Текст книги "Мутные слезы тафгаев"
Автор книги: Петр Альшевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
Разводите пары, выкатывайтесь на передовую, срывайте покровы, в день святого Валентина по тропе, гусиным шагом продвигалось двое нервных. Заморенных. Влюбленных.
Продвигались в дымке черных настроений и предчувствий, повторяя отговорки в оправдание отсутствий на вчерашнем построенье, где в полнейшем нетерпенья раздавали номера и писали на ладонях отличительные знаки.
Ты и я.
Я и Шива.
Он и банщик Рапистан – не в порядке.
Каждый любит, но не помнит. То идет, то тихо вздрогнет и увидит свою спину. На губах застыли губы, чуть замерзли, не смертельно – не тонуть, а приподняться, в этом поздно сомневаться, в кишлаках, столицах, преисподней – если ветер с ними в доле, то тогда в своем покрое они сплюнут и продолжат.
Страхи станут бодрее, поклонение идолам приостановится, покорность изойдет.
Обмани мою свободу. Я согласен поддержать твою редкую породу, что умеет быть со мной. Оттолкни меня рукой, но ее не убирай – я успею поцелуем зацепить хотя бы край от простреленной надежды видеть солнце при луне. Я научен спать во тьме.
Постарайся разучить.
Осесть на вторую неделю, не выпускать на улицу в железной шапке, палец сбивает лишнее с головы восьмой сигареты.
За час… за который наши портреты могли бы повесить вместе на тихой аллее – я начинаю вращаться, пожалуй, немного быстрее, чем если бы ты поспешила к тобой же намеченной точке. Я понимаю, цветочки мой сплин по сравнению с вечным, но я, обрекая себя уныло побыть человечным, плаваю в данных минутах без торможение стука – частого после всего. Зная, как близко здесь дно, ты, может, взгляделась в часы.
Зачем ты есть…
Это все меньше похоже на то, что я хотел. В этом, наверно, свой свет, но он хочет, чтобы я не успел спасти небольшую гориллу из взятого как-то в кредит – у самого длинного рода, у самого вредного бога и у того, кто молчит. Зачем ты есть…
Если это смешная игра, поясни как мне лучше играть – выучив несколько правил, я сумею с надрывом понять. О том, почему, насколько, к чему – ровные спешные люди залезают с ногами на трон и с чьих же приказов Ракета сменил свой парусный флот на лодку со ржавым руном.
Зачем ты есть… Я считал себя вроде не мертвым, ведя полоумную рать, но, заблудившись, я встретил тебя и тут же раздумал считать. Врагов, перепонки, победы, ожоги и волчьи хвосты. Но когда они заберут мое время, за меня рассчитаешься ты.
Не Ракета, о боже, одинокий, как пуля, вошедшая в темя, он, оседлав степного оленя, гонит себя в обход патрулей, пустивших по следу натасканных змей – он рубит концы с обоих концов.
Хэй, Ракета!
Я не от него, я от Негнущегося Пупса. По приметам спец, по делам никто опоздал в окно выплюнуть слова для обновки стен этих дважды два, предлагавших ждать новых миражей. Выгнать их взашей невозможно тут, где вовсю снуют пресные огни от упавших в ряд в честь косой любви старых миражей.
Туман напущен, причины переходят в следствия, мне самому бы проснуться, тебя я потом разбужу, слово даю – я держу что-то большое на мушке: Ракета, ты будишь меня звоном наполненной кружки, я не сумею теперь даже и звука издать.
Кто ко мне лезет в кровать? Подлые, гнусные бесы… с мечтою меня доконать, они выпрямляют мой путь, вынуждая нетрезво кивнуть и вместе хвалить нашу жизнь.
Поставить опыты? по теологии? мне только ветра не хватало. И так лежу без всякой подстраховки, смотря на замерзание реки. А тут еще послышались шаги.
Вставай, стони, дозорный, попробуй наконец узнать, кто там ломает древний перископ. Поочередно заглянув в его глазок, мы подрожим от неизбежных потрясений.
С кем пыльный вихрь? откуда этот ток? я, помню, не подписывал заказ. И почему на поле их игрок – Аттила не заявлен на игру. Печалит, жаждет мести… и ты туда же, желтый кенгуру?
Зови меня Кондратом Диколюбом.
