Читать книгу "Загадки Красного сфинкса"
Глава 40. День одураченных (11 ноября 1630)
Сен-Симон вышел проводить Монсеньера – но даже без этого почетного караула было ясно, что кардинал прощен, успокоен и окрылен.
– Его величество сказал: «Лучше бы мне оторвало ядром голову», – интимно сообщает герцог. – Я был и остаюсь покорнейшим слугой вашего высокопреосвященства и счастлив, что недоразумение разрешилось.
– Обещаю ответить взаимностью, – у Монсеньера, похоже, иссякли запасы дипломатии.
Склонившись в поклоне, я приготовился открыть дверцу кареты, когда Сен-Симон изволил меня заметить:
– Ваш виночерпий сегодня не останется без работы…
– Предлагаете залить душевные раны вином? При моем геморрое прием потребного для компенсации объема мне противопоказан.
– Раны победителей заживают быстрее… – я все-таки поднял голову: что творится на белом свете – королевский миньон в черном дублете без разрезов, по испанской моде! Святая Мадонна! В то время, когда даже старый герцог Д’Эпернон облачился в широкий отложной воротник из фламандского кружева – так мне сказал Рошфор – мсье де Сен-Симон расхаживает словно гугенот или придворный императора Священной Римской империи Фердинанда Второго. По словам отца Жозефа, они там все ходят в брыжах и в дублетах с подбитыми овечьей шерстью плечами. Конечно, разве можно выиграть войну в таких-то нарядах! Убожество.
Но тонкое лицо герцога по-прежнему красиво, и волосы он отпустил длиннее, чем были у него в Ла-Рошели, что ему очень шло. Золотые пряди на черном смотрелись очень эффектно, но все же отсутствие разрезных рукавов – это чересчур.
«Может, опять будут носить короткое и узкое? – размышлял я, пока карета катила в Париж, проезжая перекресток, где решилась судьба Франции, я осенил себя крестным знамением, – какой хороший человек этот Сен-Симон!»
– Сен-Симону совершенно невыгоден Гастон в качестве короля, – я давно не удивлялся, когда мсье Арман отвечал не словам моим, а мыслям. – Без меня дни его величества на троне сочтены, королева-мать и Орлеанец сожрут его вместе с костями – и года не пройдет.
– Мсье де Сен-Симон никогда не покидает короля – какое счастье! – заметил я, имея в виду, что невольный свидетель позора и беспомощности мсье Армана стал и свидетелем желания короля извиниться перед своим первым министром и возвысить его.
– Мсье де Сен-Симон был первой шпагой Парижа еще до своего приближения к его величеству, – сообщил Монсеньер. – Он каждый день по два часа проводит в фехтовальном зале.
Нынешний фаворит Людовика XIII был не только утонченно-красив, но и очень быстр в движениях, а его фигура свидетельствовала о силе и гибкости – словом, в бою от него был бы толк.
– Жаль, что его величество расстался с мсье де Туара – посетовал я. – Вот уж за кем как за каменной стеной.
– Ничего не жаль, – покосился Монсеньер. – Кто бы тогда оборонял Сен-Мартен и Казаль? Я дам Туара маршальский жезл, как раз появился свободный, – его глаза недобро сверкнули. – Луи де Марийяка только что арестовали, вслед за братом – канцлером Мишо, и вскоре укоротят на голову.
Я вспомнил маршала Марийяка на дамбе у Ла-Рошели – в пороховом дыму и соленых брызгах, на фоне дымящейся кормы английского флагмана, разваленного прямым попаданием ядра в крюйт-камеру… Его бравую фигуру, торчащие вверх седые усы – представил их мокрыми от крови и облепленными песком по пути от плахи до башмаков помощника палача – меня скрутило страхом и сожалением. Это ведь не мальчишка Шале со своей несчастной матерью, это маршал Франции…
– Я предлагал всех помиловать, – сварливо произнес мсье Арман. – Но король настоял на казни для маршала и заключении для канцлера.
– А королева-мать? – спросила Мари-Мадлен сразу после того, как завершилась церемония ликования и поздравлений. – Что будет с ней?
– Отправится в ссылку, в Компьен, – сообщил мсье Арман.
– А Гастон Орлеанский? – спросил Шарпантье, к которому вернулся нормальный цвет лица.
