Текст книги "Берег Утопии"
Автор книги: Том Стоппард
Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Михаил. Боже, вокруг меня одни эгоисты! Получается, что Гегель существовал ради того, чтобы этот писака, считающий каждую копейку, мог пропищать мне в лицо: “Реальность!”, когда мой дух томится в цепях; когда весь мир будто сговорился против меня с этим сельским хозяйством и… о Господи, я должен уехать в Берлин! В этом единственный смысл моей жизни! Где мой избавитель? Неужели никто не понимает, что будущее философии в России зависит от нескольких несчастных рублей, которые мне нужно дать в долг? (С грохотом выкатывается из комнаты. Слышно, как он спотыкается и что-то кричит, спускаясь по лестнице.)
Июнь, 1840 г.
Отвратительная погода. Михаил стоит под проливным дождем у поручней речного парохода. Над ним нависло черное небо. С берега на него смотрит Герцен. Михаил пытается перекричать бурю.
Михаил. До свидания! До свидания, Герцен! Спасибо! До свидания, Россия! До свидания.
Июль, 1840 г.
Улица (Санкт-Петербург).
Торопящийся Белинский идет наперерез Герцену, который держит в руках журнал.
Герцен. Вы Белинский?
Белинский. Да.
Герцен. Герцен. Наш друг Бакунин, возможно, говорил обо мне.
Белинский (в некотором смятении). Говорил? Ах, ну да, говорил…
Герцен. В Петербурге нам, москвичам, бывает одиноко… С другой стороны, в “Отечественных записках” (указывает на журнал) заботы главного редактора вам не докучают. “Московского наблюдателя”, конечно, жаль, но, честно говоря, интеллектуальная путаница в нем стала неинтересна.
Белинский. Вам хоть что-то в нем понравилось?
Герцен. Мне понравился цвет обложки.
Белинский. Это Бакунин придумал. Он теперь едет в Германию. Не знаю, как ему это удалось.
Герцен. Я провожал его на кронштадтский пароход.
Белинский. Так вот оно что. Сколько вы ему одолжили?
Герцен. Тысячу.
Белинский (смеется). Когда мне приходится просить в долг сотню, я заболеваю от унижения. А для Бакунина новый знакомый – это способ поправить дела.
Герцен. Я познакомился с ним на благотворительном балу, где поднимались бокалы за гегелевские категории. “За Сущность”, “за Идею”… Шесть лет тому назад, когда я отправлялся в ссылку, Гегеля почти не упоминали. А теперь шнурки в лавке невозможно купить, чтобы приказчик не спросил твоего мнения о Бытии в Себе. Это был благотворительный бал-маскарад. Только когда я увидел там двухметрового рыжего кота, который поднял бокал за Абсолютный субъективизм, до меня дошел весь смысл моей ссылки.
Белинский. Вы читали мою статью?
Герцен. Да, еще были ваши статьи… Оказалось, что восставать против хода истории бессмысленно и самолюбиво, что негодовать по поводу неприглядных фактов – педантство и что искусству задаваться общественными вопросами – смешно. Мне стало понятно, что я должен отнестись к Гегелю с особым вниманием. И что же я обнаружил? Что вы перевернули Диалектический дух истории Гегеля с ног на голову, да и он сам тоже. Народ не потому штурмует Бастилию, что история развивается зигзагообразно. Наоборот, история идет зигзагом потому, что народ, когда ему уже невмоготу, штурмует Бастилию. Если поставить философию Гегеля на ноги, то окажется, что это – алгебра революции. Но в этой картине что-то не так. Судьбы народов подчиняются гегелевскому закону, но каждый из нас в отдельности слишком мелок для такого грандиозного закона. Мы – забава в лапах кота, не ведающего законов, огромного рыжего кота.