Ты понижаешь мои шансы на ничью, тебе не нравится, что я пока стою, нетвердо, но по-прежнему в уме.
Хе-хе.
Ну, только рыпнись, я тебя прикончу.
Емелю на царство! Пусть слазит с печи – этого жаждут все. Смотрите, от солнца прямые лучи посланник принес на зубах.
Аттила таится в кустах.
Выхожу, говорю чин по чину, простите, я просто хотел украдкой взглянуть на мужчину из вечного рода Емель. Стыдясь сквозь парадную дверь видеть такое сияние.
Прощаем. Ты согласен прощенным пройти через обряд лобызания с избранным вовсе не нами?
Я посчитаю за знамя вами ниспосланный дар. Но, знаете, я ведь под газом, я не смогу перегар скрыть при касании губ.
Пожалуй, барсук, не беда. Они тоже бушуют и пьют – недаром они наш отец. Это, конечно, секрет, но скоро они под венец пойдут с моложавой русалкой, что чистую глушит, как пиво.
Какое великое диво. Я потрясен до ступней. К источнику вашего счастья я приложусь… прорезавшим космос скелетам я пригожусь: тень от весов убивает, скрежет в коленях пугает, некогда грозный «Максим» со злостью выходит в тираж – если случится тут бедам пройти по моей колее, я вместо пропахшей кровати залягу в холодной земле. Но с тем же спокойным настроем. Трудиться затраханным боем заставить меня невозможно.
Ниточки рвутся, Ракета в курсе, им необходимо помочь, Ракета понимает. С верой крокодила гуляя по испуганным гадалкам – его штурвал вращают за него. Отдельные от тела руки. Аттилы, барсука.
Он из цирковых.
Музыка тоже женщина. Задом к пюпитрам прижатая. В этих краях она пятая, или даже двадцатая. И вот, раскусив, что к чему, она, беспросветно измятая, делает в бане аборт. Если она второй сорт, ее дети не кончат посыльными – взрывайся, приемник. Длинные звуки упущены. Белесый извращенец льет серый коньяк в заблеванную песочницу. Обнажает нервы вне берега – поры открыты. Для восприятия главного.
Исторгаемые жидкости пахнут жизнью. Бультерьерные гости вдыхают цветную капусту – за упопой его души отходят дальше от аврала.
Блудливым псам недоставало патронов в отведенной им обойме. Не впускай их, Ракета.
Ты был доволен чаще, чем нам надо.
Завтрашний блеск нас не ждет. Мы, гладко оказавшись на нашей стороне, ему не очень верим.
А безработный ангел пока в сомнениях. Затылок чешет. Хорошо хоть свой. Дочешет до того, что вытечет последнее.
Получит пенсию и выпишет газету. С прогнозами погоды – храни его, моя страна. Тебе еще он почитает.
Напишет повесть. О святых девственницах и неделе анального секса.
Заманчивый сюжет шипит с границы: «нет. Я не отдамся в твои руки. Я лучше буду бомжевать и выучу удары вьюги с упрямством гниды наизусть, но под тебя я не возлягу. Ты ведь на днях уедешь в Прагу или сорвешься на рыбалку, меня оставив подыхать, как будто я твою овчарку лишил консерва из гуся».
Эксремально, стремления экстремальны, куда без этого, зарой свои смешные возраженья – ты, братка, лузер.
Я сморен звездами!
Тебе не придут хоронить. Никто, помимо злого воронья.
В гробу… там буду точно я?
Тебя сожгут в долине рельсов. И никакая кодла Парацельсов не сможет воскресить твой пепел.
Дрессированная высь, ты с Папой Римским не мирись, не обижай друзей Ракеты – засушенный, как чипс, он отвергает предложение войти в бесперспективное течение с кипеньем в нижних поясах. Лаская годы за часы, он крутит башни на усах и претендует только на себя.
Время сбивает с коня перебравших пятнистой любви: ему не грозит их конец. Он однозначно притих.
Его покусали слезы. Собственные, женские, ломаемых домов отогнанной, попятившейся юности, выпадение глаз из орбит. Мятежи в голове и желудке. А затем окончательный кризис – тихий плеск переполненной утки.
Ночь взята за ворот, ее втыкают носом в грязь земли, виновных больше невиновных – я к ним. Иду. Я к ним принадлежу. Я видел тех, кому служу.
Мы встретим их лишь залповым огнем.
