Автор книги: Сергей Марков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 32 страниц)
Часть третья
Глава I
Николаевская площадь была освещена несколькими фонарями, тускло мерцавшими сквозь промозглую мглу, в этот вечер окутавшую город.
Я подходил к памятнику императору Александру III[52]52
Конный памятник Александру III работы скульптора Паоло Трубецкого в то время украшал площадь перед Николаевским вокзалом в Петрограде. Позже скульптуру перенесли во двор Русского музея.
[Закрыть]. Грузный медный всадник по-прежнему стоял на своем месте, могучей рукой сдерживая шаг своего великана-коня.
Я невольно остановился перед ним. Памятник, еще недавно угнетавший меня своей непомерной громоздкостью и безвкусным исполнением, памятник, который все критиковали, считая его чуть ли не оскорблением памяти усопшего государя, в эти минуты произвел на меня совершенно иное впечатление. В этом колоссе я почувствовал не только силу и мощь царя, непоколебимо правившего своей Родиной, но и всю державную мощь Российской империи…
Мне показалось, что революция – это сон, что могучая Россия жива.
«Европа может подождать, когда русский император отдыхает…» – вспоминались мне слова покойного государя.
– Ванька! За мной! Товарищи, на военную! Куда прешь, стерва! А?
Из главного входа вокзала валила толпа распоясанных солдат с котомками, сундучками и просто узлами за плечами. Толпа дико орала, слышалась мерзейшая брань.
Нескольких женщин, спешивших на вокзал, сбили с ног. Одна с ребенком упала прямо в грязь и пронзительно кричала, ребенок плакал.
– Душегубы проклятые… Спасатели, граждане, прости Господи! – причитала баба.
– Молчи, ведьма, а то живо дух выпущу! – гаркнул ей пробегавший солдат с громадным вихром, выбивавшимся из заломленной фуражки с полуоторванным козырьком, и грубо пихнул бабу ногой.
Я стоял остолбенелый около памятника и с ужасом наблюдал эту картину.
Наконец из главного подъезда показалась небольшая группа штатских и солдат с красными повязками на рукавах, осаживавших наседавших товарищей.
– Товарищи, вали на военную… Оттеля поезд идет… Специально для вас, товарищи! – распоряжался мальчишка в солдатской шинели.
– Айда, товарищи, на военную! Крути, Гаврило!
– Начальнику станции штык в пузо, ежели поезда не даст, буржуи ездят, а мы на платформах подыхай! Мы страдали, а они что!
Толпа с бранью стала уходить на Лиговку. Мой поезд шел по расписанию в 10 часов 20 минут. Я еще раз взглянул на памятник.
Вот это бывшая Россия, а это настоящая…
Вокруг меня висела площадная брань. На военную платформу пускали по очереди. Толпа дико гоготала. Царила невероятная давка. Я приготовил свое удостоверение. Этому клочку бумаги, сфабрикованному мною на нашей конспиративной квартире на Невском, предстояло выдержать первое испытание. Мне сделалось немножко не по себе.
«Пройдет или не пройдет?» – мелькала мысль.
Наконец, под напором сзади стоящих товарищей, я очутился около заветных ворот. Какой-то косматый солдат выхватил у меня из рук бумажку.
– Проходи, товарищ! – услышал я его хриплый голос.
Слава Богу!
Я не заставил себя ждать и стал усиленно протискиваться вперед.
Впереди образовалась громадная очередь. Раздавались крики:
– Довольно нам воинских начальников! Попили нашей кровушки! Чаво смотреть! Напирай, товарищи! Вали на платформу!
Толпа давила плечом, но движения никакого не было. Наконец мы медленно поползли вперед.
Около платформы в деревянном бараке с надписью «Военный комиссар» снова отбирали документы и ставили печати. Это обстоятельство совсем мне не понравилось.
Снова повезло! С облегченным сердцем я выскочил на перрон после того, как на моем документе оказался штемпель: «Военный комиссар Николаевского вокзала».
К моему удивлению, военная платформа была запружена разношерстным людом, состоящим из баб, детей и большого количества штатских, фабричных рабочих и, наконец, просто подозрительных оборванцев. Платформа была завалена невероятного вида скарбом, кулями, тюками, корзинами и сундуками. На одной куче вещей красовался граммофон с помятой трубой. Как мне объяснили, это были беженцы из Ямбурга и Нарвы, бежавшие при последнем германском наступлении. Зачем они бежали и куда лежал их путь, они и сами хорошо не знали. Наседавшие со стороны Лиговки солдаты переполнили платформы и даже свободные пути, что называется, через край.