Белинский, Белинский! Нами играет вовсе не некая воображаемая космическая сила, а Романов, воображения начисто лишенный, – посредственность… и он всю страну заставил дрожать, как садист-учитель – свой класс. Нигде власть не ощущает себя свободнее, чем здесь. Ее ничто не сдерживает, ни стыд перед соседями, ни суд истории. В таксономии деспотизма Россия занимает особое место. Да, я читал ваши статьи. Вы ослепили себя.
Белинский. Что ж, вы имеете моральное право. Ссылка – ваш знак отличия. (Страстно.) Но я тоже страдаю за то, что думаю и пишу. Для меня страдание и мышление – это одно и то же!
Герцен – как после отповеди.
Герцен. В ссылке я вел жизнь мелкого чиновника. Еще я влюбился, по переписке. Я обвенчался, сбежав с невестой в полночь, – история не менее романтическая, чем в сочинениях Жорж Санд. Теперь нашему первенцу уже год. В моей жизни не было лучшего времени, чем последний год ссылки. Так что я ничего не смогу вам рассказать о страдании. А вот что касается Кота… У Кота нет ни планов, ни симпатий, ни антипатий, ни памяти, ни сознания, ни рифмы, ни смысла. Он убивает без цели и милует просто так. Когда он ловит ваш взгляд, дальнейшее зависит не от Кота, а от вас. (Он кивает на прощание.)
Белинский. Я вас уже видел однажды. В зоологическом саду. Вы были со Станкевичем… незадолго до вашего ареста.
Герцен. Я тогда в последний раз видел Станкевича. Мы расстались почти что в ссоре. Вот нам урок…
Белинский. Но он же не умер, нет?
Пауза. Белинский кричит.
Герцен. К сожалению… да… Я получил письмо от Огарева. Станкевич умер в Италии месяц назад.
Белинский поднимает лицо к небу и грозит ему кулаком.
Белинский. Кто этот Молох, пожирающий своих детей?
Пауза.
Герцен. Это Рыжий Кот. (Уходит.)
Рыжий Кот курит сигару, держит бокал с шампанским и наблюдает за Белинским с небольшого расстояния. Звучит музыка.
Весна, 1843 г.
Сцена заполняется танцующими и проходящими через сцену гостями. Все гости одеты в маскарадные костюмы, но в основном такие (Пастушка, Испанка, Лорд Байрон, Казак), которые не скрывают лица. Этим они отличаются от Рыжего Кота, огромного ободранного кота на задних лапах. Вскоре Кот вместе с толпой гостей исчезает из поля нашего зрения. Белинский его не замечает.
Тургенев, одетый Арлекином, задерживается, чтобы поклониться Варваре. Она обходит его, стараясь перехватить Вареньку, танцующую с Дьяковым.
Варвара (Вареньке). Александра слишком много танцует.
Варенька. Но ведь она с собственным мужем танцует.
Варвара. Ты всего не можешь знать.
Варенька. Так, значит?.. (Довольна.) О!..
Варвара (Вареньке). Ты ничего не знаешь! Ничего!
Варенька торопливо уходит. Дьяков предлагает руку Варваре.
(Дьякову.) Ну, я же говорила, что все будет хорошо, помните?.. Варенька вернулась, и вы снова вместе.
Дьяков. Я самый счастливый человек на свете.
Они уходят вместе.
Входят Чаадаев с Белинским.
Чаадаев. Что это у вас за костюм, между прочим?
Белинский. Отрепья и пепел.
Чаадаев. Каждый имеет право менять свое мнение – никакого стыда в этом нет.
Белинский. Да. В этом я мастер, у меня отлично получается. Отчего все, кроме меня, точно знают, что думают, и держатся за это! Я сражался со своим ангелом-хранителем, а он шептал мне на ухо: “Белинский, Белинский, жизнь и смерть одного-единственного ребенка значит больше, чем вся твоя конструкция исторической необходимости”.
Чаадаев. Я имел в виду перемену вашего мнения о Пушкине. Когда он еще был жив, вы мне говорили, что он исписался.