Заметем следы парой лопат. Зафиксируй мое подозрение, чтобы потом без обид. Я ненадежен в терпении, я вижу, зачем ты спешишь, вручая мне долгую ночь, вложить в ее ножны гашиш.
Ах, беда, ах, сатори. Как бы все было пристойно, если бы тающий день оставил стоять в карауле лишь благородную лень. Но так не бывает у вставших после плохого кино. Мне же досадно другое – то, что тебе все равно.
Понос – признак СПИДа.
Не пугай, не выйдет.
Воистину жалкая роль щупать себя за виски, сооружая тиски из пальцев, умевших творить. Дым постучался в трубу, он не хотел уходить – наученный жить на шипах уносится стремительно: шаг, прыжок и рыбкой. В подпол.
Забиваясь в змеиную нору.
Обалдевший мон ами, ты пошире посмотри на движение вперед.
В кадык ребром ладони – перехлест. Смерть.
Кому я только не обещал взять с собой в погоню за высотой, которую я вроде бы видел, о которой я вроде бы слышал, и я им не очень врал. И когда-нибудь все они смогут понять меня – просто во мне нет места даже для самого себя. Я одевал на горло седло, скакал пока было светло, скакал когда стало темно, но только впустую жег силы.
Внимателен к тебе, вызывающ с подонками – ты хорошая девочка. Гораздо лучше, чем тот, кто говорил, что будет доход в ходьбе за границу глаз.
Я помню, у тебя дом. Вот и иди туда – его ты найдешь не без труда, но, когда ты найдешь, ты поймешь, что так, крошка, верней. А я надену на горло седло, буду скакать пока будет светло, буду скакать когда станет темно, и что бы ветер не бросал мне под ноги, я буду с собой заодно.
Смирение. Не было.
Благодать. Не снизошла.
Половой орган. Не отвалился.
Воспаленные взгляды икон, напряженные раздумия о грядущем провале – он согласился сразу, Негнущийся Пупс поспешил согласиться.
Проказу отменят, кости срастутся, герои при Шипке скулили перед победой, но это не стало причиной паденья в обнимку с кометой на им приготовленный полюс.
Борьба и беспомощность. Зверские рыки: «Прорвемся!».
Стойкость к лишениям, приносящие удачу херувимы, свое под горой я отжил. Раздающие женщин поднимаются выше – я постараюсь не оставать. Всевышний мне ни в чем не клялся спутанной бородой, пришедший от него пиковый валет мерзко кашлял за спиной, заставляя меня обернуться.
Сердце стояло и присматривалось.
Оно заинтересовалось. Неубедительно сочетаясь с остальным – с представленным набело и бредущим на поклонение волхвам.
Кухарки взбивают машинное масло, голуби спят на спине, тупой бесноватый статист купает ребенка в золе. Дворник торгует теплом, впуская в коробки слепых, и после удачного дня ставит огарок за них.
По магистрали летит породистый вуайерист, за ним ковыляет на двух скучно живущий марксист. В лаборатории маг что-то не в трезвом уме, одев защищающий плащ, чертит углем в полумгле. На рынке снуют колдуны, торчкам предлагая вкусить за несколько средних банкнот для них путеводную нить.
Дева без лишних нельзя ждет в переходе метро достойных ее обмануть и заглянуть под пальто. Снег наряжается в чернь, тихонько суставом скрипя, когда по нему, веселясь, проходит большая семья. Ветер шумит за окном, в кофейнях из-под полы дают объясненье тому, чем же закончатся сны.
Ты собирался уйти.
Взором терзая луну. Более нужного друга я никогда не найду.
Она, она… И Ракета.
Айсберги живут дольше полярников.
Из каменного дерна нарцисс пророс, родился. Открыв глаза, он взвился к ступенчатому небу. Чихал и поднимался себе не на потребу.
Заглядывая в бездну. Почти не держась на ногах.
Он встал, как Марко Поло, у берегов Японий, когда, достигнув цели, увидел днесь плутоний с метровыми клыками.
Красиво. Свет падал на тени волнистых исполинов, недоучившийся алхимик чистил канализации, мохнатые ноги, безволосая грудь.
Красиво помнить о тебе я никогда не разучусь. В моей холеной голове ты поселилась навсегда. Едва снотворная пора берет меня за воротник, я вспоминаю, как с тобой мы редко двигали в тупик. Дозором вставший у дверей.
