Это были мужчины. Оказывается, недавно был издан закон, запрещающий показывать в мюзик-холлах оголенных женщин. Мы вышли с чувством разочарования и отвращения.
1945
АВГУСТ
8-го было мое рождение. С трудом достала полфунта чайной колбасы. В столовой накрыла на стол, нарезала двенадцать кусков серого хлеба и положила на них двенадцать ломтиков колбасы. Гости пришли в 8 часов и сначала посидели, как полагается, в моей комнате. Чайник вскипел, я заварила чай, подала сахар, молоко и бутылку красного вина и решила, что именинный стол выглядит вполне прилично. Пока я разливала чай, гости перешли в столовую. Бунин вошел первым, оглядел бутерброды и, даже не слишком торопясь, съел один за другим все двенадцать кусков колбасы. Так что, когда остальные подошли к столу и сели (в том числе С.К. Маковский, Смоленский, Ася и др.), им достался только хлеб. Эти куски хлеба, разложенные на двух тарелках, выглядели несколько странно и стыдно.
НОЯБРЬ
Однажды мы с Н.В.М. ехали из Парижа в Цюрих (лет девять тому назад). И поезд раздавил человека. Когда я выглянула в окно, я увидела окровавленный труп, лежащий у самой насыпи. Отдельно лежала окровавленная нога.
ДЕКАБРЬ
“Наш мозг – не самое мудрое, что у нас есть. В значительные минуты жизни, когда человек решается на важный шаг, его действия направляются не столько ясным сознанием, что нужно делать, сколько внутренним импульсом, который исходит из глубочайших основ его естества. Быть может, этот внутренний импульс, или инстинкт, есть бессознательное следствие какого-то пророческого сна, который забыт нами при пробуждении, но который дает нашей жизни стройность, и гармонию, и драматическое единство, которое не может быть результатом колеблющегося сознания, когда так легко впасть в ошибку или дать прозвучать фальшивой ноте. Именно благодаря таким пророческим снам человек чувствует себя способным на великие дела и с юности идет в нужном направлении, движимый тайным внутренним чувством, что это и есть его истинная дорога, – словно та пчела, которая по такому же инстинкту строит свои соты. Это тот импульс, который Бальтазар Грасиан[83]83
1601–1658.
[Закрыть] называет la gran sinderesis – великая сила нравственной проницательности: человек инстинктивно чувствует, что здесь – все его спасение, без этого он пропал… Каждый человек имеет “конкретные внутренние принципы” – они в его крови, они текут в его жилах, как результат всех его мыслей, чувств и хотений. Обычно он и не подозревает об их отвлеченном существовании. Только когда он смотрит в свое прошедшее и видит, как формировалась его жизнь, он понимает, что всегда им следовал, как будто они подавали ему знаки, за которыми он бессознательно шел”.
(Шопенгауэр. Афоризмы)
1946
МАРТ
Во сне: муж, жена и любовник. Я – в гостях. Муж умирает. Остаются жена и любовник. Но я вхожу в столовую и вижу: они опять втроем. Я удивляюсь: да ведь его же похоронили сегодня утром! Оказывается, все очень просто: они “назад” живут, то есть не в будущее, а в прошлое, как бы обратно из настоящего в уже пережитое (из субботы в пятницу, из пятницы в четверг). И это считается вполне естественным.
АВГУСТ
Два месяца в Канне у Злобина. Он снял дачу и пригласил меня. Мы делили расходы.
Из Швеции приехала Грета Герелль. Сказала, что моего “Чайковского” там переиздали и он имеет большой успех. Заставила написать издателю.
Если будет ответ – поеду в Швецию.
НОЯБРЬ. СТОКГОЛЬМ
Когда, в 1930-х годах, была опубликована переписка Чайковского с фон Мекк, я решила написать о нем книгу. Я была тогда у Рахманинова, у Глазунова, у Конюса, у Климентовой-Муромцевой, у потомков фон Мекк и еще у многих других, лично знавших Чайковского. Наконец добралась до Прасковьи Владимировны, вдовы Анатолия Ильича (бывшая московская красавица). Она мне сказала, что не обо всем, о чем она будет рассказывать, можно писать. Например, у нее есть дневник Чайковского (она показала на запертый сундук). Какой дневник? – едва не вскрикнула я, пораженная. Оказывается – один из экземпляров изданного в 1923 году “Дневника”. Думала ли она, что он издан в одном экземпляре? Или она считала, что он до Парижа дошел в одном экземпляре? Этого выяснить мне не удалось. Когда я сказала, что он есть в библиотеках, она очень удивилась и, кажется, мне не поверила.