Белинский. Я не знал, что он нам преподнесет из могилы. Но его время все равно подошло к концу. Век Пушкина закончился – поэтому мы и помним, где были и что делали, когда узнали о его смерти. Я всегда считал, что художник выражает свое время, когда поет безо всякой цели, как птица. Но теперь нам нужны новые песни и другой певец. У Пушкина Татьяна любит Онегина, но остается верна ничтожеству, за которого вышла замуж, и становится идеалом в глазах ее создателя. В романе Жорж Санд она была бы посмешищем, сама превратилась бы в ничтожество, верное устаревшим условностям.
Чаадаев. Если бы Пушкина можно было вернуть, стерев Жорж Санд в порошок и рассыпав на его могиле, я бы сегодня же отправился в Париж с кофемолкой в саквояже.
Белинский. Бог мой, вы правы, правы!
От избытка чувств обнимает Чаадаева, едва не сбивая его с ног.
Чаадаев. Ваша перемена мнений набирает скорость! Пожалуй, я пойду домой, пока держусь на ногах… Вон еще одна Татьяна дожидается своей очереди…
Выходя, кланяется входящей Татьяне.
Татьяна. Виссарион… мы думали, что вы навеки потеряны для Москвы.
Белинский. Нет, я… Я просто вернулся, чтобы… Говоря откровенно, я женюсь… Вы ее не знаете. Молодая женщина.
Татьяна. Так вы влюблены!
Белинский. Я бы не стал делать столь далеко идущие выводы.
Татьяна. В таком случае вам должно быть одиноко в Петербурге.
Белинский. Я слышал, вы болели.
Татьяна. Болела?.. Да… Вот он, на балконе, видите? Арлекин. Он был знаком с Мишелем в Берлине. Хочет быть поэтом.
Белинский. Боюсь, слишком велик ростом. Михаил вам пишет?
Татьяна. Он открыл для себя революцию! Теперь он знает, где ошибался. Вы меня подождете? (Подходит к Тургеневу. Белинский ждет.) Я только хочу у вас кое-что спросить.
Тургенев. Очень рад вас видеть. Вы поправились?
Татьяна. Да. Мои письма, должно быть, были… утомительны.
Тургенев. Вы навсегда останетесь…
Татьяна. Вашей сестрой, вашей музой, да… Что ж, то было всего лишь воспаленное воображение. Но даже теперь радостно вспоминать. Я жила всем сердцем, всей душой. Теперь все изменилось. Я уж никогда не буду так счастлива, ни одна философия меня к этому не подготовила, так что можете рассказывать кому угодно, что я любила вас и положила к вашим ногам свою непрошеную любовь.
Тургенев. Что вы?..
Татьяна. Это о Мишеле. Его посадят в тюрьму, если никто не поможет, а я не знаю, к кому еще…
Тургенев. Сколько?
Татьяна. Четыре тысячи рублей. Я знаю, что вы уже раньше…
Тургенев. Я столько не смогу.
Татьяна. Что мне ему написать?
Тургенев. Половину.
Татьяна. Благодарю вас.
Тургенев (пожимает плечами). Простота всегда в цене. И чем дальше, тем больше. (Пауза.) Я знаю одну мельничиху… Мы познакомились, когда я охотился под Петербургом… Однажды она мне сказала: “Привезите мне подарок”. – “Что бы вам хотелось?” – спросил я. “Привезите мне кусок ароматного мыла из Петербурга”, – ответила она. В следующий раз я так и сделал. Она схватила его, убежала, потом вернулась и, сильно покраснев, протянула ко мне благоухающие руки и сказала: “Целуйте мои руки, как вы целуете руки ваших изысканных петербургских барышень…” Я опустился перед ней на колени… Кажется, за всю жизнь я не знал минуты прекраснее.