Мне этих наших летных дней надолго хватит, чтобы жить.
Яблоко плачет соком, подогретым зрачками солнца, которое ползает боком – по кругу, с оттенком улыбки. На ухе коверного хвата болтаются рваные нитки, он снова доверчиво выпьет – все, что предложат из штаба. Без обозления рада гладь своему отражению. Как бы светилась помада с капелькой крови в составе. Дети, зачем перестали вы отличаться разбегом от опаленных долгами в погоне за съеденным хлебом – фантомами, гнусью, ответами?
Не забывать же им об удовольствии под свадебную балладу дозревших психов: обручальным сочетаньем невозможного с ушедшим издеваясь над судьбой, мы разбили наш покой, потерявший, правда, смысл, на картинки из одной – книги. Взятой в переплет позже, чем необходимо. Обходить друг друга мимо, нам, увы, уже нельзя. Так завидуйте, мы есть!
Психи. Согласна.
Слова, как волны бились о зубы, но ты на них только зевала. Во мне бушевала гроза из зигзагов, свитых тобой неопознанных знаков и нывших внутри мотыльков. Ты так накрутила узлов, что даже сама не поймешь, с чего начинается жизнь и нужен ли пастырю нож для обработки зеркал, нас отражавших спиной.
В люльку не вложишь детей, листья искавших зимой. Брошенный клич «Я с тобой!» не разъяснит, почему взятый в систему комар щиплет жужжаньем толпу, но кровь забирает у тех, кто очень ее бережет. Из-за заката встает ровной монетой рассвет – тот, кто его разбудил, вытрет тебя об штиблет и равномерно споет гимн настоящего дня.
Зачем ему корни, Земля?
Кресты на могилах расставляют руки, словно бы пытаясь куда-то не впустить. От чего-то уберечь. Ну, а мы кривенько, но складно хлопаем в ладоши. И набравшись ноши, колобком по свету катимся в обнимку, лая на планету – постоянно нашу. Порем буддам лажу.
Выждав, мы учуем. Иногда, не часто, и травы покурим, проводя к равненью с литром жгучей влаги.
Персонажи саги, объявившей травлю, точат, как умеют, кто конец, кто саблю, мы же большой горкой лишнее сгребаем.
Вряд ли мы устанем тыкать туда спичкой.
Лежа на шершавом столе. В своем ли уме? Пойдет и в чужом, лишь бы в саду послышался гром от крысиной зимы покаяния тел, чей летчик сгорел, стал ближе к земле, и вот уже он к тебе и ко мне спешит подойти, две розы даря. Смерть, это я. А это она. Мы будем вонзать в тебя наши глаза, если ты скажешь – пора. Если ты скажешь – пора. Если ты скажешь – пора.
Под надзором ртутных волн, объявлявших остановку в миллиметре от меня, я соскакивал с коня и, уйдя по пояс в ночь, обещал себе считаться с приближением прилива, разделявшего цвета.
Вентилятор… друг… я прошу, трудись, бескорыстно ввысь поднимай меня. На мне пляшут злонамеренные невесты, их на заставить слезть и ядерной войне, управление восходом… кто командный пункт запросит, чтобы реже было хуже и кого текила носит по обшарпанной орбите, знавшей только заплативших? Почему в числе простивших нет засилия влюбленных, потерявших трезвый голос в вихре крайне заземленных рапортующих измен?
Отошедшим насовсем дьявол не даст прикурить.
Халопай с овердоза скончался. Бедняга, наркотный принц, искатель Сути, в день похорон человека, бывшего близким не мне, но кому-то еще, я умножаю свое желание здесь задержаться. Оно отступало к стене, тщетно стараясь сломаться, якобы помня причину, призвавшую рвущийся палец с сцеплению с мягким курком.
Жизнь не хотела идти. Сопротивлялась ослом.
В минуты пустынь и колодцев.
Соловей пропел нам амбу. Мы внимательно смотрели на лицо, с которым трели столь правдиво он выводит. А затем мы выясняли, кто из нас тут первым сходит, испугавшись предсказанья от болтливой, жуткой пташки.
Ты стирала мне рубашки, я любил тебя повсюду – так, бежишь? И я не буду доверять его указам. Блеснет пламя и мы разом догадаемся о крахе.
А пока продолжим вирус.