ДЕКАБРЬ. СТОКГОЛЬМ
Анатолий Ильич Ч. был сенатором и губернатором. Прасковья Владимировна, когда я бывала у нее, жила в Русском доме под Парижем. В ее маленькой комнате было много старых семейных портретов. Антон Рубинштейн когда-то был влюблен в нее.
Я рассказала ей, как однажды Ал. Ник. Бенуа спросил меня, была ли я на премьере “Пиковой дамы”, и страшно смутился, когда сообразил, что “сморозил”, и стал извиняться.
Она была живая, накрашенная старушка, с кудельками. У нее был внук (Веневитинов) и две внучки (Унгерн).
ДЕКАБРЬ. СТОКГОЛЬМ
В Стокгольме – знакомство с актрисой Гарриет Боссе, третьей женой Августа Стриндберга. “Исповедь глупца” (которую она говорит, что не читала, так как дала ему слово ее не читать) – вопль Стриндберга о себе самом. Вся книга, как исповедь, принадлежит уже двадцатому веку. Кажется, кроме Руссо, никто до Стриндберга так откровенно о себе не писал. Мужчина – социально, материально и сексуально побеждаемый женщиной. А ведь это было как раз время “Крейцеровой сонаты”! (1893 год.)
ДЕКАБРЬ. СТОКГОЛЬМ
Все купила, запаковала и отнесла на почту. Посылка придет в Париж до моего приезда. Я не положила в нее ничего съестного, только теплые вещи: два свитера неописуемой красоты; шесть пар теплых носков; шерстяные перчатки – и порошок, чтобы их стирать; сапожки – и крем, чтобы их чистить. Пальто, легче пуха, и шапку, какую носят эскимосы. Это – чтобы все прохожие оглядывались. Это доставляет особое удовольствие сейчас. Кто-то потеряет голову от радости и (без головы, но в шапке) придет меня встречать на вокзал.
ДЕКАБРЬ. СТОКГОЛЬМ
В двадцатом веке люди раскрыли себя, как никогда до того не раскрывали. Все – о себе, все книги. Обнажение того, что раньше было тайной. Одним из первых сделал это Стриндберг (если не считать Руссо) в 1893 году. Он рассказал в “Исповеди глупца”, как первая его жена (это была Сири фон Эссен, она родилась в Финляндии и говорила по-русски) ушла от него и почему ушла. Вся его глубоко личная драма отражена в этой книге. Потом он женился на второй жене и взял с нее слово, что она никогда не прочтет его “Исповедь”. Она не сдержала слово, прочла книгу и, забрав с собой двух детей, уехала от него. Когда он женился на Гарриет Боссе, то опять заставил и ее поклясться, что она этой книги не прочтет. Все это рассказала мне Гарриет Боссе и сказала, что она сдержала данное слово. Но через шесть лет жизни со Стриндбергом она, хоть и не прочитав его “Исповеди”, тоже ушла от него (забрав детей). Она была актрисой и играла в его пьесах главные роли, будучи совсем молоденькой. Она показала мне фотографии. Как она была прелестна в “Дамаске” и в “Пасхе”! Она подарила мне одну фотографию, где ей лет сорок пять, а те не дала. Сейчас ей около семидесяти.
“Исповедь глупца” предваряет все автобиографии нашего времени, и в том числе – книгу Андре Жида. Он не был первым, как тогда говорили, который писал о вещах, до тех пор запретных. Стриндберг первый говорил языком правды о себе и открыл себя напоказ миру. Может быть, потому-то и поставлен ему памятник в Стокгольме без одежды: около Ратуши стоит голый Стриндберг.
