Текст книги "Курсив мой"
Автор книги: Нина Берберова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 47 страниц)
Год назад я перечитала “Дон Кихота” и нашла там место, которое напомнило мне один абзац в “Мертвых душах”. Оба автора заглядывают куда-то в ту область, о которой Шопенгауэр однажды сказал, что она всегда близко от нас, но ее нельзя определить словами.
НОЯБРЬ
Перечитала “Дьявола” Л. Толстого.
Как мы теперь это понимаем, он был безусловно одержим сексуальной манией. Музыка – пол, толстые бабьи ноги – пол, красивое платье – опять пол, Венера Милосская – пол.
После его смерти жизнь сама начала подсказывать выходы из его “безвыходных” положений.
Герой “Дьявола” – человек, умеющий бешено желать, месяца не может прожить без женщины. Такой человек должен был жениться на страстной женщине – “веселой и твердой”, а он женился на бледной немочи. Если бы у героя была “веселая и твердая” жена, он бы равнодушно смотрел на ноги Степаниды (и не было бы рассказа). Здесь сыграл роль толстовский дуализм: Степанида – “для тела”, бледная немочь – “для души”. Сколько красок в чувстве к Степаниде и какое отсутствие их в “любви” к жене!
Толстой, видимо, не понимал, что брак Иртеньева и брак Стивы Облонского – вообще не брак, ибо женщина в нем не участвует. Это скорее можно назвать искусственным оплодотворением женщины, чем браком.
НОЯБРЬ
Не могу читать – могу только перечитывать. Перечитала “Войну и мир”. Мне всегда казалось, и теперь я в этом уверена: эта книга не имеет равных себе в отношении величия осуществленной задачи.
Вот несколько замечаний о ней:
1. Человечество на протяжении романа сравнивается с 1) муравьями, 2) пчелами и 3) баранами. Может быть, это недосмотр? Или результат подсознательного презрения Толстого к человечеству?
2. “Солдаты шли с запада на восток, чтобы убивать друг друга”. Что это значит?
3. Цели всякой войны: идти вперед, удержать территорию, уничтожить врага. Из этих целей первая была Наполеоном достигнута.
4. Когда Наташа пляшет у дядюшки, я опять проверила себя: любовница дядюшки не может любоваться ею, я этому не верю. Тут должен быть момент “классового сознания”.
ДЕКАБРЬ
Вспомнились некоторые даты:
1926 год, 12 декабря: юбилей Бориса Зайцева в зале около авеню Рапп: двадцать пять лет литературной деятельности. Народу было много. Обедали, а потом танцевали. Я, между прочим, сидела рядом с Н. Оцупом, а по другую сторону от него сидела Г.Н. Кузнецова, и нам было весело. В речи Бунин превознес Бориса, и Борис ответил, что многим Бунину обязан. Оба прослезились, обнимались и целовались.
1927 год, 5 февраля. Первое заседание “Зеленой лампы”, литературных собраний, которые создали Мережковские. На этих собраниях она появлялась с изумрудом, висевшим на лбу, между бровей, на цепочке, а он говорил что-нибудь вроде:
– Нам надо наконец решить, с кем мы: с Христом или с Адамовичем?
или:
– От Толстого до Фельзена…
или:
– Как бы Достоевский ответил Злобину? Мы можем только догадываться.
1927 год, 3 июня. У Зайцевых П.П. Муратов читал свою новую пьесу “Мавритания”.
1928 год, 13 января. В день ежегодного благотворительного бала русской прессы был представлен фарс Тэффи, нарочно для этого ею написанный. Каждый год в день “старого нового года” в отеле “Лютеция” бывал бал, на котором собирали деньги для неимущих писателей, поэтов и журналистов. Бал бывал нарядный, многолюдный, и деньги собирались порядочные, так что неимущему иногда перепадало по 250–400 франков, в зависимости от его заслуг перед русской литературой. Собирал деньги и устраивал бал дамский комитет, а распределяла деньги комиссия, назначенная Союзом писателей.
