
Автор книги: Петр Чайковский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 30 страниц)
Новое сочинение, концертная увертюра c-moll, было вскоре окончено, но Н. Г. Рубинштейну оно не понравилось и потому осталось неисполненным; эта увертюра в настоящее время или находится в бумагах покойного в Клину, или у С. И. Танеева; мне никогда не приходилось ни видеть увертюру, ни слышать что-либо из нее. Неудача с первым сочинением, написанным в Москве, не могла не отозваться болезненно на душе автора, но видно было, что он не был избалован отзывами вообще, ибо хотя немного посердился на придирчивость и бездоказательность, как он говорил, критики И. Г. Рубинштейна, но готов был немедленно приняться за другое сочинение, лишь бы добиться исполнения в концерте Музыкального общества. Только времени до конца сезона оставалось слишком мало, и о новом сочинении нельзя было и думать: тогда П. И. предложил одну из работ, написанных еще в Петербургской консерватории: концертную увертюру F-dur для маленького оркестра. Эту увертюру Н. Г. Рубинштейн согласился исполнить, но с тем, чтобы она была переделана для большого оркестра с тромбонами, что повлекло за собою значительные изменения в самой форме сочинения. Г. А. Ларош, знавший увертюру в первоначальной редакции по исполнению в Петербургской консерватории, говорил, что в новом своем виде сочинение это проиграло относительно стройности формы и цельности характера. Как бы то ни было, но переделанная увертюра была исполнена 4 марта 1866 года в бенефисном концерте Н. Г. Рубинштейна, и хотя не имела блестящего успеха, но заставила, особенно музыкантов, обратить внимание на молодого композитора. Сочинение это никогда потом более не исполнялось и не было напечатано. Партитура его, должно быть, уцелела, но где находится в настоящее время – неизвестно; я был уверен, что она хранится в консерваторской библиотеке, но в недавнее время, наведя справки, узнал, что ее там нет; стоило бы поискать эту увертюру и напомнить о ней путем издания или исполнения. Для начинающего композитора даже та легкая тень успеха, который он имел в концерте 4 марта, имела большое значение, он жаждал поддержки и поощрения, но до того времени почти не встречал ни того, ни другого. В Петербургской консерватории, правда, при выпуске он получил серебряную медаль за экзаменное сочинение, о котором я упоминал, но самое сочинение, весьма значительное по объему, прошло незамеченным; только месяца два спустя влиятельный в то время музыкальный критик «Петербургских ведомостей» поместил о ней коротенький отзыв, незначительный по содержанию, но очень обидный по своему высокомерно-презрительному тону.
В эту зиму П. И., кажется, не написал ничего больше, если не считать первоначальные наброски первой симфонии «Зимние грезы», оконченной гораздо позже. Быть может, в эти же первые месяцы пребывания в Москве была им написана аранжировка для левой руки Perpetuum mobile из первой сонаты Вебера, сделанная по просьбе Н. Г. Рубинштейна для употребления в виде технического упражнения в его фортепианном классе, но, быть может, что это сделано и годом позже; во всяком случае, аранжировка эта была напечатана несколько лет спустя. П. И. в этом же году сделал аранжировку в четыре руки для фортепиано концертной увертюры А. Г. Рубинштейна «Иван Грозный»; работа эта была сделана за 15 рублей, что по тогдашнему времени было хорошею платой, ибо русские композиторы получали за свои произведения весьма небольшое вознаграждение; так, например, Даргомыжский, продавая тогда же свои новые романсы, сам назначал им цену от 5 до 20 рублей, смотря по предполагаемой им вероятности их успеха. В этом же году отдан был П. И. Юргенсону перевод учебника инструментовки Геварта, сделанный еще в Петербурге по указанию А. Г. Рубинштейна. В этом переводе есть несколько примечаний переводчика и два или три примера из Глинки, которыми П. И. дополнил примеры оригинала.