Плечом к плечу не проскользнешь, проход с начала уже ссужен, и если кто-то тебе нужен, проси себя о нем забыть.
О ней тем более. Она…
Слезами не способна смыть маразм, с почетом возведенный на престол.
Вставая на дыбы, подыгрываешь им, игриво заводным с заводом-автоматом. Тем, кто его завел, плевать на спавших рядом и их позиций лоск ничто не замарает.
На марше он. Шагает. Ты созерцаешь. Утекающее время – я себе угодил не рано, но и не поздно, я с тобой исходил достаточно, чтобы прилечь и не считать день за два. Моя голова стала с подушкой одним. Кто-то мне шепчет: «Пойдем», но я не отправлюсь за ним, куда меня он ни звал. Я, вероятно, устал. А, может, сумел поумнеть – луна голосит: «Срывайся и в путь», но мне надоело хотеть. В этом всегда есть надежда… ее повторения я не хочу.
Стаптываются ботинки, досаждает правительство, ведется боевое существование, о сексе я и не думаю.
Огонь закончится дымом. Кто сомневается – пусть. Пусть вспомнит кромешную грусть, ревевшую с ним заодно – только вчера, но сейчас ее до ушей занесло новыми днями ходьбы по странно упругому гравию – день за день, отложение за отложением, что бы в тебе не родилось, оно, свое отпахавши, умрет.
Повернет вектор.
Ты приедешь ко мне? Я в соседней квартире – играю на бешеной лире заостренный, приветственный спич. Ты приедешь ко мне? Я поборол паралич – пальцев, писавших слова, сон отогнав от меня. Ты приедешь ко мне? Я задолжал свое «Я». Себе… но его я отдам… тебе. Если будешь со мной.
Я… да я… я приеду!
Уходя, разбуди. Твое имя мне не запомнить, но, чтобы я смог объяснить, зачем занесло меня жить, посмотри, замерев, свысока, на разбитые светом глаза и послушай, как я бормочу: «уже исчезаешь? Прощай…».
Очень мило. Идейно. Одену сапоги, что назывались скороходы и стану лупчевать поверхность со всей мочи. Дуб не всегда служил пеньком – он раньше был побольше. Мы тоже встретим свой топор, секущий нашу плоть.
Вчера отмечали помолвку, сегодня гуляем размолвку.
И все, как ни больно, по делу.
Тускло, дугообразно, отцовскую одышку я узнаю по первой ноте, от правды он хранил себя вдалеке, тест на то, кто я есть, я проходил без него по льдом непокрытой реке. Сорные травы терзали канавы внутри моей жатвы годов, и я понемногу дышал, следя за погоней часов, туманящих кругом расплат, в цинк заключая вчера, принявшее скопом на грудь удары литого серпа, весьма умолявшего кость спокойно его воспринять.
Одиночество умеет стоять до упора.
За ним еще не спустились свирепые сны. Оторванные головы любезностями не обмениваются, и поэтому послушаем блюз – гордился собой до судорог в самых нежных местах, был себе дрессировщик, а после обеда монах, просил себя стать дирижером, на улицу выгнать джаз-бенд, но вместо салюта в сорок карат начинка – сплошной секондхэнд. В сумке носил просветленье, в очки замурован взгляд, походкой порушенной пломбы встречал вновь прибывший отряд – из давно запрещенных земель, одетый без униформ, на знамени у них штиль, за пазухой у них шторм.
Отряд заезжает в дома с целью совсем не спасать. Они погостят у меня, и тебе с них много не взять».
7
Фонарная лампа не горит, но раскачивается, через открытое окно в комнату входит бесшумный осторожный дождь, прочитанные связки вызывают предынфарктное состояние, причиняя мне боль, рекомендующую отложить изучение и выйти пройтись по окраинам светлого города, доблесть моя, тебе страшно? Судьба жестока. Впечатления об объективной реальности построены на знаниях древних.
Спорный вопрос. В церковном подвале скученно содержатся убивавшие людей страусы – я их не видел, но мне говорили, в дополнение ко всему и излом цивилизаций, мои неприятные предчувствия связаны и с ним, меня спрашивали: «ты Мартынов?», я выключая телевизор, говорил: «центральное телевидение не уважает чувства тех, кто пусть чуть-чуть, но проснулся», три кинжала на поясе – не много ли? наступить на ногу привидению – не дико ли? с нездоровым постоянством жуя, как жвачку, какую-нибудь мысль, Мартынов минует торгующих фруктами молдаван, проходит по аллее полуночного гоп-стопа, похлопывает ладонью по бедру; не натыкаясь на дремлющую лошадь и вполсилы молясь преподобному Ефрему Перекопскому, он зрит на отдаленном пеньке знакомую фигуру.