Делалось что-то уму непостижимое. Было 10 часов 30 минут, но поезда и в помине не было.
Осмотревшись вокруг, я был поражен присутствием в этой давке и толчее баб-торговок, продававших колбасу, подобие хлеба и другую снедь. За рубль я купил полфунта чайной колбасы и кусок хлеба. Когда я попробовал и то и другое, мне едва не сделалось дурно: колбаса была не «чайная», а «отчаянная». Вещество, из которого была сделана колбаса, было мне совершенно не известно. Быть может, это была конина, быть может, псина. Хлеб был несъедобным суррогатом, цвелый и с трудом разжевываемый.
– Товарищи, которые на Вологду, за мной! Поезд идет с пятого путю! – раздался чей-то пронзительный голос.
Точно лавина, хлынувшая с горы, ринулась толпа солдат с платформы на рельсы сквозь стоявший состав классных вагонов. Невыносимый рев, густая брань, звон разбиваемого стекла, треск высаживаемых дверей стоял в воздухе…
Абсолютно непонятным для меня образом я очутился на пятой платформе. Правда, пуговицы на моем пальто держались на ниточке, и в боку я ощущал довольно сильную боль. Кто-то ударил меня в давке краем сундучка, но все же я был на пятой платформе, а к ней подходил, тяжело дыша, длинный поезд, состоящий из товарных вагонов. Поезд, который рано или поздно (я уже забыл о расписании) должен был унести меня «туда», в то далекое далеко, где были они, где томились те, которым я верно служил, которым я поклонялся, на которых молился, мои горячо любимые их величества!
Поезд тронулся. Я снял шапку и перекрестился. При свете спички я убедился, что часы показывали 4 часа утра. В вагоне царило какое-то жуткое молчание. Видимо, никому не верилось, что мы едем и двигаемся вперед, что есть хоть и отдаленная, но все же маленькая надежда, что рано или поздно доползем до Вологды…
– Товарищи, у кого свечка есть, а то морду разбить можно! – раздался голос из противоположного конца вагона. Чиркнула спичка, слабым светом озарив наше убежище, зажегся огарок. При свете сделалось как-то легче на душе.
Я осмотрелся вокруг. Простой товарный вагон без всяких признаков печки, притом, видимо, недавно перевозивший скот, оставивший о себе на полу память, был битком набит.
Я сразу оценил свое положение. С одной стороны, мое нахождение в углу вагона было блестящим, мне было тепло, с другой стороны, я не мог, при самом горячем желании, вылезти из своего закоулка. Передо мной сидела на узле баба, кормившая грудью ребенка. Перед бабой корзина небывалых размеров, на корзине ворох узлов, а перед корзиной трое товарищей на сундучках. Дверь была завалена какими-то рогожными тюками. Справа от меня до стенки на котомках и узлах сидело, друг к дружке прижавшись, двадцать человек грязных, растерзанных солдат, от которых нестерпимо разило какой-то специфической острой гнилью, смесью пота, кислой капусты и затхлой кожи. В середине вагона на двух солидных сундучках лежал некий штатский субъект в картузе, тот самый, который любезно предоставил свой огарок.
Всего, по моему подсчету, в вагоне было «упаковано» пятьдесят пять человек, не считая детей и груды домашнего скарба. Температура была ниже нуля, так как на воздухе термометр показывал минус восемь.
Замерзнуть я не боялся, но задохнуться было весьма не трудно! Разговоры в вагоне не клеились, всем хотелось спать. Только в углу слышалось:
– Немцы, проклятые, беспременно заберут Питер! Уж больно прут, сволочи! Сначала все было хорошо, побратавшись мы с ними были… Мы им хлеб, а они нам водку, а значит, третьева дня, как напрут… Мы им: товарищи, мир без анекциев!.. Бросай винтовки! А они, сволочи, как стеганут из пулемета… Наш товарищ командир, хороший парень, раньше в поварах у бригадного служил, такой приказ издал: все по домам, потому что мы, значит, без контрибуциев, и ни мира, ни войны не желаем! И первый, значит, на автомобиле до лесу, а мы, как один, по революционной дисциплине за ним… Немцы постреляли, постреляли и бросили… Один из них, видимо, охвицер, нам вдогонку кричал: «Адью русс!» А потом что-то еще про шнапс, но тут уж не до шнапсу-то было… Не успели оглянуться, как уже и Питербурх!.. И все у них охвицера делают, а как бы не охвицера, то наши товарищи давно бы в Берлине германскую колбасу жрали. А так беспременно охвицера ихние Питер заберут!