– Гастон отправится вслед за королевой, если не утихнет.
– Вашему отцу, мой дорогой Луи, тоже предписано покинуть Париж и удалиться в свои владения, – теперь пришел черед мсье Армана утешать Ла Валетта.
– О нет! – картинно заломил тот руки. – Лишенный придворной жизни, от скуки он женится, Арман, непременно женится, и виноваты в этом будете вы!
– Ему всего-то семьдесят шесть, – подмигнул Ришелье. – Я, со своей стороны, могу только приветствовать умножение количества Д’Эпернонов, к которым имеете честь принадлежать вы, дорогой друг – у короны нет более преданного слуги.
– Не считая вас, мой дорогой Арман! – поклонился Ла Валетт, но на его толстогубом лице осталось комически-озабоченное выражение.
– Я не могу в это поверить. Это не-слы-хан-но. Это чудо. Не иначе как Богоматерь осенила Людовика своей благодатью, – Мари-Мадлен кружила по комнате, в рассеянности трогая то карту, то укладку с перьями и чернилами, то брошенную впопыхах соболью безрукавку – все приметы отчаяния, бесприютности, скитаний, преследования и позора – несбывшиеся, но оставившие незаживающие раны в душах тех, кто это пережил.
– Я поняла, дядюшка! Вы – котик, – улыбнулась она, наблюдая, как Люцифер, поддавшись всеобщей ажитации, стремглав взлетает на балдахин – и валится с высоты, в последний миг извернувшись и полосуя шелковый полог в лоскуты, покрывшие половину кровати.
Я кинулся было спасать полог, но мсье Арман легчайшим движением удержал меня, отчего я залился краской – кроватью в спальне он сегодня пользоваться не планирует – иногда и мне удавалось понять его без слов.
– Его величество сказал мне: «Государству я обязан больше, чем матери». При этом сердце его разрывалось на части. Но после этих слов все стало возможным.
– А во дворце королевы-матери сегодня весь день шла раздача государственных постов, наград и доходных аббатств – в планах, конечно. Мария Медичи сформировала кабинет министров, определила направление внешней политики – лизать испанские сапоги – и успела приступить к самому главному – определить меру наказания для вас, дядюшка! – глаза Мари-Мадлен горели сухим, исступленным блеском. – Когда канцлера Марийяка король вызвал в Версаль, все были уверены, что он вернется оттуда первым министром. Одних прошений насовали охапку – вся карета была завалена, мушкетеры, сопровождавшие канцлера под арест, бумагу с сидений сбрасывали пачками. Как королева-мать переживет крах всех планов – когда уже протрубила победу?
– Прекрасно переживет, – вскинул брови Монсеньер. – Даже слишком прекрасно. Она женщина выносливая.
– Наибольшее удовольствие королеве-матери доставило бы ваше пожизненное заточение в ее алькове, – съязвила напоследок Мари-Мадлен. – Я отправляюсь спать. Если сегодня еще какой переворот, пожар, война или чума – меня чур не будить.
– Я бы без вас умер, – заявил мсье Арман, целуя ей руки. – Какие мои заслуги даровали мне вас в племянницы?
– Ах, дядюшка, это не ваши заслуги, а мои грехи, – отнимая у него руку, чтобы попрощаться с Ла Валеттом, вздохнула Мари-Мадлен. – Это мой крест.
Бодро утопал Ла Валетт, неслышно выскользнул Шарпантье, мы остались вдвоем.
– Иди наверх, – шепнул Монсеньер. – Я еще зайду к мэтру Шико.
Откинув со стены кабинета гобелен с милостью Александра Македонского[29]29
Имеется в виду милость Александра Великого к Роксане – дочери царя Бактрии, на которой он женился и пощадил всю ее родню.
[Закрыть], я преодолел пять витков спиральной лестницы, подсвечивая путь одинокой свечой в серебряном подсвечнике в виде Дафны, преследуемой Аполлоном. В ротонде свечей достаточно – как и вина, апельсинов, винограда, миндальных печений и груш в меду – Огюстен добросовестно пополнял арсенал. Всегда были наготове чистые простыни, полотенца, сухие дрова, вода грелась на каминной решетке, шандалы заряжены свечами из чистейшего воска.