Татьяна убегает в слезах. Тургенев замечает ожидающего Белинского и подходит к нему.
Вы Белинский? Простите… Для меня было бы честью, если бы вы приняли… (Достает из кармана маленькую книжку и протягивает ее с легким поклоном. Белинский берет и разглядывает ее.)
Белинский. Вы поэт?
Тургенев. Об этом вам судить. Как видите, я излишне стеснителен, когда нужно предстать перед читателями в собственном обличье.
Белинский. Но… не можете же вы все время ходить в…
Тургенев. Я имею в виду инициалы на титульном листе.
Белинский. Ах, ну да. (Переворачивает страницу, читает несколько строк.) “Я не люблю восторженных девиц… Я не люблю их толстых, бледных лиц…”
Тургенев. Это первая вещь, где звучит мой собственный голос. (Кланяется.) Иван Тургенев. Вы наш единственный критик. (Уходит.)
Рыжий Кот, курящий сигару, отстает от группы гостей, проходящих через сцену. Гости уходят, Рыжий Кот остается. Белинский и Рыжий Кот долго смотрят друг на друга.
Белинский. Белинский.
Рыжий Кот вынимает сигару изо рта.
Рыжий Кот. Знаю.
Они продолжают смотреть друг на друга.
Осень 1844 г.
Прямухино, перед закатом.
Семен и слуги расставляют стулья лицом к закату. Александр, 76 лет, слепой, выходит из дома.
Александр. Еще один закат, еще чуть ближе к Богу.
Появляется Варвара и зовет его из дома.
Варвара. Куда ты? Так и до смерти простудиться недолго!
Александр. Будем смотреть, как заходит солнце. Василий говорит, что завтра погода переменится.
Варвара. Иди в дом, в жизни не слышала такой чепухи!
Александр. Отчего же чепухи?
Семен еле успевает убрать стул с пути Александра.
Кто тут? Семен?
Семен. Я, ваше превосходительство.
Александр. Молодец. (Он протягивает вперед руку. Семен ее целует.) Перестань, дурак. Сесть куда?
Семен усаживает Александра на один из стульев.
Варвара. Я тебе скажу, в чем чепуха. Во-первых, никакого солнца нет, а во-вторых, даже если б оно и было, ты бы все равно его не увидел. Вдобавок Василий уж который год как умер.
Александр. Умер? Ну да. Кто же у нас теперь лесником?
Варвара. Ты продал лес.
Александр. Посиди со мной.
Варвара заходит обратно в дом.
Взошла луна, но то не ночь. Кто там?
Семен. Ваша честь, дозвольте спросить, ваше превосходительство… У нас говорят, что раскладка из армии пришла, ваше превосходительство. Да в рекруты никто идти не хочет, ваша честь. Наши парни все в страхе от этого…
Александр (сердито). Что, загордились слишком, чтобы отчизне служить? Если еще раз услышу, то всех отдам, раскладка или нет!
Семен валится на колени и обнимает ноги Александра.
Семен. Помилуйте, ваше превосходительство! Имейте снисхождение!
Татьяна выходит из дома с покрывалом.
Татьяна. Ну что еще теперь? Мать просила на тебя накинуть. (Укутывает Александра.)
Александр. Совать нос в мои письма! (Семену.) Это уж чересчур.
Татьяна. Ты же знаешь, что он неграмотный. В чем дело, Семен?..
Семен пятится, кланяясь.
Александр. Это из-за орла. Наверняка. На конверте был тисненый орел. Ступай, ступай, старый приятель… государь похуже известие приберег для твоего неповинного барина.
Татьяна. Семен уже ушел, отец. Я скажу ему. (Татьяна встает, но отвлекается.) Ой, смотри. Облако поднимается…
Появляется солнечный свет – слабый и почти красный.
Самое время!
Александр. Я его вижу.
Татьяна. Что это было за письмо?