– Это, товарищи, не охвицера у германцев виноваты, что нас прут, это они сами… Они народ сознательный! – заметил картуз с высоты своих сундуков.
– Со-з-н-а-тельные… Ишь ты… А мы што, не сознательные? А? Ты бы, товарищ, помалкивал, а то мы тебя живо с сундуков стянем и по морде наклепаем! – Тут было прибавлено непечатное ругательство.
Картуз промолчал и только судорожно вздохнул.
Огарок беспомощно замигал, и через минуту мы погрузились во мрак. Разговор притих.
Ночь прошла более или менее спокойно.
Когда наступило утро и внутренность нашего трясущегося и скрипящего убежища озарилась через маленькое окошко слабыми лучами северного солнца, вагон зажил какой-то особенной жизнью. В углу кто-то отчаянно чихал. Товарищ, грозивший картузу короткой расправой, сочно сморкался на спину своего соседа. Картуз все лежал на своем сундуке, видимо боясь покинуть насиженное место, и только причитал: «Спаси, Господи, и помилуй!»
За сундуком пронзительно ревел ребенок. Плач его прерывался тяжелыми приступами коклюша. Мать его успокаивала и сама плакала в три ручья.
Политические разговоры не поднимались, но между солдатами, сидевшими у двери и находившимися внутри вагона, завязалась ожесточенная перебранка из-за того, что находившиеся у входа не желали «пропущать» к выходу. Брань стояла непечатная.
Как мне надоела эта вечная и бесконечная ругань! Ругались по всякому поводу и просто без повода. Поминали всех и вся. Богохульствовали. Вообще ругань в последнее время приняла всероссийские размеры. Это было тоже одно из завоеваний революции.
День прошел как-то совершенно незаметно. К вечеру я совсем одурел, вернее, отупел и больше уже не реагировал на все происходящее в вагоне, ни на ругань, ни на беспрестанные передвижения моих соседей от середины вагона к выходу и обратно, ни на бешеные атаки на наш вагон на станциях и не менее решительные контратаки наших товарищей, запросто здоровыми тумаками высаживавших стремившихся проникнуть к нам.
Снова пришла ночь, а на следующий день я не без волнения стремительно выскочил из вагона, а правильнее, был выброшен на платформу со своим тюком напиравшими сзади товарищами.
Первый этап был пройден: мы приехали в Вологду!
Вокзал походил на сумасшедший дом. По всем направлениям неслись лавины народа, преобладали серые шинели. Слышались отчаянные вопли и крики, ругань; ругань без конца и края.
Людским потоком меня несло к выходу. Зычный окрик отрезвил меня.
– Товарищи, которые на Вятку, за мной! – громоподобно орала фигура в растерзанном полушубке, взгромозившаяся на груду тюков.
С неимоверным трудом мне удалось повернуться, и захватившим течением я был унесен через бесконечное количество путей к поезду, состоявшему из вагонов 3-го класса.
Счастливым именинником почувствовал я себя, очутившись на верхней полке одного из вагонов заветного поезда, около окна. В этот момент это было для меня высшим достижением. И действительно, я попал точно в рай после кошмарного поезда до Вологды.
Я заснул как убитый, не проснулся даже при отходе поезда и только утром с гордостью убедился еще раз в неприступности своего положения. С высоты своей полки я с удовольствием наблюдал творившееся в вагоне, который был набит до отказа. Груда храпевших и сопевших тел вповалку заполнила все могущее быть занятым пространство.
На станции Буй появился белый хлеб. Все на него накинулись, как звери, выпущенные из клетки. Я не удержался и съел в один присест порядочную белую булку, но почувствовал себя довольно скверно. Видимо, желудок отвык за это время от такого обилия пищи.
Поезд шел черепашьим шагом, но я не унывал, все же он двигался вперед и был ближе и ближе к моей заветной цели.
В разговор с товарищами я старался не пускаться, но иногда невольно приходилось вмешиваться в обсуждение животрепещущих вопросов, какими были, обыкновенно, предположения, как далеко дойдут немцы в России и как они отнесутся ко всему у нас происходящему.