Каждый год надо было придумывать что-нибудь особенное, чтобы привлечь богатых людей (щедрых и добрых евреев главным образом – русские эмигранты не интересовались русской литературой, они либо были слишком бедны, либо те, что имели средства, презирали всех этих Белых и Черных, Горьких и Сладких и говорили, что “воспитаны на Пушкине”). В 1928 году Тэффи написала смешной фарс в стихах, где какого-то царского отпрыска крадут, затем подменяют, девочка оказывается мальчиком, брат и сестра – вовсе не брат и сестра и так далее. Ладинский и я играли этих подмененных и украденных отпрысков (которых все путали), и в конце концов его и меня вносили на руках на сцену (он был громадного роста, и его как-то складывали пополам).
Кажется, в следующем году кто-то придумал достать для бала изящный легкий шарабан и чтобы писатели впрягались в него и возили богатых меценатов по залу. Я помню, как я в паре с М.А. Осоргиным (я – в вечернем платье, он – в смокинге) встали в оглобли и помчались по залу, а в шарабане сидел московский присяжный поверенный М. Гольдштейн (позже покончивший с собой), но не один: он посадил с собой рядом Рафаэля с его маленьким аккордеоном. Рафаэль был толстый румын, имевший свой оркестр и игравший в одном из русских ресторанов. Рафаэль сидел и играл на аккордеоне, рядом с Гольдштейном, который от смеха буквально выпадал из шарабана. Когда мы примчали его на место, к его столику, где стояло шампанское и сидели какие-то дамы, он слез, вынул бумажник и подал мне сто франков с поклоном. Это тогда было очень много. Осоргин сказал: “А за музыку?” И он дал еще сто. Мы поспешили куда-то в распорядительскую. Куда пошли эти деньги? Может быть, Крачковскому? Или Б. Лазаревскому, когда-то популярному автору романа “Душа женщины”? Или Ф. Благову, бывшему редактору-издателю “Русского слова”? Или безработному журналисту Бурышкину, бывшему московскому миллионеру?
А в 1933 году на балу прессы был поставлен один акт “Женитьбы”. Я играла Агафью Тихоновну, а Подколесина – художник Верещагин (племянник известного), который относился очень серьезно к этому спектаклю, и готовился к нему, и старательно гримировался: он в душе был актер. Мне взяли напрокат золотистый парик с локонами и стильное платье. Это был первый и последний раз в жизни, что я играла на сцене.
1929 год, 17 апреля. Вечер Бунина у Цетлиных. Это было сделано, конечно, с благотворительной целью.
1930 год, 4 апреля. Юбилей Ходасевича – двадцать пять лет литературной деятельности. Он был отпразднован в ресторане, наискосок от знаменитого кафе “Клозери де Лила”. Было человек сорок, и весь обед носил довольно неофициальный характер. Самое трудное было объединить “левый” сектор эмигрантской печати с “правым”, то есть “Современные записки” и “Последние новости” с “Возрождением”, в котором Ходасевич работал. Кое-как я достигла какого-то равновесия. Не понимаю, каким образом удалось мне все это устроить, цель юбилея была, конечно, “поднять престиж” Ходасевича – и это мне, в общем, удалось. Помню, проф. Н.К. Кульман (представитель “правого” сектора) в витиеватой речи объявил, что лучшее создание юбиляра – Пигмалиона – это его Галатея. Галатея же сидела ни жива ни мертва от волнения, чтобы все было если и не так, как на юбилее Зайцева, то по крайней мере как у людей.
1931 год, 10 марта. Мой единственный “писательский обед”. Группа была довольно тесная, дружеская, ее составляли: Зайцев, Муратов, Ходасевич, Осоргин, Алданов, Цетлин. Меня пригласили в группу, но после обеда 10 марта группа распалась: между Ходасевичем и Осоргиным произошло что-то вроде разрыва на почве отношения к событиям в России. Осоргин возобновлял свой советский паспорт ежегодно, получал гонорары из Москвы за перевод “Принцессы Турандот”, повторял на всех углах свою казуистику о том, что он не эмигрант, хотя и пишет в эмигрантской печати, и т. д. С другой стороны, Алданов и Цетлин считали, что Муратов стал реакционером, перешел в антидемократический лагерь, особенно после его статьи “Бабушки и дедушки русской революции”, где он объявил хищными зверями “лучших людей” русского радикализма, как, например, Ек. Брешко-Брешковскую.
И писательские обеды прекратились сами собой.
Осенью 1937 года Н.В.М. сломал себе ногу в колене. Когда он получил страховку, мы купили Лонгшен – в мае 1938 года. Весной 1939 года, когда все работы по перестройке дома были кончены, мы оставили парижскую квартиру и переехали в деревню. Это было за пять месяцев до войны.