Москва, как город, не понравилась на первое время ее будущему поклоннику. Правда, он придавал большое значение памятникам московской старины, восхищался живописными видами Кремля и других частей города, но его грязные, топкие тротуары, отсутствие удобств для людей с очень небольшими средствами его возмущали, и он всеми своими симпатиями принадлежал Петербургу, далеко превосходившему Москву в этих элементарных удобствах. Конечно, очень важную роль в этих симпатиях имели и личные отношения; в Петербурге оставались отец, братья, бывшие тогда еще в училище правоведения, к которым он, будучи десятью годами старше, относился с какой-то отеческой нежностью, многие друзья и товарищи юности. Влечение к Петербургу было у П. И. так велико, что, несмотря на скудость своих средств, он съездил однажды в Петербург ради одного или двух дней, там проведенных, благодаря какому-то празднику. Впрочем, и поездка обошлась недорого: он ездил, конечно, в третьем классе, стоившем тогда за весь путь до Петербурга 4 рубля.
К числу притягательных сил Петербурга принадлежал А. Г. Рубинштейн, которого молодой артист почти обожал как артиста и человека, а его московского брата он в то время еще очень мало знал. Между своими новыми товарищами по преподаванию Чайковский познакомился с И. Венявским, А. Доором и Б. Вальзек.
В квартире Рубинштейна П. И. поселился довольно удобно. Сам Рубинштейн дома никогда не обедал, а П. И. брал себе обед из меблированных комнат этажом выше в том же доме, где они и теперь находятся. Обед состоял из двух блюд, стоил 25 копеек и был, конечно, довольно плох. Иногда вместо этого обеда П. И. отправлялся в тогдашний московский трактир Гурина и съедал там тарелку суточных щей с кашей, которые он любил, Вечером П. И., как я уже говорил, не работал, а потому проводил время либо в гостях, либо в театре. Любезные свойства характера, которые он сохранил до конца дней, привлекали к нему всех, кому случалось приходить с ним в соприкосновение, вследствие чего круг его московских знакомств быстро расширялся. Не говоря о членах тогдашней дирекции Музыкального общества, радушно принимавших у себя многообещающего молодого человека, многие из лиц московского общества интересовались им и приглашали его к себе. П. И., не чувствовавший особенной склонности ни к чему, сколько-нибудь напоминавшему светскую жизнь, пользовался сравнительно мало этими знаками расположения к нему, скорее он предпочитал провести вечер у меня или у П. И. Юргенсона, где иногда играли в карты, а потом ужинали. Театры брали также не мало вечеров; Большой театр хотя имел в составе труппы таких выдающихся артисток, как А. Д. Александрова (Кочетова) или И. И. Оноре, но оперный репертуар и ансамбль исполнения стояли на уровне очень не высоком. Гораздо более интересовал молодого петербуржца, бывшего страстным любителем драматической сцены, Малый театр с его образцовой труппой и безукоризненным ансамблем. П. И. был восторженным поклонником Островского, а в то время его пьесы исполнялись так, как никогда и нигде исполняться не будут. Островский в своих созданиях с рельефностью ваятеля запечатлел дореформенные типы московской жизни; тогда еще родные братья и сестры героев и героинь его комедий встречались везде, так что исполнителям можно было копировать живую натуру; теперь наружные, по крайней мере, формы этих типов изменились, а прежние почти обратились в предание, и олицетворять их приходится уже по воспоминаниям. Вообще Малый театр был, как и теперь, одним из лучших украшений Москвы и далеко превосходил сцену Александрийского театра в Петербурге.