Мое внимание привлек молодой еще человек в солдатской форме, так же, как и я, устроившийся на верхней полке рядом со своей огромной корзиной. Он резко выделялся среди солдат своим интеллигентным видом и часто поддерживал меня в спорах. По рассказам оказалось, что он артист по профессии, только что демобилизованный и едущий за своей труппой, успевшей каким-то образом уже сформироваться и очутиться не то в Иркутске, не то в Омске. Быть может, это и было так, быть может, это были все рассказы для отвода глаз, и он был таким же «артистом», как я бывшим служащим пивного завода Габербуш и Шилле в Варшаве, за какового я выдавал себя.
В жизни своей столько не врал, как в эти дни. В конце концов, я до того изоврался в том, кто я такой, что мне стало казаться, что я действительно бывший служащий завода Габербуш, который в 1914 году был в командировке от завода в Омске и которого война застала в Ишиме, где он был призван местным воинским начальником, а потом, по демобилизации, уволенный в распоряжение последнего.
Откровенно говоря, нет ничего более тяжелого, как всякие экспедиции под чужими фамилиями. Чувствуешь себя все время артистом на сцене, в которого впиваются тысячи глаз. Хорошо, когда это происходит в театре, но много хуже, когда за каждым твоим словом, за каждым движением наблюдает не один десяток злобных глаз подозрительных товарищей. Все кажется, что вот-вот тебя расшифруют и уж тут наверняка поставят к стенке.
На шестой день пути дотащился наш «хамовоз» до Екатеринбурга. Наш поезд был, действительно, в полном смысле «хамовозом».
И как же мало на такое название походили петербургские трамваи мирного времени, хотя мы, кадеты, называли их этим звучным именем!
В приподнятом настроении от сознания того, что скоро, скоро я увижу моих дорогих их величеств, я прогуливался по перрону вокзала.
– Товарищ, можно ли мне с вами поговорить?
Я вздрогнул и обернулся. Передо мной стоял мой спутник, солдат, выдававший себя за артиста.
– Я хотел вас предупредить, что товарищи в вагоне думают, что вы не то лицо, за которое себя выдаете.
Стараясь быть совершенно спокойным, я ответил:
– Ну и идиоты! Из чего же они это заключили?
– А знаете, как-то в разговоре вы сказали: «У вас по новому стилю, у нас по старому», вот они и придрались к этим словам «у вас» и «у нас» и стали свои заключения выводить.
Действительно, я вспомнил, что был какой-то разговор на тему о введении большевиками нового стиля, и я, не помню уже, по какому поводу, сказал эту фразу, которую подлецы и приметили.
Вынув свои бумаги, я показал их своему собеседнику.
– Конечно, конечно, товарищ, бумаги самые подлинные, я в том нисколько не сомневался, но все же я считал своим долгом вас предупредить.
Я искренне поблагодарил его за любезность, и мы вскоре разошлись. Этот первый промах мой в пути нисколько не обескуражил меня, но ясно показал, насколько нужно быть осторожным в разговорах и насколько подозрительны эти распоясанные хамы, казавшиеся столь некультурными и безмозглыми.
На следующий день около трех часов дня наш поезд, тяжело дыша, дотащился до Тюмени. Я был почти что на месте. Распростившись со своими спутниками, крепко пожав руку солдату-артисту и искренне пожелав ему счастливого пути, я с облегченным сердцем выскочил на платформу тюменского вокзала.
Глава II
Документов на станции не проверяли, так что я без всяких затруднений вышел с вокзала и очутился на большой площади, от которой вела хорошо укатанная снежная дорога в город, подходившая почти к самому вокзалу.
На правой стороне площади с лотков торговали бабы-торговки разной снедью. В противоположном конце стояли ряды саней, по типу похожих на наши среднерусские сани, но очень широкие, низкие и сзади с высокими спинками. Запряжены они были низкорослыми сибирскими лошадками тройкой или коренником с одной пристяжной. Чтобы не очень бросаться в глаза, втерся в толпу, сновавшую около лотков, и от одной торговки узнал, что стоявшие тройки и есть ямщики, ожидавшие пассажиров в Тобольск и в окрестные места Тюмени. Запасшись великолепной колбасой и хлебом, я отправился нанимать себе возницу.