Мы продолжаем в известной мере идти по этому пути (Стриндберга – Жида) и говорим о себе то, о чем молчали наши отцы и деды. Мы лучше знаем себя (и их), и потом – что же нам скрывать себя? “Загадок”, в сущности, осталось очень немного. Отгадки на них даны. Они, если сказать правду, превратили загадки в уравнения: если даны А, Б, Г, Ж и т. д., то о В, Д и Е, а также о М и Щ каждый может сам узнать, если научился думать. Еще лет 20–30 тому назад раскрытие себя было бравадой, знаменем, с которым шли на борьбу с лицемерием. Сейчас оно естественно, им пользуется всякий. И всякое уравнение получает разрешение, и незачем выходить на улицу с барабанным боем. Тайны – другое дело. Они – часть моего внутреннего устройства, и у них есть соки.
Первая часть современных автобиографий – раскрытие себя. Вторая – очень часто – писать обратное тому, что было, в борьбе с самим собой, если еще продолжается борьба. И третья – умышленное усложнение авторами писаний о себе. Уильям Блейк сказал: “То, что может быть понято дураком, меня не интересует”.
Все это надо принять во внимание, если я когда-нибудь буду писать книгу о самой себе. Знаю твердо: не обладая старым чувством “женской стыдливости”, я, однако, не в силах буду открыть о себе все. Если бы я жила и писала пятьдесят лет тому назад, то в этом был бы смысл. Сейчас смысла в этом я не вижу: бацилла открыта, что же ее заново открывать? Великие наши освободители (и в первую очередь – Д.Г. Лоуренс) потрудились на этом поприще. А кроме того, я всегда считала и считаю скромность (не стыдливость!) некоторой добродетелью наряду со смелостью и правдивостью. И еще я знаю, что к тому времени, когда я решу писать о себе, всякая борьба с самой собой должна быть окончена, и таким образом мне не надо будет ни лгать, ни притворяться лучше или хуже, чем я есть на самом деле. Что касается усложненной (умышленно) техники письма, то пускай меня понимают и дураки. Я, может быть, не очень к ней способна.
Мне придется – если я буду когда-нибудь писать о себе – сказать, что я никогда не страдала от того, что родилась женщиной. Я как-то компенсировала этот “недостаток”, который недостатком никогда не ощущала, ни когда зарабатывала хлеб насущный, ни когда строила (или разрушала) свою жизнь с мужчиной, ни когда сходилась в дружбе с женщинами и мужчинами. Ни когда писала. Я даже не всегда помнила, что я – женщина, а вместе с тем женственность была моим украшением, это я знаю. Может быть, одним из немногих моих украшений. Вместе с тем у меня было очень многое, что есть у мужчин, – но я не культивировала этого, может быть, подсознательно боясь утери женственности. Была выносливость физическая и эмоциональная, была профессия, денежная независимость, был успех, инициатива и свобода в любви и дружбе, умение выбирать. Но было также и подчинение мужчине – с радостью. Особенно же, когда я видела помощь мне со стороны мужчины, что бывало нередко. Я любила это подчинение, оно давало мне счастье. И было: ожидание совета от мужчины и благодарность за помощь, поддержку и совет.
И я скажу тоже о том, что любила и люблю человеческое тело, гладкость и крепость плеч и колен, запах человека, кожу человека, его дыхание и все шумы внутри него.
1947
ЯНВАРЬ
Когда я была в Швеции в ноябре – декабре прошлого года, фру Асплунд пригласила меня при ехать к ней летом гостить на остров в шхеры, в шести часах от Стокгольма, где нет ни дорог, ни электричества, ни телефонов и где у нее дом, в котором она и Грета Герелль проводят лето. Фру Асплунд 62 года, она высокая, прямая, ни на каком языке, кроме шведского, не говорит (мы с ней объясняемся либо через Грету, либо на плохом немецком). Она когда-то преподавала шведскую гимнастику, была чемпионом парусного спорта, фехтует. Довольно замечательная женщина. Я решила, что поеду в июне на месяц. Но как могу я ее отблагодарить?
У нее все есть, решительно все, а денег у меня мало. Духов она не любит, так что Герлен ей ни к чему. И вот я решила – вместо подарка – научиться шведскому языку. По крайней мере это-то уж наверное доставит ей удовольствие и облегчит нам общение друг с другом.