Одним из мест, часто посещаемых П. И., был Артистический кружок, превратившийся впоследствии в обыкновенный клуб средней руки, но тогда бывший центром, в котором собирались писатели, артисты Малого театра, музыканты и вообще люди, интересовавшиеся искусством и литературой. Кружок был основан Н. Г. Рубинштейном при содействии Островского и князя В. Ф. Одоевского и в первые годы своего существования собирал в своем помещении на Тверском бульваре, в доме Пукирева, лучшую часть интеллигентного общества Москвы. Собрания Кружка не имели определенной программы, но почти всякий день устраивалось что-нибудь более или менее интересное. Очень нередко происходили чтения новых литературных произведений, в этих чтениях принимали участие Островский, Писемский, Чаев, Плещеев, граф В. А. Соллогуб и другие. Часто устраивались музыкальные вечера, в которых иногда играли квартеты, трио и т. д. или же принимали участие солисты из наиболее выдающихся; обыкновенно всякий /приезжий виртуоз прежде всего играл в Артистическом кружке. В числе посетителей бывало много дам, вследствие чего устраивались танцы, причем таперами были все пианисты, начиная с Рубинштейна, и вообще музыканты. Иногда музыку танцев импровизировали Рубинштейн и Венявский одновременно на двух фортепиано и на данные темы. Благодаря тому, что в Кружке сходился почти весь артистический мир Москвы, всегда возможно было устроить что-нибудь более или менее интересное в музыкальном отношении, чем стоявший во главе и бывший одним из старшин Н. Г. Рубинштейн умел очень хорошо пользоваться, особенно будучи всегда готов сам исполнить любой ансамбль. П. И. Чайковский редко участвовал в музыкальных исполнениях, разве приходилось кому-нибудь проаккомпанировать (он делал это превосходно), сыграть партию в 4‐х или 8‐ми ручной пьесе для фортепиано или, наконец, сменить какого-нибудь пианиста и поиграть для танцев. П. И. по вечерам охотно играл в карты, главным образом в ералаш. Чаще всего его партнерами были А. Н. Островский, П. Μ. Садовский, В. И. Живокини, И. В. Самарин и другие. П. И. играл не особенно хорошо; главным образом ему мешала рассеянность, потому что он никогда не умел сосредоточиться на игре, – и за рассеянность ему иногда сильно доставалось от партнеров, особенно от В. И. Живокини, который был очень горячим и очень придирчивым игроком, остальные из названных лиц относились снисходительно к промахам в игре. При нападках на него П. И. никогда не защищался и не вступал в споры, он считал себя гораздо худшим игроком, нежели был на самом деле, и смиренно, хотя и с огорчением, выслушивал всякие укоризны. Иногда он говорил мне, что больше не сядет играть с таким-то или таким-то требовательным партнером, но немедленно забывал об этом и на следующий раз опять подвергался его нападкам. После игры обыкновенно ужинали за общим столом и здесь большею частью завязывались длинные разговоры; не обходилось, конечно, и без вина, но П. И., за весьма редкими исключениями, был в этом отношении очень умерен и обыкновенно уходил домой не очень поздно, потому что он и в то время, как и после, вставал всегда часов в восемь и никогда не позволял себе спать дольше, потому что очень дорожил утренними часами для работы.
В Артистическом кружке П. И. сошелся довольно близко с А. Н. Островским, и знаменитый писатель всегда относился к нему с величайшим расположением; здесь же, вероятно, явилась мысль об опере «Воевода», для которой Островский охотно взялся сделать либретто из своей пьесы и вначале очень ревностно принялся за него, но потом другие работы постоянно отвлекали его и два года спустя Чайковский сам с разрешения автора сделал конец. П. Μ. Садовский относился с какой-то влюбленностью к молодому композитору, хотя мало интересовался его сочинениями, как и вообще музыкой, за исключением разве игры некоторых виртуозов. Он был, впрочем, большим знатоком и любителем народных русских песен, и раз или два нам пришлось слышать, как безукоризненно хорошо он их пел; это было, конечно, не в Кружке. Вообще учреждения, подобного Артистическому кружку первых годов его существования, теперь нет ни в Москве, ни в Петербурге. При всей простоте, царившей на его вечерах, они носили отпечаток какой-то умственной высокопоставленности и совсем не походили на вечера остальных клубов; остается жалеть, что такое учреждение не могло удержаться на своей высоте и впоследствии, перед закрытием, совсем упало во всех отношениях.
Мне хочется вспомнить еще одно место: трактир Барсова, довольно резко отличавшийся от остальных. Трактир этот помещался в том доме, где теперь находится театр Шелапутина, и залы его почти вполне сохранились в залах театрального фойе. Особенность трактира заключалась в том, что в нем получались не только газеты, но и толстые журналы. В то время толстые журналы заключали в себе почти все проявления русского умственного движения и представляли большой интерес. В библиотеках новые книжки всегда были разобраны, и мы с П. И. находили наиболее удобным местом для знакомства с текущими новостями литературы этот трактир, где нередко проводили за чаем и книжками журналов часа два, три; прислуга, поощряемая с нашей стороны скромными даяниями на чай, старательно доставляла нам всякую свободную книжку, и трактир был настолько тих, что можно было заниматься чтением без помехи. За чтением следовало, конечно, обсуждение, превращавшееся иногда в длинный спор, как и всякие споры, обыкновенно не кончавшийся. Зала, в которой мы всегда сидели, сохранилась: это круглая комната с зеркалами; излюбленным же местом Чайковского был уголок направо, около прохода в курительные комнаты. Бывая теперь в театре Шелапутина, я всегда вспоминаю давно прошедшие времена, когда Чайковский был еще молодым, многообещающим музыкантом.