Меня сильно смутило известие, что орлиное гнездо находится на единоличном попечении мажордома – я умудрился ни разу не задуматься о том, кто разжигает камин и меняет простыни после наших утех.
– Я мог бы сам… – начал было я, отчетливо вспомнив палитру последнего свидания – вот я пролил вино, вот Арман решил обмазать меня медом и облизать, но потом просто обтер мокрым от вина краем простыни, вот тут размазали пастилу из бельфлёра, вот источающая сильный запах лаванды смазка…
– Тебе мало работы? – удивился мсье Арман. – Мальчик мой, невозможно требовать от человека отличной службы и скрывать информацию, непосредственно касающуюся его профессиональных обязанностей. Я доверяю Огюстену Клавье и требую от него обеспечения полной конфиденциальности.
– Я и не подозревал, что он знает, – сказал я. Мэтр Клавье ни разу не дал мне повода считать, что ему известно, до каких пределов простирается наша с хозяином близость.
– Я умею подбирать людей, – самодовольно блеснул глазами Монсеньер. – Люди – это главное богатство и опора любой власти, секрет успеха.
Завершив подъем, я почувствовал, что ноги у меня подкашиваются – все-таки слишком многое пришлось сегодня вынести. Неспешно обходя комнату кругом, я зажег все свечи и подбросил дров в камин – очень уж сильно я холодел от ужаса в этот день и хотел теперь тепла. Сил мыться у меня тоже не было – раздевшись, я намочил полотенце в теплой воде, кое-как обтерся и рухнул на постель поверх покрывала. Знал, что усну, как только лягу, но мысль о том, что разбудит меня Арман, делала сон еще более желанным.
Орел на картине глядел на меня – целясь куда-то в печень, в его лаково-черном зрачке плясало пламя свечи.
Почему огонь так бьется? Ведь здесь не бывает сквозняков – узкие окна под самым куполом, а дубовая дверь плотно прилегает к косяку и обита изнутри красным сукном… Этот ветер не из окна – это крылья орла, расправляясь, поднимают вихри, заставляют огоньки свечей танцевать сарабанду…
От сладкого ужаса у меня холодеет под ложечкой – словно я камень из пращи, запущенный в небо, и сейчас грянусь оземь – но в последний миг меня обхватывают громадные когти, пушистые перья щекочут пах, а в ухо лезет острый жадный язык…
От собственного крика я вываливаюсь из сновидения, но не из объятий – Монсеньер мертвой хваткой держит меня за плечо, целует в ухо и водит по моему животу пером! Полосатым пером с разлохмаченным кончиком, а на ковре самодовольно возлежит кипа исписанных листов.
– А песочек принесли? А то залью ваши бумаги… – язык еле шевелится, Монсеньер ловко засовывает мне в рот половинку мандарина – он не выносит несвежего дыхания.
– Люсьен, вы так прекрасны… – зрачки расширены, брови заломлены. – Я не могу вас лишиться, не могу, не смог бы…
– Я чего-то не знаю? Испанцы требуют меня в обмен на Пиньероль? – я пытаюсь шутить, но выходит не ахти. – Я с вами, Монсеньер.
– Вы со мной… – отбросив перо, Арман атакует меня губами, яростно наступая языком по всей линии фронта. Атаки и контратаки чередуются в рваном как пляска свечей ритме, то предваряемые вкрадчивой разведкой, то решительно идущие напролом, после очередного особенно бурного наступления, подкрепленного искусными фланговыми маневрами – я не выдерживаю и салютую всем наличествующим боезапасом.
Поведя плечами, он сбрасывает халат, оставаясь обнаженным – отблески от камина ласкают кожу, блестят плечи, тени прячутся меж ребер и под ключицами, в провалы под скулами. Свечи он потушил. Я как упал на кровать головой к камину, так и лежу. Арман вытягивает у меня из-под ног подушку и валится на нее навзничь, укладываясь рядом со мной. Я трогаю его живот – впалый, мягкий, с расслабленными мышцами, спускаюсь ниже – все мягкое, нежное.
– Я вымотан, – сообщает Арман. – Совершенно. И ты вымотан, – пресекает он мое намерение встать. – Просто лежи.
– Я засну сразу, – жалуюсь я. – Давайте разговаривать тогда.
– Разговаривать… – я не вижу, но чувствую его улыбку. – Пожалуй, это самое лучшее. О чем ты хочешь знать, мой милый?