После недолгого торга я нанял себе ямщика, местного татарина, за 30 рублей взявшегося меня отвезти до ближайшей станции, до которой было 20 верст, то есть он взял с меня по 1 рублю 50 копеек с версты. Предварительно он завез меня к себе. Домик его оказался солидной деревянной избой со службами, и, пока хозяин приводил в порядок сани и закладывал их, хозяйка, очень славная татарка, в идеально чистой и по-своему богато обставленной комнате гостевой половины избы поила меня чаем.
Когда я собрался садиться в сани, ямщик удивленно посмотрел на меня, вернее, на мое осеннее пальто, а главным образом на ботинки и осведомился, не будет ли мне холодно. Я чувствовал себя отлично и, несмотря на порядочный мороз – было не менее 15 градусов ниже нуля, – холода не ощущал. Это объяснялось, по-моему, абсолютным безветрием, поразительной сухостью воздуха и тем, что заходившее солнце все же, хотя немного, пригревало своими угасающими лучами.
Вскоре низкорослая, хорошо кормленная тройка, гремя колокольчиками, быстро понесла меня по окраинам Тюмени, и через несколько минут мы оказались на вольном просторе белого снежного моря. Только где-то вдали виднелись лиловой полоской леса и дым, медленно тающий в воздухе и указывающий на человеческое жилье. Вечерело. Туманная мгла спускалась на землю. Позади нас стали один за другим вспыхивать огоньки, но вскоре они исчезли из виду. Тюмень осталась далеко за нами.
Через некоторое время лошади пошли шагом, и как-то незаметно мы въехали в лес. Я был подавлен величественностью картины, представившейся мне. Мы ехали среди векового сибирского леса. Огромные ели, засыпанные снегом, склоняли свои ветви над дорогой. Взошедшая луна купала лучи свои в, казалось, заснувшей вечным сном хвое, а издали под этим ровным светом лес горел и переливался, как расплавленная платина.
Воздух был насыщен запахом смолы. Дышалось легко и свободно, но вот лес кончился. Раздался где-то вдалеке собачий лай.
Сани побежали быстрей. Вдалеке стали мелькать огни. Почувствовался запах дыма.
– Вот мы и приехали! – нарушил молчание мой возница.
Мы въезжали в большое село. С любопытством я оглядывал постройки. В большинстве это были большие двухэтажные избы с крылечками, обнесенные солидным забором, за которым скрывались многочисленные службы.
В середине села стояла большая церковь красного кирпича с внушительной колокольней. У нас, на юге, не во многих уездных городках я видел такие постройки. Во всем виделось довольство и зажиточность жителей.
Крестьянин, к которому привез меня мой ямщик, оказался здоровенным детиной с широкой, окладистой русской бородой, с очень степенной и благообразной женой.
В большой горнице в углу перед образами теплилась лампада, а на стенах висели портреты государя и государыни…
Мне вся поездка, а в особенности это патриархальное жилище казались каким-то сказочным сном. Каких-нибудь шесть-семь часов тому назад – дикие рожи распоясавшихся солдат, каторжный цвет растерзанных шинелей, вездесущие красные тряпки, площадная брань и прочие революционные прелести, и вдруг неугасимая лампада, царские портреты и ласковый говор хозяйки, предложившей мне неизменный чай и горячие шаньги (род лепешек из кислого теста).
Крепла уверенность в том, что не вся, некогда могучая, Россия покрылась социалистической революционной проказой и что действительно верноподданные – это не те вылощенные придворные и наше общество, которые первыми предали своего державного повелителя, а простые, неотесанные сибирские мужики, твердо хранившие заветы предков и не боявшиеся открыто исповедовать свои убеждения. Для меня стало ясным, что мужик, подобный тому, у которого я сидел в хате, не один, что таких много и что с небольшими средствами здесь легко из такого элемента создать прочное ядро преданных их величествам людей, которые смогли бы оказать большую службу в деле освобождения императорской семьи из тобольского плена, но для этого нужно иметь энергичного руководителя здесь, на месте, а не в Петербурге.
Центр организации должен быть здесь, а в России только щупальца ее, изыскивающие материальные средства безразлично каким путем. Вспомнились мне напутственные слова Н.Е. Маркова-второго: «Сережа, я уверен, что нам удастся устроиться в Тобольске, и вы помните, что останетесь там не один, но за вами, один за другим, приедут офицеры и т. д.»