Перед отъездом из Москвы в деревню с Чайковским был случай, не лишенный комического оттенка. После покушения Каракозова 4 апреля в Москве господствовало сильнейшее возбуждение; […] распространились, между прочим, слухи, что он поляк, одна газета написала, что сердце еще ранее подсказало ей это, – и демонстрации получили новый оттенок, отозвавшийся и на опере «Иван Сусанин», в которой появление поляков вызывало негодование публики, так что второй акт пришлось совсем пропускать. Исполнители сами разделяли чувства публики, и бас Демидов, певший партию Сусанина, в 4‐м акте однажды напал на поляков и довольно энергично начал их разбрасывать; оторопевшие от неожиданности хористы не оказывали сопротивления, Сусанин одержал полную победу, и занавес пришлось опустить не кончивши акта вследствие общего замешательства. Восторг публики не имел границ, и Сусанин, вместе с поляками, чувствительно помятыми им, несколько раз должен был исполнить народный гимн. В партии Сусанина чередовались двое исполнителей и на следующий раз другой хотел возобновить подвиг Сусанина, но хористы, не получившие режиссерских указаний, на этот раз оказали сопротивление, и занавес опустился среди довольно оживленной схватки; потом, конечно, следовал многократно повторенный гимн, но театральное начальство на будущее время решило совсем лучше пропускать 4‐й акт, и тогда гимн стали исполнять в третьем, вместо «Страха не страшусь», перед уходом Сусанина с поляками. В газетах сообщения об этих купюрах появились значительно позже. Чайковский, как я уже говорил, посещал Большой театр довольно редко и только по слухам знал о патриотических демонстрациях в «Иване Сусанине». Будучи занят постоянно музыкой и уже замышляя в то время писать оперу, молодой композитор взял из библиотеки Музыкального общества оркестровую партитуру «Ивана Сусанина» и отправился в театр, чтобы с нотами в руках проследить эффекты различных оркестровых комбинаций; ему, консерватору и горячему патриоту, совсем не приходило в голову, что он совершает нечто предосудительное, и, усевшись на свое место в партере, он углубился в ноты, не замечая негодующих взоров, а потом и говора своих соседей, или не относя этого говора к себе; между тем соседи возмущались не на шутку тем, что какой-то неизвестный «в такое время» интересуется музыкой и сидит с нотами. Наконец раздалось угрожающее требование, чтобы он вышел вон, и тогда только несчастный музыкант заметил, что он служит предметом общего внимания окружающих, страшно сконфузился, испугался и поспешил удалиться подобру-поздорову, пока было время.
Мне еще припоминается случай, пустой сам по себе, но имеющий в себе оттенок, рисующий характер Чайковского. Его 50‐рублевого жалованья ему не хватало, и он прибегал иногда к самым мелким займам, не свыше трех рублей; таким путем он задолжал мне 15 или 20 рублей. Собираясь в мае уезжать из Москвы, он начал чувствовать угрызения совести, что не может отдать долга, иначе ему не с чем было выехать. Мне, конечно, и в голову не приходило вспоминать об этих деньгах, но моему новому другу казалось, что я хотя и не поминаю ему, но в глазах моих ему чудилась укоризна. Вступить со мной в объяснения ему не хватало мужества, и он решился наконец на полумеру: простившись со мной перед отъездом в классах, он забежал ко мне на квартиру и оставил пять рублей в уплату, чем, разумеется, привел меня в немалое изумление. Я так бы и не понял причины его поступка, но он сам позже рассказал о своей борьбе и терзаниях; это обстоятельство отчасти может служить мерилом его отношения к деньгам и дать понятие о тех суммах, которыми он располагал в то время. Петр Ильич уехал в то время, если не ошибаюсь, в киевскую губернию, в имение своей сестры, умершей года за полтора до его смерти.