ДЕКАБРЬ
Достоевский говорит (в “Записках из подполья”), что цивилизация не приносит ничего нового, она только все усложняет. Цивилизация есть усложнение жизни, из одноэтажной жизнь делается многоэтажной. Потом начинают на этом здании нарастать всякие башенки и балкончики, потом флигельки обрастают мезонинчиками. И эта ложная готика-рококо вдруг делается помехой жизни.
ДЕКАБРЬ
В реакционном государстве государство говорит личности: “Не делай того-то”. Цензура требует: “Не пиши этого”. В тоталитарном государстве тебе говорят: “Делай то-то. Пиши то-то и так-то”. В этом вся разница.
ДЕКАБРЬ
Женщины во Франции (в деревнях) рожают в присутствии мужа. Вчера у Лизетт родился ребенок в присутствии двух соседок-подруг, мужа и доктора. Мужа она держала за руку, когда были схватки. Вот картина: подставлен таз, муж и подруги заглядывают, не показалась ли головка? “Ура! Он брюнет!” – кричит одна из подруг. “Ну-ка, поддай еще! Сейчас вылезет”. На следующий день роженица рассказывала мне о своих ощущениях, как проходили плечи ребенка, как сходили воды (муж выносил ведра). Подруга сказала: “Я когда первого рожала, то как только головка вылезла, так сейчас же пришла в себя и потом уже легко было, только надо было сильно жилиться над тазом, обхватив колени вот так”. (Она показала как именно.)
ДЕКАБРЬ
Хуже всего – девственность. Что-то уродливое, внушающее брезгливость, гадливость, отвращение. Никогда никому не раскрыться – предел противоестественного.
ДЕКАБРЬ
В сложной системе лабораторного опыта химик следит, как по ретортам и колбам, по стеклянным трубочкам бежит его химическая смесь. Самое главное – чувствовать, что в тебе переливается, что ты не разделен на “верх” и “низ”, что посередине нет “китайской стены”, разрезающей тебя на две части. Вот это я любила. Это не сразу пришло ко мне, только тогда, когда я сделалась женщиной. От мозга к коленям и от колен к мозгу я стала “одно”, я стала “системой опыта”. Это были мои соки, которые бегали по моей “системе”.
ДЕКАБРЬ
Я вижу теперь, что самое страшное, что может со мной случиться, это – что я могу высохнуть. Высохнут глаза, высохнет рот, высохнет мозг. Не будет никаких соков, а я буду все еще жить и жить – может быть, сорок лет. Жить без соков – это самое страшное для человека, который знал в себе соки и любил свои соки (дорожил ими), был жив этими своими соками.
ДЕКАБРЬ
С осени 1938 года (эпоха “Мюнхена”) умерли: Е.Ю. Пети – покончил с собой (боясь, что будет война и он потеряет свои сбережения);
Шестов – от сердца;
Сомов – от сердца;
Ходасевич – от рака;
Германова – от рака;
Коровин – от сердца;
Кульман – от сердца;
Жаботинский – от сердца;
Сумский – от сердца;
Руднев – от рака.
ДЕКАБРЬ
Снился Ходасевич. Было много людей, никто его не замечал. Он был с длинными волосами, тонкий, полупрозрачный, “дух” легкий, изящный и молодой. Наконец мы остались одни. Я села очень близко, взяла его тонкую руку, легкую, как перышко, и сказала:
– Ну, скажи мне, если можешь, как тебе там?
Он сделал смешную гримасу, и я поняла по ней, что ему неплохо, поежился и ответил, затянувшись папиросой:
– Да знаешь, как тебе сказать? Иногда бывает трудновато…
ДЕКАБРЬ
Одна комната, одна кровать, одно одеяло. Кто этого не понимает, ничего не понимает в браке. А если этого опасаешься, то и брака не надо. За день жизни иногда разведет, охладит, пошатнет, надорвет что-то. Ночью опять все соединяется. Тело держит тело своим теплом (если не жаром).
Наполеон сказал: “Отведите императрице отдельную опочивальню. Я хочу сохранить свою свободу, хотя бы ночью. Если муж спит в одной комнате с женой, он ничего не может скрыть от нее”. Это совершенно верно.
ДЕКАБРЬ
Снег и солнце.