Александр. Я попросил священника мне его прочесть. Михаил не исполнил предписания вернуться на родину. Связался с какими-то социалистическими крикунами у них там, в Швейцарии. Представь себе! Среди всех этих упитанных коров, гор и сыра. Императорским указом бывший поручик Михаил Бакунин лишен дворянского достоинства и сослан на каторгу в Сибирь. Его имущество конфисковано в казну. (Пауза.) Вы выросли в раю, все вы, дети, в гармонии, которая поражала всех вокруг. Потом, когда за Любовью ухаживал этот кавалерист, как его звали?.. Солнце зашло. Да?
Татьяна берет его руку и через мгновение утирает его рукой себе слезы.
Татьяна. Да. Так странно… В Прямухине Михаил никогда не интересовался политикой. Мы все были выше этого. Много выше.
Александр. Зашло?
Татьяна. Да. Я говорю, да.
Александр. Я видел, как оно опускалось.
затемнение
Кораблекрушение
Действующие лица
Александр Герцен, радикальный писатель
Натали Герцен, его жена
Тата Герцен, их дочь
Саша Герцен, их сын
Коля Герцен, их младший сын
Николай Огарев, поэт и радикал
Иван Тургенев, поэт и писатель
Тимофей Грановский, историк
Николай Кетчер, доктор
Константин Аксаков, славянофил
Няня
Жандарм
Виссарион Белинский, литературный критик
Георг Гервег, радикальный поэт
Эмма Гервег, его жена
Мадам Гааг, мать Герцена
Николай Сазонов, русский эмигрант
Михаил Бакунин, русский революционер в эмиграции
Жан-Mapи, французский слуга
Карл Маркс, автор “Коммунистического манифеста”
Мальчик из магазина
Натали (Наташа) Тучкова, подруга Натали
Бенуа, французский слуга
Синяя Блуза, парижский рабочий
Мария Огарева, жена Огарева, живущая с ним раздельно
Франц Отто, адвокат Бакунина
Рокко, итальянский слуга
Леонтий Баев, российский консул в Ницце
Действие происходит между 1846 и 1852 годами в Соколове, барском поместье в 15 верстах от Москвы, в Зальцбрунне в Германии, Париже, Дрездене и Ницце.
Действие первое
Лето 1846 г.
Сад в Соколове, в барской усадьбе в 15 верстах от Москвы.
Огарев, 34 года, читает Натали Герцен, 29 лет, из журнала “Современник”. Тургенев, 28 лет, лежит на спине без движения, надвинув на глаза шляпу. Он ничего не слышит.
Натали. Отчего ты остановился?
Огарев. Я больше не могу. Он сошел с ума.
Закрывает журнал и дает ему упасть.
Натали. Ладно, все равно было скучно.
Саша Герцен, семи лет, пробегает через сад. За ним бежит няня, с детской коляской.
У Саши в руках удочка и пустая банка для мальков.
Саша, не подходи слишком близко к реке, любимый мой! (Обращается к няне.) Не пускайте его играть на берегу!
Огарев. Но… у него ведь, кажется, удочка в руках…
Натали (зовет). А где Коля?
Няня (показывает). Вон он…
Натали. Хорошо, хорошо… Хорошо, хорошо, я присмотрю за ним. (Продолжая разговор.) Я не против скуки. Скучать в деревне даже приятно. Но вот в книге скука непростительна. (Отворачивается и говорит, забавляясь.) Куда приятнее кушать цветочки. (Взглядывает на Тургенева.) Он что, заснул?
Огарев. Он мне об этом ничего не говорил.
Натали. Александр и Грановский пошли собирать грибы. Должно быть, скоро вернутся… О чем поговорим?
Огарев. Давай… конечно.
Натали. Отчего мне кажется, что я здесь уже бывала раньше?
Огарев. Потому что ты здесь была прошлым летом.