II
Летом 1866 года шли приготовления к открытию Московской консерватории, которое должно было состояться в начале учебного года. В то время будущая консерватория не имела никаких собственных денежных средств, обеспечивающих ее существование, кроме нескольких тысяч рублей, пожертвованных различными лицами и сполна ушедших на первоначальное обзаведение. В отношении внешней обстановки Н. Г. Рубинштейн старался о возможной простоте и не хотел затрачивать ни одной лишней копейки на более изящную мебель, столы или вообще какое-нибудь украшение, но инструменты, то есть рояли, были приобретены отличные, а также не скупились и на другие подобные предметы. Н. Г. Рубинштейн хотел, чтобы консерватория блистала составом преподающих, и достиг этого с согласия дирекции Музыкального общества, капитал которого был единственным источником для покрытая неизбежных дефицитов по консерватории. Для преподавания в консерватории были приглашены не только наиболее выдающиеся артистические силы Москвы, но и двое первоклассных заграничных виртуозов: скрипач Ф. Лауб и виолончелист Б. Коссман; ангажемент этих артистов был сопряжен с весьма значительными, особенно по тогдашнему времени, денежными пожертвованиями, но ни дирекция Общества, ни Рубинштейн перед этим не отступали.
Я останавливаюсь на этих подробностях относительно консерватории потому, что для П. И. Чайковского она на много лет сделалась той артистической семьей, в среде которой рос и развивался его талант. Эта среда имела несомненное и сильное влияние на то, какие пути молодой композитор избирал в искусстве, и сам он так сжился с товарищеским консерваторским кружком, что сохранил к нему горячие симпатии и после выхода своего из состава профессоров консерватории в 1878 году. Симпатии эти не исчезли в нем до конца его жизни.
Этим летом (1866 г.) у меня на даче, в Богородском, за Сокольниками, жил Г. А. Ларош, которому оставалось полгода до окончания курса, после чего он должен был переселиться в Москву и сделаться преподавателем консерватории. Не могу теперь припомнить, дождался ли Г. А. Ларош приезда П. И. в Москву или уехал в Петербург раньше, во всяком случае 1 сентября 1866 года Ларош на празднике открытия консерватории не присутствовал. Для консерватории помещение было нанято на углу Воздвиженки и проезда Арбатских ворот, в доме барона Черкасова, ныне принадлежащем г. Арманду. Открытие консерватории состоялось при торжественной обстановке, в присутствии властей и посторонних лиц. В четыре часа дирекцией Музыкального общества в зале консерватории был устроен обед, на котором, кроме профессоров и преподавателей консерватории, присутствовали члены дирекции, некоторые из действительных членов Общества и принимавший всегда живейшее участие в его делах князь В. Ф. Одоевский. Обед прошел очень оживленно и среди многих речей Петр Ильич также произнес небольшой, красиво построенный спич, в котором предложил тост за здоровье основателя первой русской консерватории и учителя своего А. Г. Рубинштейна. Эта речь произвела весьма хорошее впечатление, во‐первых, благодаря ее содержанию, а во‐вторых и потому, что была хорошо сказана, так как Петр Ильич говорил вообще хорошо, имея притом хотя не большой, но довольно звучный и приятный голос. После обеда затеяли музыку, тем более, что вновь приглашенного виолончелиста, Б. Коссмана, никто из присутствующих, кроме Рубинштейна, не знал, и всем хотелось услышать его как одного из наиболее знаменитых виртуозов на своем инструменте. Но Чайковский решил, что первою музыкой во вновь открытой консерватории должна быть музыка Глинки, а потому сыграл сам наизусть увертюру из «Руслана и Людмилы». Он играл на фортепиано хотя и без виртуозных тонкостей, но очень хорошо, и даже с значительною техникой; конечно, все остались в высшей степени довольны, в особенности мыслью, им руководившею, хотя и самое исполнение было хорошо. После увертюры были сыграны трио d-moll Бетховена (И. Венявский, Ф. Лауб и Б. Коссман) и его же соната A-dur для фортепиано с виолончелью (Н. Рубинштейн и Б. Коссман). С удивительною игрой Лауба мы все уже были ранее знакомы; г. Коссман также оказался в полном смысле первоклассным виртуозом с замечательной техникой, тоном и глубоким артистическим пониманием.