Потушенную для суеты, тлеющую для Высшего, кровь в его голове та же самая, что и в ляжках, дыхательные упражнения, вероятно, не помогают; преодолев себя, Павел Ямцов потащил бы Мартынова за собой, но до этого годы и годы, атаки радиации и экзистенциальные перегрузки, какие бы потенции космоса в нем не наличествовали, Павлу не прорваться, не вырваться под облака на хайвэи птиц, пятачок свиньи похож на дуло шестиствольного пулемета, стреляющего в срывающихся с места медиумов – их задуваемые ветром бакенбарды лезут в глаза. На куче хвороста лежит непочатая бутылка рома. Мартынову тяжело дышать.
– Павел? – спросил Мартынов.
– Я. – сухо ответил Ямцов. – Человек-передок. Тот, кем я стал, ни во что не ставит того, кем я был. Но ему все равно. И это, и остальное – его уже нет.
– Нет и не надо. – Решив потрясти Ямцова за шею, Мартынов поострегся проводить решение в жизнь. – Да, Паша, да, человек-передок, я даже с расстояния заметил, что ты не в порядке.
– Приняв меня за сидящего меня, а не за танцующего на пеньке голубя? Немыслимо…
– Люди наблюдательней, чем ты думаешь.
– Она может, когда захочет. – Павел Ямцов гадливо просмеялся. – Когда я захочу.
– Ты уходишь не туда, где у тебя…
– Ха-ха, эта малышка называла меня противным парнем, ха, сладкая девочка, лизать – не перелизать. – Ямцов непонимающе посмотрел по сторонам. – Добрый вечер, молодой человек.
– О-ооо, – протянул Мартынов, – тут у нас, оказывается, наметились коренные расхождения с базовыми принципами психического здоровья. Поискал своего, не нашел, проведал дерганого мастера чайной церемонии Георгия Сорняка, задержался над его отверстой могилой, вспомнил, что он был обидчив, как слон – меня не вспомнил?
Павел Ямцов промолчал. Прижав ко лбу указательный палец, пихнув ботинком пивную банку, безответная любовь? Она в огорчение. Ей и живем. Приносим цветы и надеемся на крошки: каков мозг, таково и количество запрашиваемого им алкоголя. Или чего-то покрепче.
– Мартынов? – пробормотал Павел Ямцов. – Мой друг Мартынов? Он?!
– Не хотелось бы тебя разочаровывать…
– Это ты?!
– Я и говорю, что не хотелось бы тебя разочаровывать. – Мартынов добродушно помахал рукой. – Ты поразительно быстро меня раскрыл.
– Ладно, ладно, не захваливай, не переношу. Время! И к нему тема! И ее смена! С какой скоростью может плыть дельфин?
– Ну, километров семьдесят.
– Охренел, что ли. Семьдесят! – Ямцов презрительно фыркнул. – С такой скоростью он плыть не может.
– А с какой может?
– Пятьдесят пять.
– Да, – промолвил Мартынов. – Да. Большая разница.
– Разница, как разница. Не хуже других. Разбежалось, сбежалось, перепуталось, о чем это я…. А на какую глубину может погрузиться кит?
– Метров двести?
– Да ты что! – взревел Павел. – Три километра!
С Ямцовым трудно – труднее, чем прежде. Мы все идет к концу, нам всем по пути, но да не станут для нас соблазном положительные аспекты наркотического транса. Под оглушительный джэм всевозможных ангелов и шайтанов – его не слышу. О Павле не говорю.
Павел слышит.
– Слышишь? – спросил Мартынов.
– Незримое? – переспросил Ямцов. – Оно держит в ходящих руках куриное яйцо, нагревает скорлупу своим теплом – вылупилась змея. И все это для меня. На чьем половом коврике вышит Будда.
– Развязка близка.
– Приходивший к тебе ушел со мной, мной, о-ооо, мной, кое-чем меня угостил, я принял две. Синюю и желтую. – Согнув спину, Павел Ямцов поник. – Что случилось, то случилось. Принимая в соображение ожидаемую перемену чувств, я не задержусь на носу спящего аллигатора.