– А вы когда меня полюбили? – вдруг задаю я вопрос, как-то давно мелькнувший у меня в голове, но до сих пор не озвученный.
– Двадцать пятого августа тысяча шестьсот двадцатого года, – немедленно отвечает Арман, и я понимаю, что он серьезно.
– Десять лет с лишком?
– Десять лет, два месяца и девятнадцать дней, – соглашается Арман, накрывая мою руку своей.
– Вот прямо так сразу и полюбили? – я смущен, и мне ужасно хочется услышать все в подробностях, я даже готов об этом попросить, но Монсеньер, как всегда, угадывает мои мысли.
– Я ехал в Лувр на празднование именин короля и перед началом торжества решил навестить мать. Ей доложили о моем приезде, и я ждал ее, глядя в окно гостиной.
– Оно выходит в сад… – полушепотом продолжил я – сердце почему-то так колотилось в груди, что было почти больно.
– В розарий, – согласился Арман, – на залитую солнцем поляну под липами, где копался в земле садовник в белой рубахе. Вот он оцарапался о розовый шип и поднялся, посасывая запястье и вскидывая прямо на меня большие черные глаза. Меня словно ударило этим взглядом – скрытый портьерой, я продолжал наблюдать за юным садовником, чувствуя в груди странный жар. Паренек – не старше шестнадцати лет – выгнул спину, потянулся и вдруг блеснул зубами в улыбке, на одно безумное мгновение я решил, что он улыбается мне – клирику в сане епископа – но увидел, как к нему бежит служанка в рогожном колпаке и что-то гневно кричит.
– Франсуаза, – пояснил я внезапно севшим голосом.
– Паренек окликнул ее по имени, но я лишился слуха – словно во сне я наблюдал, как девушка гневается, машет руками, наконец хватает лейку и через край обливает хохочущего юношу. Мокрые ресницы, мокрая рубаха, облепившая грудь, улыбка во все зубы – белые, как лангедокский чеснок, тугие икры, мощные бедра… Таким нашла меня матушка – пожирающим взглядом всю эту красоту, жаркую и сладкую, как адский соблазн. «Это Люсьен, сын вашей кормилицы, – сообщила она. – Ему пятнадцать. Славный паренек».
– Твоя матушка… – начинаю я, но он не дает мне договорить.
– Конечно, знала, – в его голосе печаль. – Потому-то я так легко и согласился идти в епископы вместо Альфонса.
– Но ведь ты мог не согласиться! Женился бы, детей завел, жил как все…
– Сделал бы жену несчастной, – легко соглашается он. – Надругался бы над священным таинством брака, раз в пять лет выполнял бы супружеский долг, растил бы зачатых в отвращении детей… Я знаю, кто-то так и живет, но у меня всегда было чувство: нельзя лгать близким, обман не даст ничего построить – ничего крепкого, прочного и надежного.
– А как же Мария Медичи, – я сначала говорю, а потом сам поражаюсь неуместности своего замечания. Арман бьет меня подушкой:
– Я раскрываю тебе душу, а ты суешь туда эту женщину!
– Прости, – я закрываюсь руками, потом ловлю его запястья и прижимаю к груди. – Прости! Я так хочу послушать, что же ты сделал дальше, увидев того паренька. С землей на носу – я всегда пачкался как поросенок, работая в саду.
– Поросенок ты и есть, – охотно соглашается Арман. – Ты сам все знаешь – раньше, чем думал, я взял его на службу, а потом отодрал.
– Ну-у-у… Мне больше нравилось начало, – я не скрываю огорчения.
– Какою ты стихией порожден?
Все по одной отбрасывают тени,
А за тобою вьется миллион
Твоих теней, подобий, отражений.
Вообразим Адониса портрет –
С тобой он схож, как слепок твой дешевый,
Елене в древности дивился свет,
Ты – древнего искусства образ новый.
Невинную весну и зрелый год
Хранит твой образ внутренний и внешний:
Как время жатвы, полон ты щедрот,
А видом день напоминаешь внешний.
Все, что прекрасно, мы зовем твоим.
Но с чем же сердце верное сравним?[30]30
У. Шекспир. Сонет № 53.