Я хорошо помнил эти слова, но все же мне было непонятно, почему они не уехали сюда раньше и почему мне поручено только разыскать Колю С[едова], который уехал в эти места еще в сентябре прошлого года. Вспомнилась мне и бешеная атака Маркова на несчастную А.А. Вырубову с требованием денег. Как все это не вязалось со слышанными мною на Новом проспекте переговорами и разговорами о замещении будущих административных постов, о соединении каких-то организаций и о близости предстоящего переворота и свержения большевиков!
Скорый переворот, заполнение свободных вакансий и постов, с одной стороны, отсутствие денег для священного для каждого из нас дела охранения и освобождения царской семьи, с другой стороны, – все это как-то не укладывалось в моей голове.
Но твердая вера в Маркова-второго, всем своим обликом выражавшего непреклонную волю и решимость, твердость и настойчивость в его голосе и разговоре держали меня под его обаянием, и все сомнения рассеивались. Я был уверен, что этот человек до конца исполнит все, им сказанное и обещанное…
С этими мыслями и думами ехал я от станции до станции, плотно закутавшись то в огромные бараньи шубы, то в легкие дохи из собачьей шкуры, которыми снабдили меня ямщики, и с огромными пимами на ногах.
Деревни, через которые пришлось мне проехать, были почти все одинаковы, широко раскинуты, с однообразными огромными избами, только татарские деревни были несколько беднее, но у них были прекрасные мечети с тонкими минаретами, уходившими ввысь. Как раз на рассвете я проезжал через татарскую деревню. Восток горел ярким пламенем восходящего солнца. Снежное поле, искрясь, то розовело, то краснело под его лучами. Сани медленно катились по главной улице просыпающегося села.
– Иль, Аллах, – услышал я протяжный голос.
На балкончике высокого минарета я увидел седобородого старика, созывавшего правоверных на утреннюю молитву. Как знакома мне была эта картина! Сколько раз наблюдал я ее у себя, в Крыму, при восходе яркого южного солнца, когда вся земля благоухала ароматами магнолий, сирени и нежных лиловых глициний, где глаза такого же старика-муллы были устремлены на безбрежную синеву уснувшего, казалось, в сладкой истоме моря. И вокруг здесь та же картина, но с безбрежным снежным морем, далекими, вековыми лесами и холодными лучами северного солнца. Я весь был под впечатлением такого контраста.
На одной из остановок мое внимание привлек сгорбленный старик, сидевший в избе, где я ожидал новых саней, и приходившийся моему ямщику, вероятно, прапрадедушкой. Старик был довольно бодрый и разговорился со мной. Из разговоров выяснилось, что ему было по крайней мере, 110–115 лет, потому что он мне рассказывал про те времена, когда в Сибири скакали курьеры государя, но какого, он назвать не мог, сообщавшие о большой войне, бывшей в России с «разными иноплеменниками»…
Старику, по его словам, было в то время 10 лет. Сам же он своего возраста не знал и на мой вопрос ответил как-то равнодушно:
– А не знаю, сынок… Один Господь знает!
Его прапраправнук, везший меня до следующей станции, говорил, что старик Артем года три тому назад еще работал по хозяйству, но надорвался и с тех пор сидит, не разгибая спины.
В первый, да вероятно, и в последний раз мне пришлось видеть такого глубокого старика.
Ночью проезжали мы через огромное богатое село. Я осведомился у ямщика о его названии.
– Это, сынок, Покровское!
Я, сам не знаю почему, был поражен, услышав это название! Я ехал через родину Распутина, то село, о котором так много у нас писалось и говорилось. Я спросил ямщика, не тут ли жил Распутин, и, получив утвердительный ответ, стал расспрашивать ямщика о личности Распутина.
– Скажи-ка мне, что за человек был Распутин? – спросил я ямщика.
– Хороший мужик был, душевный… Нашему брату много помогал… Поди, в селе ни одного двора нет, кто ему пятерку, кто тройку, а кто и пятьдесят рублев не должен… Как приедет из Питера, так и начинает помогать… И от болезней лечил. Кровь останавливал. Одно слово – Божий человек… Сказывают, царь и царица его принимали… Он у царя за нашего брата стоял… Ну, за это его буржуи и убили…
Воцарилось молчание.
– А что, он богатый был?