– Журавлем? Москитом?
– Насчет журавля ты хватил… Хотя я и вправду повержен. Из меня вышел недостойный член общества, но пусть только кто-нибудь попробует принять меня за беззащитного пьяницу! Пропущу, подхвачу и накажу. Не до упора угнездившись в отрицательном самомнении.
Прими скипидарную ванну, Павел, оставь в покое широкие массы; познав себя, ты и себе поспособствуешь и другим жизнь облегчишь, соотношение периодов приподнятого и подавленного настроения один к десяти? два к бесконечности? снимай пиджак, одевай рванину, изгоняй продолжительной медитацией засевшего в тебе барана, ты так и поступаешь. Твои собака и таракан лежат голова к голове. Засыпают под надрывное блеяние, безуспешно придававшее тебе задумчивый вид – космос за нас. Молния попадает в бензовоз. Река обгоняет «Скорую помощь».
– Сидишь? Сижу. Мышцы сердца сжимаются. – Обойдя Павла Ямцова по часовой, Мартынов, закурив табак, присел перед Павлом на корточки. – И разжимаются.
– При спокойствии тела наступает спокойствие и в нем… я чувствую, я верю. – Мельком взглянув на обручальное кольцо, Павел Ямцов изменился в лице. – Из-за ревности можно убить и чужую жену. Было бы желание. Сошлись бы звезды.
– Бедное мышление – мышление бедное.
– Я вздыхаю. – Павел вздохнул. – Ты разрешишь мне утаить, о чем. Несомненно разрешишь…
– Молчи. Пожалуйста. Как угодно. – Неспешно докурив сигарету, Мартынов встал и присел, но уже для того, чтобы размять затекшие ноги. – Тебе лучше знать, от кого ты унаследовал столько минусов.
– Минус на минус дает…
– Давай без байды.
– Хочу и говорю! Понукать мной – не баобаб трясти! Или не его… а нечто потоньше!
– Ну, говори, говори. – Мартынов с чистой совестью отмахнулся. – Я потерплю… поприсутствую.
Со всей поднаготной я не ознакомлен, однако вижу – частично ты сохранился, но многое пропало безвозвратно. Разлилось по языческой Руси, сбежало в прерии, не беда, друг Павел, мне и самому случалось быть невыразимо тупым.
Что случилось, то случилось, кто принял химикалии, тот примет любовь, как истину – повторю за тобой, добавив свое. Скажу и от Шеллинга. «Созерцание Хаоса лежит в созерцании Абсолюта»: как ты понимаешь ситуация критическая, ты неизлечимо болен собой, в твоих венам бурлят сталкивающиеся потоки, играешь ва-банк? losing your religion? тебе нечего терять.
– Не приближайся, Мартынов!
– Я и в мыслях не держал…
– Если со мной произойдет что-нибудь злое, пусть люди будут в курсе, кто это сделал! Кто не был ко мне благожелателен! Кого устраивал ненормальный порядок вещей! – Скрыв за ладонями перекошенную личину, Павел Ямцов развел пальцы и страдальчески икнул. – Вскачу, направлюсь отливать, вокруг члена обмотается нитка от штанов, собравшись с силами, я вырву! оторву его, как гнилой зуб.
– Неприятное занятие.
– Зачем ты, дедушка, родился…
– А это к чему? – недоуменно спросил Мартынов.
– Я знаю… но мне так не кажется, – ответил Ямцов. – Пей мою кровь, капрал комар, угощайся, только смотри не лопни. Знать бы тебе не меньше, чем мне – неустроенный старец Чегундо уже в Москве. В карманах сплюснутый виноград, в редких волосах хризантема, он учит за деньги улыбаться и расширять понимание, под Минском он по-отечески опекал ездящего на одноколесном велосипеде монашка, в сосновом лесу у Каменска-Уральска Чегундо облапал белогрудую медведицу, на Мальдивских островах он жил на широкую ногу, обнажая свое содержание перед платежепособными матронами и валяясь на смотавшейся простыне у исписанного формулами окна – кетчупом и стеклорезом Чегундо наносил составляющие эликсира свободы. Чистя картошку дамасским клинком, надувая невероятные пузыри…
– «Ракете» бы он понравился.