[Закрыть]
Его глубокий тягучий голос возносит меня на вершину неведомого доселе блаженства. Я плачу, уткнувшись ему в грудь, он гладит меня по волосам, шепча:
– Мальчик мой… Мальчик мой…
Мы засыпаем, обнявшись – у Армана не хватает ни сил, ни желания сбросить мои руки, которыми я обвил его как повитуха – младенца.
– Пожалуй, я начну день с ванны, – целует меня Арман. – Иди вниз, все готовь, а мне подай бумаги.
Я собираю с ковра все листы, перо, достаю чернила из халата и раскладываю по кровати. Не застегнув ливрею, выхожу на лестницу и вижу Жюссака в полной выкладке и с пистолетом под плащом.
– Что случилось?
– Все хорошо, – видимо, вид у меня тот еще, так что Жюссак торопливо поясняет:
– Я караулил на всякий случай, – он шепчет мне прямо в ухо: – Боялся, что отец Жозеф пожалует!
Я благодарно стукаю его по плечу, и мы спускаемся вниз, по привычке озираясь в поисках коричневой рясы: капуцин имеет обыкновение оказываться за спиной, как только его помянешь.
Но отец Жозеф появляется не скоро.
Часть четвертая. Низкие истины
Глава 41. Отцы и дети (1631)
Отец Жозеф появился после подписания договора в Кераско – триумфального для Франции и провального для Габсбургов – как испанских, так и австрийских.
– Надо же, этот недоносок Карл Неверский усидел на троне Мантуи и Монферрата, – задумчиво произносит мсье Арман, неспешно выступая по посыпанной крупным песком дорожке, огибающей розарий. – Кто бы мог подумать, что на такого ничтожного человека свалятся такие блага.
– Не он усидел, а вы его усадили. И удержали, – Комбалетта обрывает один бордовый лепесток за другим, пока от розы не остается одна тонзура – бледно-желтая сердцевина. – Кто придумал дать этому плешивому сорту название «Ришелье»? Подхалимам несть числа.
– Зато какой аромат… – кардинал зажмуривается, всей грудью вдыхая густой сладкий запах. – Я удерживаю на троне Мантуи не столько Карла, сколько его жену – Марию Гонзага. У нее больше ума, чем у всех оставшихся Гонзага мужеска пола вместе взятых. К счастью, для спокойствия жены, династии и лично моего – Карл Неверский уже произвел наследника и может с чистой совестью покинуть этот мир в любой момент.
– Свежеиспеченный герцог Савойский Виктор Амадей не похож на своего покойного папеньку и послушно следует указаниям вашего высокопреосвященства – отдал Пиньероль нам, а не испанцам, – Луи де Ла Валетт по-прежнему жизнерадостен и даже несколько похудел.
– Как и Карл Неверский, который отдал нам Казаль, – снисходительно улыбается отец Жозеф. – Как бы ни бесился император Фердинанд Второй, но сделать ничего не смог, даже с Валленштейном – Густав Адольф терзает империю подобно истинному льву.
– Северный лев… – мечтательно тянет Мари-Мадлен, не замечая, как мрачнеет от ее слов Ла Валетт. – Отец Жозеф, а шведский король действительно похож на льва?
– О да! Он отважен, силен и неукротим в битве, – ответствует капуцин, не отрывая улыбающихся глаз от Ла Валетта. – И такой стройный.
– Он всегда идет во главе своего войска – такая рыцарственность столь редка в наше время… – Мари-Мадлен принимается терзать новый цветок. – Король бьется наравне со своими кирасирами – неудивительно, что шведские войска рвут имперцев, как Люцифер – папские буллы.
– Король не имеет права пренебрегать своей жизнью, мадам, – возражает молодой кардинал, следящий за потерей лепестков с такой болью, будто это рвут его собственные волосы. – История учит нас, что гибель короля в битве – невосполнима, и никакие прошлые победы, одержанные с его участием, не возместят эту потерю. Вспомним хоть молодого Себастьяна Португальского, утонувшего в грязной магрибской речушке во время крестового похода в Марокко, – потеряв короля, Португалия потеряла свою независимость!
– Себастьян Первый? Я помню его портрет кисти Коэльо… Такой юный, такой стройный, такой красивый… – ускоряя шаг, Комбалетта обрывает последний бордовый лепесток, и бледные останки цветка падают на красный подол Ла Валетта.