– Сказать, чтоб очень, нельзя, а что денежки у него бывали, это точно, только уж очень много народу раздавал… Семье, сказывают, оставил мало!
Первый раз я слышал такую своеобразную рекомендацию Распутина. Видимо, окрестные мужики считали его своим заступником и ходатаем перед государем. Модное слово «буржуй» проникло и в эту сибирскую глушь. Очевидно, оно здесь во взглядах местных мужиков объединяло такие понятия, как дворянин, помещик, а то и просто богатый человек. Из объяснений ямщика явствовало, что и он, и его односельчане считали, что эти классы общества и устранили Распутина за то, что он около трона защищал их мужицкие интересы. Такая точка зрения не удивила меня. Не помню уже, где именно, но где-то в одной южной деревне один старый мужик, свидетель освобождения крестьян, с непреодолимым убеждением доказывал мне, что император Александр II был убит помещиками и дворянами (тогда выражение «буржуй» еще не было в ходу) за то, что освободил крестьян и отобрал у помещиков землю. Я старался самым понятным образом доказать старику, что это совсем не так, но он упорно стоял на своем и только приговаривал: «Нет, паныч, это все не так, как вы рассказываете. Очинно хотел бы вам поверить, но беспременно мне известно, что помещики нашего царя-батюшку убили за то, что нашему брату мужику волю дал!»
Со своим возницей спорить я не стал, и наш разговор о Распутине прекратился.
Ночь прошла для меня совершенно незаметно, почти без сна. Только изредка одолевала меня дремота, нагоняемая мерным звоном колокольчиков. Затем потянулся томительно скучный день. Тобольск был все ближе и ближе. Как это ни странно, я ощущал это на каждой станции по своему кошельку. Но не потому, что денег делалось все меньше и меньше, это было бы само собой понятно, но по ценам за наем лошадей. Как я уже писал, за первые 20 верст я заплатил по 1 рублю 50 копеек с версты. Чем дальше я удалялся от Тюмени, тем сильнее цены падали, и приблизительно в середине пути я платил от 50 до 70 копеек с версты. Чем ближе подъезжал я к Тобольску, тем больше приходилось платить, и я был уверен, что за последний перегон с меня снова спросят что-нибудь вроде 1 рубля 50 копеек за версту. Таким образом, весь перегон в 280 верст от Тюмени до Тобольска обошелся мне рублей в 500. В кармане оставалось 200 с небольшим, но я не унывал, и глубокое радостное чувство охватило меня, когда я услышал голос ямщика:
– Так-то, сынок, мы, значит, по Тоболу едем, скоро и Тобольск!
Мы только что миновали лес, вдруг сани наши с огромной быстротой покатились вниз, и вскоре, как мне показалось, мы очутились в длинной, но довольно широкой ложбине. В это время меня и прервал ямщик. Оказалось, что для сокращения пути он поехал прямо по льду, и таким образом мы ехали по прекрасно накатанной дороге прямо посередине Тобола.
Вскоре моим глазам открылась дивная панорама. Берега все ширились, как бы расходясь перед нами. В одном месте мы сделали довольно крутой поворот, видимо, река в этом месте загибалась. Когда поворот кончился, я неожиданно увидел перед собой весь Тобольск, залитый ярким лунным светом. На высоком берегу виднелись бесчисленные купола церквей, обнесенных огромной каменной стеной наподобие кремля, а рядом с ней городские дома, спускавшиеся прямо к реке. Берега совершенно раздались перед нами. Мы ехали по огромной, ровной снежной поверхности. Налево от нас вдаль уходила такая же снежная дорога, как та, по которой мы только что промчались.
– А это, сынок, Иртыш, вот там, куда мы едем. Тобол, значит, в него впадает, – пояснил мне ямщик.
Город был все ближе, и вскоре мы стали подниматься в гору и незаметно очутились на улице среди погруженных в сон окраин Тобольска. Только кое-где из окон виднелся свет. Стали попадаться прохожие, торопливым шагом спешившие домой. Наконец гора кончилась, и лошаденки бодро побежали по тобольским улицам. Еще два-три поворота – и сани мои остановились около солидного одноэтажного дома с крыльцом, на котором красовалась вывеска с надписью: «Гостиница Хвастунова».
Мой ямщик соскочил и стал звонить швейцару. Я снял шапку и перекрестился. Заветное мое желание исполнилось: я был в Тобольске. Часы показывали 11 часов вечера.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.