Вспомнила, что Лорис-Меликов был царским консулом в Норвегии. Написала ему. Теперь он приезжает два раза в неделю, мы пьем чай и закусываем (он страшно похудел за эти два-три года), и я ему всучаю бутерброд, когда он уходит. Он – осколок прошлого (таким был Б.Э. Нольде, тоже царский дипломат и тоже с большим очарованием ума и обхождения). На Лорисе костюм, которому по крайней мере двадцать лет. Я спросила Н.В.М., нет ли у него старых вещей (они более или менее одного роста). Он принес мне пиджачную пару, совсем хорошую, только молью траченную. Лорис очень обрадовался и смутился, и пока я увязывала пакет, что-то читал мне на память из Шиллера о благодарности.
Теперь твержу шведские вокабулы.
ЯНВАРЬ
1946 год у меня был счастливым годом: я опять начала работать. Потом были две поездки: одна на юг, к Злобину, другая в Швецию. И я написала книгу о Блоке.
ФЕВРАЛЬ
Бертран Рассел говорит:
1. Христианская религия умерла, и о ней сейчас пишут как о религии инков. Лоуренс хотел возродить религию инков, потому что умерло христианство.
2. XIX век был построен на ложных предпосылках.
3. Люди променяли стоиков (Марка Аврелия) на апостола Павла. Променяли волю и мысль на сознание греха и надежду на его прощение.
ФЕВРАЛЬ
Освобождение? От чего именно?
От интеллектуальной анархии.
От оценок, подверженных капризам настроения.
От дуализма (все синтезировано).
От чувства вины (сполна уплачено).
От беспричинной тревоги.
От страха чужого мнения.
От всяческой нервности и телесных беспорядков. От педантизма молодости.
От бесформенного переполнения души противоречивыми эмоциями.
От страха смерти.
От соблазнов эскапизма.
От притворства, которое – очень редко – было почему-то нужно, но сейчас окончательно выброшено вон за ненадобностью.
И когда настал этот “покой” и когда “вопросы пришли к ответам”, пришла мысль о том, что я еще способна бунтовать; пришло предчувствие, что так это не кончится (под парижской крышей). И предвкушение каких-то туманных событий. “Энергия – мое вечное упоение”.
ИЮНЬ. ХЕММАРЁ
Небольшое недоразумение.
Когда я приехала к фру Асплунд на Хеммарё, то оказалось, что Лорис научил меня не шведскому языку, а норвежскому. Так что говорить я с ней не могу. Но могу читать Ибсена.
ИЮНЬ. ХЕММАРЁ
Фру Асплунд и Грета по утрам, до кофе, едва встав с постели, идут в купальню и там плавают. Днем на моторной лодке они летают за почтой и провизией на соседний остров. Вечером на паруснике фру Асплунд выходит в море и часа два носится по шхерам одна. Иногда Грета берет лодку и весла и переезжает на какой-нибудь необитаемый островок и там пишет облака. Вся жизнь здесь – на воде. А места называются Руслаген, и отсюда – как говорят – произошел Рюрик и, может быть, даже слово “Русь”.
Я не купаюсь и не катаюсь на лодках. Я боюсь воды. И с годами эта боязнь во мне все сильней. Стараюсь вблизи даже не смотреть на воду: тоскливо и страшно.
В последние годы я все явственнее чувствовала, что от водобоязни мне следует отделаться, что это, в сущности, ведь даже не мой страх, а чужой, мне навязанный, что в старости я буду бессильна против маний, которые приведут за собой различные другие фобии. Что эта страшная слабость лишает меня не только огромного числа удовольствий, но, что важнее, той внутренней гармонии, которая есть в основе цель всякой жизни. Развязаться с “пунктиками” необходимо до пятидесяти лет, так как потом эти чудовища – страхи, сомнения, миражи, предрассудки – делаются навязчивыми идеями, слабостями, от которых нет спасения, от которых личность начинает осыпаться, как штукатурка старой стены, а потом и сама стена начинает рушиться, и это есть уродливое, противное и стыдное зрелище. Фру Асплунд сказала мне однажды утром:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.