Тот наклоняется, прячет облысевшую розу в карман и бросается вдогонку. Мсье Арман переглядывается с капуцином, и они уменьшают скорость. К чему бегать вокруг цветников, когда майские сумерки напоены негой, медом разливается соловей, а розы уступают первенство ночной фиалке, луннику и гелиотропу столь же неспешно и томно, сколь закатное зарево – роскошной ночной темноте?
– Вы полагаете, что я не способен возглавить кавалерийскую атаку? – горячится молодой кардинал. – Вы сомневаетесь в моей храбрости?
– В храбрости? Нет – только в существовании доспеха, способного вместить весь объем вашей отваги, – голос Мари-Мадлен пропитан ядом, как маттиола – сладостью.
– Я слышал, Шарпантье перед венчанием намерен отречься от протестантизма и вернуться в лоно католической церкви? – улыбается отец Жозеф, провожая взглядом удаляющуюся пару. – И к тому же вместе со своей невестой?
– Да, идет дорогой Анри Четвертого… Мадемуазель Ла Конт, будущая мадам Шарпантье, примет крещение на следующий же день после прибытия из Куссе-ле-Буа.
– Вы знали ее, будучи епископом?
– Я не так хорошо знал семьи протестантов, которых немало в Пуату и сейчас, но Ла Конты живут в тех краях с незапамятных времен.
Я тащился сзади и пару мне составлял лишь плащ Монсеньера, прихваченный на случай дождя – но из плаща никудышный собеседник, а Рошфор уехал в Барвальд, крепя шведско-французскую дружбу. Так что я ждал Рошфора почти с таким же нетерпением, с каким Дени ждал свою Антуанетту.
Секретарь, судя по всему, примирился со своей участью и готовился к свадьбе со всей серьезностью – венцом его хлопот стала покупка дома в квартале Сент-Эсташ, на Оружейной улице – не слишком далеко от Пале-Кардиналь, но и не слишком близко. Там планировалось жить не только молодой чете, но и теще, и свояченице Шарпантье. «Вы же понимаете, я не смогу много времени проводить под крышей собственного дома, но сделаю все, чтобы моя супруга не скучала, пока я на службе» – на что Жюссак со свойственной ему резкостью заявил: «Любовник в таком случае поможет куда лучше». Шарпантье предпочел промолчать, виновато хлопая светлыми ресницами.
Галантерейщик Бонасье сколотил себе небольшое состояние на продаже жениху нового платья, но Дени был столь взволнован, что я не решался ему перечить – слишком сильно была натянута струна. Так что воротник с замусоленным уголком доживал последние дни.
И вот сейчас Шарпантье, вынырнувший из-за заросшей виноградом перголы, терзал уголок с такой свирепостью, что депеша, поданная им Монсеньеру, не могла нести добрые вести.
Сломав печать, Монсеньер изменился в лице – левая бровь поползла вверх, правый уголок губ – вниз, на мгновение прикрыл глаза, а затем протянул письмо отцу Жозефу. Тот взглянул на мсье Армана, как мне показалось, сочувственно.
– Я немедленно отправляюсь в Брюссель, дорогой Арман, – сжав руку Монсеньера, капуцин направился прочь.
Монсеньер кинулся во дворец столь быстро, что и Шарпантье, и я отстали, не поспевая за его длинными ногами, да я еще запнулся, наступив на свесившийся с руки плащ – так что когда мы добрались до дверей кабинета, то увидели там Жюссака с мушкетом наизготовку.
– Приказ Монсеньера, – пожал он плечами. – Никого не впускать. Тебе войти можно, – его светлые выпуклые глаза, остановившиеся на мне, поражали безмятежностью. – Но я бы не советовал.
В подтверждение его слов в кабинете что-то грохнуло и раскатилось – шахматы. Скрипнуло, зашелестело и застучало – книги с потайного стеллажа, ужас, надо смазать петли. А вот словно вздох, печальный женский вздох – почти стон – отчетливо прозвучал из-за дверей, запертых лучше любых замков тревогой и смятением хозяина кабинета.
– Да что ты ему принес? – обратился я к Шарпантье, но тот замотал головой, сжав губы в нитку.
– В чем дело? – пришла мне на помощь Мари-Мадлен, тяжело дышащая из-за стремительного подъема по лестнице. – Оставьте воротник в покое и отвечайте.