Н. Г. Рубинштейн нанял себе квартиру во флигеле, рядом с консерваторией; пробивши стену, устроили непосредственное сообщение между обоими домами, так что из квартиры Рубинштейна был вход в один из классов. Петр Ильич поселился вместе с Рубинштейном, и хотя из консерватории музыки не было слышно, зато сам Рубинштейн часто входил в свою квартиру, иногда и не один, так что Петру Ильичу опять приходилось по временам искать уединения в трактирной зале «Великобритании». Его занятия в консерватории были не особенно многочисленны; он имел гармонический класс, который тогда предполагали по примеру Петербурга сделать одногодичным; для более высоких теоретических классов подготовленных учащихся не было, и потому Чайковский взял еще класс элементарной теории музыки, который по своей многочисленности состоял из нескольких параллельных отделений. Так как в консерватории плата преподавателям соответствовала числу часов их занятий, то вознаграждения приходилось Петру Ильичу получать не особенно много, и эта причина заставляла его мириться с некоторыми неудобствами совместной жизни с Н. Г. Рубинштейном, бывшим, впрочем, самым предупредительным хозяином по отношению к своему жильцу. Сколько помнится, главной работой его в это время была симфония «Зимние грезы», которая близилась к окончанию. Чайковского нередко упрекали в излишней поспешности и небрежности работы; в сущности я не знаю, на чем основывался такой упрек, потому что и в начале, и в конце своей деятельности он отделывал свои сочинения с большой тщательностью и решительно безо всякой торопливости; если же сочинения следовали у него одно за другим без особенно больших перерывов, то это объясняется лишь настойчивостью в работе; он ежедневно посвящал несколько часов композиции, и нерасположение к работе было ему неизвестно, по крайней мере в утренние часы, так же как неизвестно было и знаменитое русское «пока что», у многих из нас похищающее немало времени. Кроме своих прирожденных талантов, П. И. имел еще огромную выгоду превосходной дисциплинированности, вероятно, данной ему воспитанием в его детстве. Быть может, этим он обязан своей первой воспитательнице, француженке, имя которой я забыл. Она живет до сих пор в одном из небольших городков южной Франции и хранит память о своем воспитаннике. Петр Ильич, расставшийся с ней в десятилетнем возрасте, если я не ошибаюсь, навестил ее за год или менее до своей смерти. Когда он рассказывал мне об этом посещении, то был, очевидно, очень тронут. Старушка очаровала его задушевною простотой, с какой приняла его; сорока лет как будто не бывало, и она обращалась с ним, как и прежде; показала ему его детские тетрадки, которые она тщательно хранит, французские стихи, написанные им в детстве, напоминала ему разные случаи из давно минувшей детской жизни и т. д. Петр Ильич испытал, по его словам, совсем особенное впечатление, с оттенком тихой грусти, но необыкновенно приятное. При всей пылкости и впечатлительности своей натуры, П. И. всегда был олицетворением порядка и аккуратности, в особенности в своих занятиях, – и всегда умел ценить время. В первое время своего пребывания в Москве, он, несмотря на свой 26‐летний возраст, был неопытным юношей по многим, особенно материальным, вопросам жизни; но по отношению к работе он и тогда был зрелым мужем, с какою-то особенно выработанною техникой труда, в которой все было предусмотрено в смысле простоты и практичности приемов, точно у хирурга при операции. Это уменье также сберегало ему немало времени и позволяло работать с непостижимой для других скоростью.
Между прочим, мне приходит на память небольшой случай, наглядно рисующий эту способность быстро работать. В конце 60‐х годов в Москву по случаю устроенной тогда этнографической выставки приезжали многочисленные славянские депутации из-за границы; в числе депутатов были Палацкий, Ригер и другие. Приезжим был устроен торжественный прием в университете, в котором участвовали представители от московских ученых и художественных обществ; от Музыкального общества и консерватории являлись мы втроем: Н. Г. Рубинштейн, Петр Ильич и я. Недели за полторы профессор университета, давно уже умерший К. К. Герц, бывший инспектором научных классов в консерватории и читавший в ней лекции эстетики, принес торжественный марш, написанный одним из московских учителей музыки, чехом по происхождению, для встречи славянских депутаций. Марш был написан для фортепиано, но сам автор не решался его инструментовать для оркестра, и К. К. Герц обратился к П. И. с просьбой сделать это ради ожидаемых дорогих гостей. П. И. не отказывался, но отговаривался недосугом в данную минуту, однако К. К. Герц настаивал, указывая на необходимость иметь время для переписки партий и репетиции; в конце концов, уступчивый в подобных случаях П. И. согласился, а успокоенный К. К. Герц отправился читать свою 45‐минутную лекцию эстетики. По окончании лекции К. К. Герц к величайшему изумлению своему нашел оставленную для передачи ему готовую партитуру марша, самого же Петра Ильича уже не было в консерватории. Оказалось, что препирательства их были совсем излишни, они только разно понимали в данном случае скорость: К. К. Герц разумел несколько ближайших дней, а П. И. думал, что от него требуют буквально «немедленно» выполнения работы, и просил отсрочки потому лишь, что обещал у кого-то быть по окончании своих классов в консерватории.