Натали. Разве у тебя не бывает такого чувства, что, пока время стремглав несется неизвестно куда, бывают минуты, которые повторяются снова и снова?.. Как почтовые станции, где мы меняем лошадей…
Огарев. Мы уже начали? Или это еще до того, как мы начнем беседовать?
Натали. Ах, перестань валять дурака. Все равно что-то не так в этом году. Хотя здесь все те же люди, которые были так счастливы вместе, когда мы сняли эту дачу прошлым летом. Знаешь, что изменилось?
Огарев. Прошлым летом здесь не было меня.
Натали. Кетчер дуется… Взрослые люди, а ссорятся из-за того, как варить кофе…
Огарев. Но Александр прав. Кофе плох. И может, метод Кетчера его улучшит.
Натали. Разумеется, это не парижский кофе!.. Ты, верно, жалеешь, что уехал из Парижа.
Огарев. Нет. Совсем нет.
Тургенев ворочается.
Натали. Иван?.. Он теперь, наверное, в Париже, ему снится Опера!
Огарев. Я только одно тебе скажу. Петь Виардо умеет.
Натали. Но она так уродлива.
Огарев. Красавицу полюбить каждый может. Любовь Тургенева – всем нам упрек. А мы играем этим словом, как мячиком. После нашей свадьбы, в первом письме тебе и Александру, моя жена писала, что уродлива. Так что это я сам себе делаю комплимент.
Натали. Еще она писала, что не тщеславна и ценит добродетель ради самой добродетели… Она точно так же ошибалась и насчет своей внешности. Прости, Ник.
Огарев (спокойно). Если уж мы заговорили о любви… Когда я первый раз привел Марию к вам, мы, все четверо, встали на колени, взялись за руки и благодарили Бога… А какие мы писали письма… “…Любить Вас значит любить Вселенную, наша любовь опровергает эгоизм…”
Натали. Мы все так писали – а почему бы и нет – это было правдой.
Огарев. Помню, я писал Марии, что наша любовь превратится в легенду, которую будут передавать из века в век, что она останется в памяти как что-то святое. А теперь она открыто живет в Париже с посредственным художником.
Натали. Это другое – можно сказать, обычное дорожное происшествие, но, по крайней мере, вы были вместе телом и душой, пока ваш экипаж не свалился в кювет. А наш общий друг просто плетется в пыли за каретой Виардо и кричит bravo, bravissimo в надежде на милости, в которых ему навсегда отказано… Не говоря уж об ее муже на запятках.
Огарев. Ты уверена, что не хочешь поговорить о морских путешествиях?
Натали. Тебе от этого будет не так больно?
Огарев. Мне все равно.
Натали. Я люблю Александра всем своим существом, но раньше было лучше. Тогда казалось, что готова распять или сама взойти на крест за одно слово, за взгляд, за мысль… Я могла смотреть на звезду и думать, как Александр там далеко, в ссылке смотрит на ту же самую звезду, и я чувствовала, что мы стали… Знаешь…
Огарев (пауза). Треугольником.
Натали. Как не стыдно.
Огарев (удивлен). Поверь мне, я…
Натали. А теперь на нас напала эта взрослость… будто жизнь слишком серьезна для любви. Другие жены смотрят на меня искоса, а после того как отец Александра умер и оставил ему большое состояние, лучше уж точно не стало. В нашем кругу теперь ценятся только долг и самоотречение.
Огарев. Долг и самоотречение ограничивают свободу самовыражения. Я объяснил это Марии – она сразу поняла.
Натали. Просто мы уже не те безумные дети, какими были, когда бежали посреди ночи. И я даже шляпку оставила… К тому же вся эта история… Он тебе рассказывал. Я знаю, что рассказывал.
Огарев. Ну, в общем, да…
Натали. Ты, верно, скажешь, что это была всего лишь горничная.
Огарев. Нет, я так не скажу. “Всего лишь графиня” – куда ближе моим взглядам в этих вопросах.