– Да, отвечайте, – вторил Ла Валетт, не отрывая взгляда от ее вздымающейся груди.
– Королева-мать сбежала из тюрьмы и высадилась в Испанских Нидерландах, в Брюсселе, – обреченно ответил Шарпантье. – Испанцы ликуют, устроили ей торжественный прием.
Шарпантье, Мари-Мадлен и Ла Валетт, наконец оторвавшийся от созерцания ее декольте, обменялись полными ужаса взглядами. Я не понял причин столь сильного волнения и нашел отдохновение в Жюссаке, меланхолично изучавшем лепнину потолка.
Из кабинета меж тем раздался новый стон, громче прежнего, завершившийся дребезжаньем и звяканьем, позволившими определить источник звука.
– Лютню достал, – разомкнул уста Жюссак.
– Дядюшка играет на лютне? – поразилась Комбалетта.
В ответ послышалось дребезжащее, а затем – волнистое, красивое тремоло, а потом, после стука и шороха шагов и звука отпираемых шкафов – медленная, печальная, часто прерываемая, но вновь льющаяся тягучими слезами мелодия.
– Раньше частенько играл. Для королевы-матери, – лицо Жюссака было как скала.
– А что случилось? – Рошфор подкрался незаметно. Впрочем, мы не почтили бы вниманием и самого великого Ганнибала – будь он без слонов. Слон в кабинете занял весь объем нашего внимания.
– Мария Медичи высадилась в Испанских Нидерландах, – проинформировал графа кардинал. – Птичка вылетела из клетки.
– И уже нагадила?
– Прямо в душу, – Комбалетта кивнула на дверь, из-за которой донеслась особо душераздирающая трель.
– Все это очень мило, но делать-то что?
– У вас есть предложения? Готова выслушать.
– Ну-у-у… Раз тут у нас тут осада, давайте окопаемся как следует, – тонко улыбаясь, предложил Рошфор. – Провиант, винная порция, нехитрые бивачные развлечения…
Подмигнув, граф продемонстрировал колоду карт, отчего Жюссак перекосился, а Ла Валетт и племянница оживились.
– Люсьен, обеспечь провиант, Ла Валетт – с вас фашины и прочая фортификация.
Ла Валетт послушно прошел до угла, где лишил гвардейский пост трех стульев и раскладного столика, а я окликнул пробегающего внизу Дальбера и вскоре принимал полдюжины сотерна, фужеры и сморщенные яблоки прошлогоднего урожая – племянница велела соблюдать атмосферу и не рос-ко-шест-во-вать.
От углового поста проход был закрыт, так что помощь графа в транспортировке провианта и винной порции пришлась очень кстати.
На столике разместились лишь взятки, так что фужеры, бутылки и прочее расставили прямо на полу. Мне стула не хватило, и я уселся на свернутый плащ.
Жюссак пребывал на посту, не отвлекаясь на мирские соблазны, а мы принялись резаться в чешского дурака[31]31
Чешский дурак – карточная игра, иначе именуемая «101» или «105».
[Закрыть], под аккомпанемент лютневой музыки.
– Прошлый век. Какой-то итальянский композитор, – с видом знатока заявила Мари-Мадлен.
– Франческо Канова да Милано, – поддержал Ла Валетт, отчего она поглядела на него с одобрением.
Рошфор опять зашел с крестовой шестерки.
– Кладу крестовую десятку, пиковую десятку… И семерку пик… – вкрадчиво сообщил он, вновь лишая Ла Валетта возможности продолжить игру.
– Семерка крестей, – подхватила Мари-Мадлен, и я покорно забрал из колоды две карты.
– Семерка червей, девятка червей, девятка крестей, шестерка крестей, – Шарпантье сам не верил своему счастью, выкладывая все свои карты на стол.
– Закрывайте шестерку! – потребовал Рошфор. – Тяните из колоды!
– Любую? – застенчиво спросил Шарпантье – на самом деле удивительно хорошо играющий для человека, два часа назад узнавшего правила чешского дурака.
– Верхнюю! – рявкнул Ла Валет, истомившийся в бездействии.
– Дама пик.
– Дама пик? – возмущенно переспросил Рошфор.
– Дама пик. Я… у меня все.