– Кому, прости?
– Я слышал, то есть читал, что он существует. Слышал из прочитанного, читая вслух – местами. Не все подряд. – Подняв глаза к небу, Мартынов не почувствовал себя хозяином своей судьбы. – Адам и Ева с их грехопадением в сравнении с ним просто дети.
Все еще не сорвавшись с каната, Мартынов покачивается, болтается, неуклюже пружинит на полусогнутых, сон не рассеивается, каторга не отпускает, взбесившиеся праведники, вырываясь из осажденного Элизия, садятся в маленькие космические корабли и носятся друг за другом в миллионах миль от родной планеты – вечность поможет им нас дождаться. Мы придем. Нам скажут: «хмм… ну, здравствуйте».
«Вы не рады?».
– Ну, – сказал Ямцов, – ну…
– Кто-то явился? – спросил Мартынов. – Ему никто не открыл? Без объяснений ушел, со скандалом вернулся – это про него. С ним невозможно найти общий язык.
– Как с пчелой…
– Залетевшей под одеяло.
– Теперь и ей придется думать о жизни и смерти. – Подперев голову правой, а затем и левой рукой, Павел попробовал стать чуть загадочней. – Восхитительное ощущение полета возникает и когда ты садишься мимо стула. И женщины. Светоносные женщины.
– Они?
– Продолжают рожать и в сумасшедшем доме.
Переворачивая корзины с орехами, забывая глаза в улетающем мире, я продавал парижанам написанную от руки «Женщину, оставшуюся человеком» – страстную сказку о сходящихся и расходящихся стенах, высокопробном хиппизме и ложбинке на подбородке нежизнеспособной подруги, сбросившей пуленепробиваемый купальник и вызвавшей ретро-позывы, не сливая розыску информацию о явках господ крутого нрава и прерывистого дыхания, импровизировавших на электроскрипках на темы войны и справедливости, манипуляций и наблюдательности, на черный день у них отложено по паре совершенно безумных мыслей… отпугивающих удачу, шевелящую жабрами в растаскиваемом на поливку голов Подчинившихся пруду Несмирившихся; я ходил на могилу обледеневшего кузнеца Лубоцкого, мы разговаривали.
Это в твоем духе.
Я говорил не с трупом – с ветром.
Еще лучше.
– Пятьдесят, – промолвил Ямцов, – сто пядьдесят, двести, двести десять…
– Двести шестьдесят.
– Триста шестьдесят.
– Прекрати, Мартынов. Не пересчитывай деньги у меня на виду, я завидую и раздражаюсь. – Павел Ямцов удрученно нахмурился. – Я имею их побольше, но не сегодня, не с собой, ножевые раны саднят… во сне я пил водку, там меня и пырнули, я ощущал ползком великую любовь, Татьяна была холодней пронзившего меня лезвия – ступай, детка, заройся в угли. Я принесу на шампуре утерянный тобой носовой платок. Поверну тебя к себе самой чистой стороной. Мартынов… Мартынов!
– Он уехал.
– А я и не заметил…
– Мартынов не в обиде.
Когда не очень и важно, жить здесь вполне даже можно, и все здесь не так уж и сложно. У меня пистолет… стреляйте! ракетница… бейте ручкой! выстрелив, добивайте ей до последнего, в этом будет просматриваться и эротический элемент, я шел из Москвы на запахи и звуки, набираясь от указателей отдаления положительной эфирной энергии.
Вас не отловить.
Как стрельбой, так и крошением черепа вы будили того, кто должен идти с вами.
Завтра он будет женщиной?
Будет. Постарается.
– Пух-пух, – прошептал Павел, – тихо-тихо, по микрофону проводят крылом: бабочка, ни в коем разе не орлан. В одной из опер Брамса…
– Брамс не писал опер.
– Писал, – настаивал Ямцов.
– Не писал, – стоял на своем Мартынов.
– Говорю тебе, писал!
– Не было.
– Писал и выбрасывал! Возбуждение началось в голове, дошло до живота, дальше не продвинулось! Я о себе. – Павел Ямцов энергично пожал плечами. – О себе, о тебе, обождем с утверждениями, жизнь ли мимо нас, мы ли мимо жизни? На той неделе захожу на кухню, а там беспорядок. Духота. Пожар.
– Ты нагнетаешь.
– Я парализован обозримостью смерти.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.