Натали. Одним словом, созерцанию звезд пришел конец. А ведь я бы никогда ничего не узнала, если бы Александр сам не признался… Мужчины бывают так глупы.
Огарев. Смешно все-таки, что Александр столько рассуждает о личной свободе, а чувствует себя убийцей оттого, что один-единственный раз, вернувшись домой перед рассветом и будучи впущен хорошенькой горничной…
Тургенев ворочается и поднимает голову.
(Подбирает слова.) Проехал без билета…
Тургенев снова откидывается.
…или, я хочу сказать, поменял лошадей?.. нет, извини…
Тургенев садится, разглаживая складки. Он одет как денди.
Тургенев. Ничего, что он их ест?
Натали быстро ищет глазами Колю, но сразу успокаивается.
Натали (зовет). Коля! (Затем говорит, уходя.) Ох, как он перепачкался! (Уходит.)
Тургенев. Я проспал чай?
Огарев. Нет, они еще не вернулись.
Тургенев. Пойду поищу.
Огарев. Не туда.
Тургенев. Поищу чаю. Белинский рассказал мне хорошую историю. Я забыл тебе рассказать. Какой-то бедный провинциальный учитель прослышал, что есть место в одной из московских гимназий. Приезжает он в Москву и приходит к графу Строганову. “Какое право вы имеете на эту должность?” – зарычал на него Строганов. “Я прошу этой должности, – говорит молодой человек, – потому что я слышал, что она свободна”. – “Место посла в Константинополе тоже свободно, – говорит Строганов. – Отчего же вы его не просите?”
Огарев. Очень хорошо.
Тургенев. А молодой человек ему на это отвечает…
Огарев. А-а…
Тургенев. “Я не знал, что это во власти вашего превосходительства, но пост посла в Константинополе я бы принял с равной благодарностью”. (Громко смеется собственной шутке. У него резкий смех и для человека его роста неожиданно высокий голос. Поднимает номер “Современника”.) Ты читал тут Гоголя? Можно, конечно, подождать, пока книга выйдет…
Огарев. Если хочешь знать мое мнение – он с ума сошел.
Тургенев. Белинскому не терпится ее отрецензировать, он прямо заболел от этого. Боткин собирает средства, чтобы отправить его на воды в Германию… врачи советуют. Если бы только умерла моя мать, я бы имел по крайней мере двадцать тысяч в год. Может быть, я поеду вместе с ним. Воды могут пойти на пользу моему мочевому пузырю.
Натали возвращается, вытирая руки от земли.
Натали. Я зову его, словно он может услышать. Мне все кажется, что вот однажды я скажу: “Коля!” – и он обернется. (Утирает слезу запястьем.) О чем он думает? Могут ли у него быть мысли, если у него нет для них слов?
Тургенев. Он думает: грязность… цветочность… желтость… приятнозапахность… не-очень-вкусность… Названия приходят позже. Слова всегда спотыкаются и опаздывают, безнадежно пытаясь соответствовать ощущениям.
Натали. Как вы можете так говорить, ведь вы поэт.
Огарев. Потому и может.
Тургенев поворачивается к Огареву. Он сильно взволнован и не может найти слов.
Тургенев (пауза). Я благодарю тебя за то, что ты сказал. Как поэт. То есть ты как поэт. Сам я теперь пишу рассказы.
Входят Александр Герцен, 34 года, и Тимофей Грановский, 33 года. У Герцена корзина для грибов.
Натали (вскакивает). Вот и они… Александр!
Она обнимает Герцена настолько горячо, насколько позволяют приличия.
Герцен. Милая… да что же это? Мы ж не из Москвы вернулись.
Грановский, не говоря ни слова, мрачно идет к дому.
Натали. Вы опять ссорились?
Герцен. Мы спорили. Он скоро остынет. Одно жаль – был такой интересный спор, что…
Он переворачивает корзину. Из нее падает один-единственный гриб.