– А у меня минус сорок, – потрясенно сообщил граф под бурное, хоть и безмолвное ликование Жюссака у себя за спиной.
– Раскошеливайтесь, Шарль Сезар, – пропела Комбалетта, переглядываясь с кардиналом – проигравшийся граф был чрезвычайно редким явлением в нашей жизни.
– У меня шведские кроны, – предупредил Рошфор, развязывая кошелек из фиолетовой замши. – Сорок очков – четыре пистоля, то есть кроны, устроит?
– Как знак шведско-французской дружбы – вполне! – Шарпантье разрумянился и был сам не свой от счастья.
Мы сбросились еще по одной, и покатили на следующий круг.
– Восьмерка бубён, – выложил очередную карту Рошфор.
– Пас. Тяну, – Ла Валетт полез в колоду, но тщетно – заглянув в то, что вытянул, повторил: – Пас.
– Пас, – пожала плечами племянница. – Тяну. Пас.
Шарпантье, вспотевший и разрумянившийся, стучал по столу единственной оставшейся у него картой, стучал, пока не выронил, и она не оказалась прямо у меня под сапогом – дама бубён, как я успел заметить. А у меня была шестерка бубён и дама червей! Все, чтобы закончить партию. Может быть, смухлевать в пользу Шарпантье – выложить шестерку и притвориться, что у меня не дама, а что-то другое, непригодное для покрытия шестерки – и полезть в колоду, а секретарь пусть получит весь выигрыш? Но я испугался, что меня разоблачат такие тертые калачи, как Рошфор и Жюссак. Последний особенно нетерпим к шулерам, и получить бутылкой по голове мне совсем не улыбалось.
– Шестерка бубей…
– Не бубей, а бубён! – взорвалась Комбалетта.
– Бубён, – поправился я. – И дама червён! То есть червей!
– Что? Дама червей? То есть со всех еще по десятке? Да ты нас всех уделал! – заорал Рошфор так, что в кабинете прекратилось музицирование и повисла нехорошая тишина.
– Не огорчайтесь, Шарпантье, – сменив гнев на милость, тихо-тихо промурлыкал граф, опустошая кошелек. – Кому везет в картах – не везет в любви…
– Это все знают, – поддержала Комбалетта.
– Я так рад, что проиграл! – пылко заявил Ла Валетт, комкая на груди мантию.
– Я смиренно принимаю свою судьбу, – я еле вместил в свой кошелек выигранное золото.
– Золото так к тебе и льнет, – хмыкнул Ла Валетт, очень напоминая в этот миг своего отца – герцога Д’Эпернона – только потолще, и усы… Усы закручены кверху, а старый герцог носит шнурочки над губой – как при Генрихе III. Что-то очень важное сейчас мелькнуло у меня в голове, что-то крутилось и звенело – или это вновь зазвучавшие струны я принял за озарение, так и не свершившееся?
– Люсьен, не переживай, – Дени тронул меня за руку, – я ведь женюсь, мне нужно счастье в любви – хорошо, что не я закончил партию…
– Раздавай! – приказал Рошфор, но лютня за дверью разразилась таким великолепным аккордом, что колода замерла у меня в руках. Как будто горный ручеек скакал с камушка на камушек: мелодия – такая чистая, незамысловатая – утоляла жажду, остужала боль, несла покой и благодать своей красотой и гармонией.
Песню про город золотой тоненьким чистым сопрано начала Комбалетта, глубоким чувственным баритоном подхватил Ла Валетт, хрипловато вступил Рошфор, и даже Жюссак присоединился – еле заметным мычанием.
Закрыв глаза, выводила Мари-Мадлен припев про огнегривого льва и синего вола прекрасным, ангельски чистым голосом – отрешившись от всего, полностью уйдя в песню, не замечая Ла Валетта, благоговейно коснувшегося ее руки.
Дверь кабинета распахнулась, и Монсеньер возник на пороге, меланхолично перебирающий струны большой лютни из темного дерева, ощетинившейся перламутровыми колками.
– Мне нальют, в конце-то концов? – спросил Монсеньер, откладывая инструмент. – Или я так плохо играю?
– Извольте, Монсеньер! – я разлил последнюю бутылку сотерна в подставленные бокалы.
– За искусство! За Эвтерпу! – предложил Монсеньер, и мы осушили бокалы.