Я бежала по лесу, мне хотелось кинуться в снег, умыться им. Я бежала одна с собаками и громко смеялась.
ДЕКАБРЬ
Богатые китайцы, когда строят себе дом, то в конце сада, в дальнем углу, оставляют “ворота мира” – маленькую дверь, через которую они бегут от революций и катастроф. Этот потайной ход есть у каждого богача. Он носит при себе ключ. Он спасается через него в последний момент, унося с собой свои сокровища.
У меня нет “ворот мира”, у меня нет ключа. Всегда было желание “быть там, где все” или, во всяком случае, – где многие наши.
ДЕКАБРЬ
Сколько я себя помню, во мне в детстве было что-то трусливое, слегка дрянное, способность на мелкую подлость, на компромисс. Потом это постепенно прошло. Это не “от века”, это было еще до всякого соприкосновения с веком (Белинский сказал: “Я не сын века, я просто сукин сын)”. С годами эта потенциальная подлость стала уменьшаться. Я вполне представляю себе, что лет десяти-двенадцати я могла пожертвовать весьма многим, чтобы только спасти свою шкуру.
ДЕКАБРЬ
У каждого человека есть свои тайные, чудесные воспоминания – детства, или молодости, или даже зрелости, какие-то особенно драгоценные клочья прошлого. Какой-то летний день, берег моря, чьи-то слова, или чье-то молчание, или разговор. Мы знаем, что от этого воспоминания в реальной жизни не осталось ничего: молодые и старые его участники либо умерли, либо неузнаваемо изменились, самый дом сгорел, сад вырублен, местность трижды переменила название, может быть, на том месте разросся дремучий лес или, наоборот, – сделали новое море. Мы с этим своим воспоминанием совершенно одни на свете, с ним наедине (точно сон, когда мы тоже со сном наедине), мы с ним с глазу на глаз.
И когда мы умираем, то эти прелестные, тонкие, тайные, только в нас существующие видения тоже умирают. Их никто никогда не восстановит. Каждый человек есть сосуд, в котором живут эти мгновения. Аквариум, в котором они плавают.
ДЕКАБРЬ
Да: гусеница, кокон, бабочка. Больше всего похоже на воскресение во плоти. Только жаль, что бабочка живет так недолго и что в ней все-таки слишком много от самого обыкновенного червяка.
ДЕКАБРЬ
Ненавижу пошлость женской городской буржуазной жизни. Лучше стирать, готовить, ходить за садом. Люблю прогулки на велосипеде, беготню с собаками, вечернюю тишину деревенского дома.
ДЕКАБРЬ
Со мной живет человек крепкий духом, здоровый телом и душой, ровный, ясный, добрый. Трудолюбивый и нежный. За что ни возьмется – все спорится в руках. Ко всем расположен. Никогда не злобствует, не завидует, не клевещет. Молится каждый вечер и видит детские сны. Может починить электричество, нарисовать пейзаж и сыграть на рояле кусок из “Карнавала” Шумана.
ДЕКАБРЬ
У меня есть одно воспоминание. Я в нем как бы перекликаюсь сама с собой, шестнадцатилетней.
Это воспоминание о прогулке в Павловск, в счастливый день моей жизни, весной 1918 года, после окончания гимназии. Нас было девять-десять девочек и два учителя. Сердце было так полно чувством жизни, что, когда я ехала обратно в поезде, в майский вечер, вместе со всеми, мысли мои летели вперед, я думала, что когда-нибудь вспомню этот день, вспомню себя в нем и это воспоминание если и не спасет меня от чего-то страшного, то, может быть, оградит. Я тогда думала о теперь. Я себе подготовляла как бы будущее воспоминание. И вот я теперь лечу назад, навстречу этой весне, и обволакиваюсь душой в это воспоминание, и вижу, что оно стоит на страже, что ли, всей моей жизни. Это был день, когда мы поехали на пикник в Павловск.
ДЕКАБРЬ
Три моих первых года за границей – какое-то переходное время к настоящей жизни последующих лет. Эти три года – от июня 1922 года до апреля 1925 года – связаны с жизнью у Горького, с памятью о нем, с его семьей, отчасти – переездами из одного места в другое: Берлин, Сааров, Прага, Мариенбад, Венеция, Рим, Париж, Лондон, Белфаст, Сорренто. Литературный Берлин, кафе на Ноллендорфплатц, Цветаева – сначала в Берлине, потом в Праге. Муратов, первые парижские знакомства. Как много было встреч! С 1925 года началось наше парижское существование.