Над первою симфонией своей П. И. трудился так много, как ему редко случалось и впоследствии, что и понятно, ибо симфония была первою большою работой после окончания курса в консерватории. Это сочинение он хотел представить по окончании учителям своим Н. И. Зарембе и А. Г. Рубинштейну, питая весьма основательную надежду, что оно будет исполнено в одном из концертов Музыкального общества в Петербурге, который в артистическом отношении, да и вообще, интересовал его несравненно более Москвы, хотя зарождение симпатии к этому последнему городу уже началось и в скором времени Петербургу предстояло отступить на второй план. Н. Г. Рубинштейну вся симфония в то время едва ли была показана, на просьбу же его дать что-нибудь для исполнения в Музыкальном обществе Петр Ильич предложил скерцо из симфонии – пьесу, написанную раньше еще в Петербурге, – которое и было исполнено в декабре. Скерцо это – наименее значительная часть в симфонии «Зимние грезы», и притом очень короткая, так что исполнение это прошло в публике мало замеченным.
Когда сочинение было вполне окончено, П. И. повез его в Петербург на показ учителям своим Н. И. Зарембе и А. Г. Рубинштейну, но тут его ожидало довольно горькое разочарование: симфония подверглась очень строгой критике и не была одобрена к исполнению в концертах Музыкального общества. Нет надобности говорить, что это неодобрение было тяжелым ударом для композитора, возлагавшего большие надежды на свое произведение. Впрочем, удар этот был не совсем первым и далеко не последним. Редкому из композиторов было так мало удачи в начале поприща, как автору «Зимних грез», но об этом можно будет сказать дальше. Н. И. Зарембе, между прочим, не понравилась вторая тема первой части, так называемая побочная партия; мне и самому автору тема, напротив, очень нравилась своим контрастом с первою, но, преклоняясь перед авторитетом Н. И. Зарембы, П. И. заменил тему другою и сделал нужные переделки; но и в этом виде симфония испытала прежнюю участь, и лишь две средние части из нее были исполнены в Петербурге, как бы в утешение композитору, но части эти, по-видимому, успеха не имели. По правде сказать, я и до сих пор не понимаю строгости петербургского суждения относительно «Зимних грез». Теперь русская симфоническая литература по крайней мере вдесятеро богаче, нежели тогда, но если бы появилось вновь подобное сочинение молодого, начинающего композитора, то оно сразу составило бы ему имя. Суждение это можно проверить, ибо симфония «Зимние грезы» осталась в прежнем виде, за исключением несчастной второй темы, еще раз переделанной. Все усилия композитора вспомнить эту тему в первоначальном виде остались тщетными.
Чайковский в начале своей деятельности охотно пользовался народными песнями и для финала своей первой симфонии он взял песню «Цвели цветики». К сожалению, песня эта, попавшая в число общеупотребительных городских, сильно пострадала; конец же ее, очевидно не народный, очень смущал Петра Ильича, который обращался к различным знатокам русской песни, как, например, П. Μ. Садовскому и А. Н. Островскому, знавшим наизусть множество народных напевов, но никто не знал ничего, кроме ходячего городского варианта, в таком виде и оставшегося в симфонии. Я привожу этот случай ради того, чтобы в позднейшие времена не подумали, что автор «Зимних грез» вначале не совсем знал и понимал характер и склад народной мелодии. Он вполне сознательно взял напев, испорченный городскими образованными любителями, как сделал, например, А. С. Аренский в своей опере «Сон на Волге» с не менее искаженной горожанами песней «Вниз по матушке, по Волге»; впрочем, последняя песня уже после сочинения оперы г. Аренского появилась в сборнике русских песен г. Лопатина и Прокунина в несравненно более чистом и близком к характеру народной песни варианте.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.