В 1926 году мы сняли квартиру. Это были годы расцвета парижской литературной жизни. Сама я в этом году начала писать прозу. Было три газеты, был наш журнал “Новый дом”, салоны Цетлиных и Винаверов, дом Мережковских, “Зеленая лампа”, Союз поэтов (где я много раз выступала). В 1930 году словно какое-то несчастье обрушилось на всех нас, это было, вероятно, следствием мирового экономического кризиса, всеобщее обеднение, оскудение книжного рынка, постарение старых и упадок молодых. Начали много пить, мрачнеть, болеть. И в СССР началось плановое уничтожение двух поколений.
ДЕКАБРЬ
В 1918–1920 годах, когда случилось то, что случилось, я говорила себе: это меня не касается, это касается аристократов, буржуев, контрреволюционеров, банкиров и губернаторов. А мне шестнадцать лет, и я – никто. В 1940 году опять “стряслось”, и я опять за старое: “Это меня не касается, это касается Европы. А я что? Я – русский эмигрант. Полуазиат, что ли? Вообще – ничтожество”.
– Это тебе даром не пройдет! – сказала я сама себе в зеркало.
ДЕКАБРЬ
Европейские художники удивительно высокомерны. Они не снисходят до отчаяния. Они самоуверенны: англичанин – потому что есть великая империя; немец – потому что есть Гитлер; француз – потому что буржуазный склад его мысли идеально совпадает с буржуазным укладом его государства. У нас мучились сознанием, что есть безграмотные, есть вшивые. И до сих пор жива отрыжка этих графско-княжеских мучений.
ДЕКАБРЬ
Я люблю трудную жизнь. Пришло, несомненно, в юности из Ницше. Засело. На всю жизнь. Это значит, что я люблю задачи, которые нужно разрешать, и препятствия, которые нужно брать, и всю вообще “спортивную” сложность судьбы человеческой.
ДЕКАБРЬ
“Добытое рассуждением всегда остается с нами. Продуманная идея нас никогда не покидает, каково бы ни было душевное настроение, между тем как идея только почувствованная – неустойчива и изменчива: зависит от силы, с какой бьется наше сердце. А сверх того, сердца не даются по выбору: какое в себе нашел, с тем и приходится мириться. Разум же свой мы сами постоянно создаем”.
(П. Чаадаев. Филос. письмо III)
ДЕКАБРЬ
“Честь дороже жизни”.
Никогда не понимала, что это значит. Как может быть что-нибудь дороже жизни? Если нет жизни, то ничего нет. Все равно как если бы дырка была дороже бублика. Если нет жизни, то нет и чести. Нет бублика – нет и дырки. Сравнивать жизнь с чем-нибудь – все равно что множить яблоки на груши.
И вдруг у Шопенгауэра нашла мысль о том, что честь – условная вещь, существующая только во мнении посторонних людей о нас (и в разные времена – разная), но не в нас самих: “Честь есть мнение других о нашем достоинстве (объективно). Честь есть наш страх перед этим мнением (субъективно)”.
1941
ФЕВРАЛЬ
Когда настают такие времена – голодные и холодные, – то спички понемногу перестают зажигаться. Это я заметила еще в 1920 году. Первый признак большой беды.
ФЕВРАЛЬ
Куда девались все глиняные горшки, которые сейчас так нужны? Их больше нет. Старуха-соседка, помнящая нашествие немцев в 1870 году, подарила мне горшок. Я ставлю в нем хлебы. Уверяет меня, что горшок – дедовский. А дед ее в Россию ходил, в 1812 году, с Наполеоном. Может быть, горшок – русский? Н.В.М. рассмотрел его и заявил, что горшок, несомненно, владимирский (значит – его земляк!).
ФЕВРАЛЬ
Леонид Андреев за несколько недель до смерти (1918 год) слушал у себя в Финляндии налеты вражеских самолетов и мечтал об отъезде в Америку. Мне начинает казаться, что перерыва не было – между его ночами и моими.
МАРТ
Недавно читала на литературном вечере, на улице Лурмель, в помещении столовой матери Марии, “Воскрешение Моцарта”. Было человек сто, полный зал. Многие плакали. Были: Зайцев, Вейдле, Присманова, Ладинский…
МАРТ
Итак, самые важные вещи на свете суть: каша в горшке, хлеб в печи, шерсть и сало.
АПРЕЛЬ
Всю жизнь любила победителей больше побежденных и сильных более слабых. Теперь не люблю ни тех, ни других.
АПРЕЛЬ
Меня больше волнует, что Бабель сидит в тюрьме, чем что потоплен крейсер со всем экипажем.
АПРЕЛЬ
Год тому назад мы стояли перед событиями: падение Голландии и Бельгии, падение Парижа, вступление Италии в войну. Сейчас мы опять стоим перед громадными событиями, может быть, еще большими, которые, вероятно, начнутся в мае. А пока что каждый вечер над нами летят десятки самолетов – в Англию. И Лондон зажжен со всех сторон.
АПРЕЛЬ
В Нахичевани, на Рождестве 1919 года (или в январе 1920 года), у нас стоял во дворе броневой дивизион, и мы каждый вечер поднимались на чердак и смотрели оттуда, как за городом, в степи, красные шли развернутой атакой на Батайск, падали и теряли коней и людей. Из Батайска белые стреляли по ним. Потом красные возвращались (к нам во двор), нескольких не хватало. А теперь каждый вечер сотни самолетов летят над нами на Англию, громить города и мирное население. И я не могу уснуть. И все думаю: это кончится только с моей жизнью.
МАЙ
Чужая любовь ко мне, мною не разделяемая, делает меня злой: мне кажется, что кто-то накладывает на меня руку, и мне хочется ударить эту руку. Мгновение ненависти. Сдерживаюсь. Эта чужая непрошеная ласка может вызвать во мне ужасную злобу.
Считаю это с моей стороны мерзостью. Отделаться же от этого не могу.
ИЮНЬ
Мосье Дюплан (80 лет, изобрел искусственный шелк, миллионер) рассказал о себе: он остался в своем замке, все его слуги разбежались (июнь 1940 года). Дюплан жил неделю совершенно один, читал вечерами Толстого, то место в “Войне и мире”, где старый Болконский ждал французов. И вот однажды он видит: по аллее (еще дедовской) идут немцы, небольшой отряд. Он встал на пороге, руки в карманах, а в ноги положил только что им зарезанного барана. “Пожалуйте. Будем ужинать”.
ИЮНЬ. 22-ГО. ВОСКРЕСЕНЬЕ
Утреннее радио.
Немцы вошли в Россию.
ИЮНЬ
Атилла сказал: “Я – топор мира”.
ИЮНЬ
Г. и его жена живут рядом (дочь путается с немецкими солдатами). За нашим забором, на их земле, растет молодое дерево – мирабель. Оно целиком наклонено над нашей землей, и теперь его плоды (фунтов сто на взгляд) падают к нам – спелые и сладкие. К ним не падает ничего. Я встретила его жену и сказала ей, чтобы она пришла, когда хочет, и собрала бы плоды. Мы собираем ежедневно, и так как варенье варить невозможно из-за отсутствия сахара, то я делаю компоты на зиму. Но жена Г. не пришла, а утром, когда я встала и вышла в сад, я увидела, что Г. срубил это чудное деревцо и оно, со всеми своими фруктами, лежит у него, за нашим забором, на земле, растерзанное и мертвое. “Назло”, – сказала Мари-Луиза. Они не обобрали плоды, и это тоже было сделано “назло”. Так и лежало это дерево, пока птицы не съели всю мирабель и ветки не высохли. Мы каждый день подолгу стояли и смотрели на ссохшиеся листья, на сломанный тонкий и сильный ствол и, сколько ни думали, ничего не могли придумать, кроме того, что этот человек, Г., одержим какой-то дикой звериной злобой ко мне и к Н.В.М.
ИЮНЬ. 24-ГО
В день 22 июня в Париже немцами были арестованы русские эмигранты, около ста пятидесяти человек. Главным образом “видные”, но есть и “невидные”. Они арестованы “как русские”: “правые” и “левые”; среди них – Фондаминский, адвокат Филоненко, Зеелер и др. Прис. поверенный Н. рыдал и говорил, что никогда ничего не имел против немцев и что:
– Майн фатер из ин Берлин беграбен[76]76
Мой отец похоронен в Берлине (искаж. нем.).
[Закрыть].
ИЮНЬ. 25-ГО
Выглядит так, что арестовали главным образом масонов – членов Гранд Лож (правых) и членов Гранд Ориан (левых).
ИЮНЬ
28 июня в 8 часов утра я пришла на кладбище к могиле Ходасевича. Земля уже была раскопана, и яма закрыта досками. Шесть рабочих пришли с веревками, подняли доски и стали тянуть гроб. Гроб (дубовый) за три года потемнел, был легок. По углам было немного плесени. Служащий бюро сказал мне: тут сухая почва, да и покойник, видно, не разложился, а ссохся, как мумия, так как, верно, был худ. Гроб повезли на тележке к новому, постоянному месту. Опять веревки, яма, доски. Опустили легко и тихо. Стали засыпать.
И я пошла к Зайцевым, которые живут за углом.
ИЮНЬ
22 июня 1812 года в своей главной квартире в Вильковишках Наполеон объявил войну России.
23 июня Бонапарт ночью увидел перед собой Неман. (Из “Замогильных записок” Шатобриана, том III.)
ИЮЛЬ
Львов, Рига, Кишинев, Минск, Смоленск.
АВГУСТ
Бетховен часто связывается у меня с ритмом идущего поезда. Первая часть Патетической сонаты – с поездом, который раздавил Анну Каренину. В кинохронике видела войну на русском фронте, и там шли немецкие танки (сотни) по болотам, дорогам, по спелой ржи, по молодому лесу, вброд по рекам – и все это под Девятую симфонию.
АВГУСТ
Новгород. Война идет “кольцами”. Окружается город, изничтожается армия, берется город. Режут большими кусками. Война “кольцевая”.
АВГУСТ
Были в комендатуре у немцев, в Рамбуйе. Были вызваны русские зарегистрироваться. Немцы хотели узнать, все ли “белые”, нет ли “красных”, которых следует посадить в лагерь? Пришло человек пятнадцать. Высокий старик, похожий на кн. С.М. Волконского, скрипач из русской консерватории, две аристократки в огромных старинных шляпах, бледный, одутловатый человек с курносым мальчиком и еще личности – все скверно одетые, очень замученные нуждой и страхом, с большими черными руками.
Немец допросил. Оказались все “белые”, то есть эмигранты, живущие по “нансеновским” паспортам. Немец удивился. Я начала объяснять, что значит “нансеновский” паспорт и что мы никому не нужны и весь их вызов ни к чему. Немец не понимал, как можно по документам советского отличить от несоветского. Я делала ошибки и очень спешила. Все хотелось сказать: посмотрите на этих совершенно вам не нужных людей, отпустите их, ведь они же двадцать лет…
…двадцать лет страдали, искали работы самой тяжелой, – говорила я ночью, во сне, этому самому немецкому офицеру, – отовсюду их гнали, не давали права работать… – Мы стояли с ним в солнечном луче у окна, в комнате комендатуры.
– Двадцать лет они жили в чужих людях, а ведь когда-то были такими же, как вы, – здоровыми, молодыми. Дети их тоже запуганные и тихие. Жены их замучены заботами и работой. О, какие они все смирные! Они платят налоги и ходят в церковь. Преступность среди них ничтожна. Паспорта у них “нансеновские”, а лица такие грустные… Пожалейте их! Это же русские эмигранты…
И я проснулась, плача.
АВГУСТ
Еще о “Войне и мире”.
Фамусовская Москва, с Ростовым-Фамусовым, и Тугоуховские, и Репетиловы – все налицо. Толстой как бы благословил то, что Грибоедов бичевал.
АВГУСТ
Перечитывая письма Достоевского: письма 1877 года и “Дневник писателя” – параллельные места. Я поняла как бы наново движение поколений, то, что верящие в прогресс люди считают прямой восходящей линией, а мне представляется более похожим на очень медленное и очень неровное (со вздрогами) качание маятника.
Письмо Ковнера Достоевскому и письмо Достоевского Ковнеру – это столкновение двух разных эпох. Достоевский внимательно слушает, что говорит ему этот новый человек, немножко циник, немножко атеист, немножко аферист, немножко интернационалист. Достоевский пожимает плечами, изумляется, прислушивается. Чувствуется, что Ковнер ему чужой. Затем – проходит мимо, забывает его. А между тем Ковнер – явление громадное. Это – новый человек, с новыми взглядами решительно на все: на бессмертие, на деньги, на любовь.
Ковнеры появились в последней четверти прошлого века, и мое поколение еще застало их. В них еще был остаток вульгарного идеализма. Но для Ковнеров были бы совершенно непонятны и чужды сегодняшние люди, пореволюционные, и все мышление нашего времени, где Ковнеры кажутся сентиментальными.
Пушкин сошел бы с ума, если бы знал нас. Нет, Пушкин сошел бы с ума, прочитав у Достоевского о ночном горшке (в “Вечном муже”); Достоевский сошел бы с ума от Чехова, а Чехов – от нас. Все вместе они зажали бы нос и закрыли бы глаза от нашего “безобразия”.
АВГУСТ
Двадцать лет со дня смерти Блока. Кто еще помнит этот день? Я думаю о нем каждый год в этот день, думаю о нем много. Хотелось бы написать о нем книгу.
СЕНТЯБРЬ
Как я и думала, ребенок Л.Д.Б., умерший в 1911 году и которого и сама Л.Д.Б., и Блок так оплакивали, был не от Блока. Вера Зайцева передала мне свой разговор с Блоком в Москве, уже после революции. Они шли по улице, у Веры только что расстреляли сына. Она говорила с Блоком о нем.
– А у вас, А.А., никогда не было детей?
– Никогда, – ответил Блок.
СЕНТЯБРЬ
Взят Шлиссельбург. 20-го взят Киев.
ОКТЯБРЬ
Взят Киев. Взята Одесса. Взяты Тверь и Калуга. Таганрог. (А я читаю “Нашествие Наполеона на Россию” Тарле.)
НОЯБРЬ
В эту жизнь, трудную, безуханную, тоскливую, голодную, вдруг ворвался какой-то странный, необъяснимый луч и все преобразил: испанская девочка (8 лет), нищая, которой я дала ленту, дочь дровосека, по имени Рамона. Поговорить с ней не могла, говорит только по-испански. Но как она взглянула на меня, как улыбнулась мне! Это был толчок мне в душу – детское лицо, грустное и прекрасное. И все во мне засверкало и заискрилось. Среди нашей смерти – вдруг красота.
Отец ее, видимо, “красный испанец”, интернирован во Франции. Теперь рубит дрова в лесу, рядом с нами. У него больная жена и пять детей. Старший сын пропал год назад без вести. Живут всей семьей в шалаше.
НОЯБРЬ
13-го были в одно и то же время зажжены со всех концов и обстреляны Кронштадт и Севастополь.
Миллион немцев прошелся по России – до Тихвина, Малоярославца, Тулы, Керчи.
НОЯБРЬ
Знаменитый путешественник Свен Гедин написал статью против России и Сталина. Сообщает, что настоящая фамилия Сталина Иван Иванович Виссарионович.
ДЕКАБРЬ
Война США с Японией. Перл-Харбор и потопление судов. Очень странно, но я чувствую иногда как бы запах крови в воздухе. От этого запаха мне делается нехорошо. И кажется, что кругом ужасное количество мертвых тел. Некоторых почти уже закрыла земля, других заметает снег, третьих – песок пустыни, за четвертыми в глубине морской гоняются рыбы.
ДЕКАБРЬ
Японцами взят Гонконг.
ДЕКАБРЬ
7 декабря в 9 часов утра умер Мережковский. В последнее время он был очень худ, очень стар. Он бегал маленькими шажками по улице Пасси под руку с З.Н.Г. Когда я пришла к ним три недели тому назад, он был безразличен ко всему (и ко мне). Злобин кутал ему ноги в плед. Ему все было холодно.
На З.Н. в церкви на отпевании было страшно смотреть: белая, мертвая, с подгибающимися ногами. Рядом с ней стоял Злобин, широкий, сильный. Он поддерживал ее.
На отпевании было довольно много народу. Весть о его смерти распространилась быстро, хоть газеты русской нет. Оля прислала мне телеграмму. Были: Маклаков, Тесленко, Зайцевы, Любимов, Ставров, Ладинский, проф. Михайлов, Кнорринг, Карташев, Лифарь, Мамченко, свящ. Булгаков, всего человек восемьдесят. Служил Евлогий, четыре попа и два дьякона. З.Н. стояла передо мной. Гроб показался мне совсем маленьким.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.