Натали. Эх, Александр. Я даже отсюда гриб вижу!
Она выхватывает корзину и убегает с ней. Герцен садится в ее кресло.
Герцен. Что вы с Натали обо мне говорили? В любом случае большое спасибо.
Огарев. О чем вы спорили с Грановским?
Герцен. О бессмертии души.
Огарев. А, об этом.
Из дома выходит Кетчер, 40 лет. Он худ, остальные мужчины могли бы сойти за его племянников. С несколько церемонным видом он несет поднос с кофейником на маленькой спиртовке и чашками. Герцен, Огарев и Тургенев молча смотрят, как он ставит поднос на садовый столик и наливает чашку кофе, которую подносит Герцену. Герцен пробует кофе.
Герцен. То же самое.
Кетчер. Что?
Герцен. Вкус тот же.
Кетчер. Так, по-твоему, этот кофе не лучше?
Герцен. Нет.
Другие, стоящие рядом, начинают нервничать. Кетчер издает короткий лающий смешок.
Кетчер. Однако же это удивительно, что ты и в такой мелочи, как чашка кофе, не хочешь признать свою неправоту.
Герцен. Это не я, а кофе.
Кетчер. Это, наконец, из рук вон, что за несчастное самолюбие!
Герцен. Помилуй, да ведь не я варил кофе, и не я делал кофейник, и не я виноват, что…
Кетчер. Черт с ним, с этим кофе! С тобой невозможно разговаривать! Между нами все кончено. Я уезжаю в Москву! (Уходит.)
Огарев. Так между кофе и бессмертием души ты всех друзей растеряешь.
Кетчер возвращается.
Кетчер. Это твое последнее слово?
Герцен делает еще один глоток кофе.
Герцен. Прости.
Кетчер. Так. (Уходит снова, сталкиваясь в дверях с входящим Грановским.)
Грановский (Кетчеру). Ну как?.. (Видя выражение лица Кетчера, Грановский не продолжает.)
Аксаков приехал.
Герцен. Аксаков? Не может быть.
Грановский (наливает себе кофе). Как угодно. (Морщится от вкуса кофе.) Он возвращался от каких-то друзей и заехал по дороге…
Герцен. Что же он к нам не выходит? Старым друзьям не пристало ссориться по…
Возвращается Кетчер, как будто ничего не произошло. Наливает себе кофе.
Кетчер. Аксаков приехал. Где Натали?
Герцен. Грибы собирает.
Кетчер. Это хорошо. За завтраком грибы были отличные. (Пробует кофе, остальные наблюдают за ним. Раздумывает.) Гадость. (Ставит чашку. В возбужденном порыве он и Герцен целуют друг друга в щеки и обнимаются, состязаясь в самоуничижении.)
Герцен. На самом деле не так уж плохо.
Кетчер. Кстати, я вам говорил, что мы все попадем в словарь?
Герцен. А я уже в немецком словаре.
Грановский. Это случайность, mein Lieber Herzen…[27]27
Мой милый Герцен (нем.).
[Закрыть]
Кетчер. Нет, я говорю об одном совершенно новом слове.
Герцен. Позволь, Грановский. Я вовсе не был случайностью. Я был плодом сердечного увлечения и свою фамилию получил в честь немецкого сердца моей матери. Будучи наполовину русским и наполовину немцем, в душе я, конечно, поляк… Часто мне кажется, что меня разделили. Иногда я даже кричу по ночам оттого, что мне снится, будто на то, что от меня осталось, претендует император Австрии.
Грановский. Это не император Австрии на тебя претендует, а Мефистофель.
Тургенев смеется.
Огарев. Кетчер, что за новое слово?
Кетчер. Ничего вам теперь не скажу… (Герцену с яростью.) Ну почему ты полагаешь, будто должен каждый разговор перетащить на себя. Тащишь, как вор.
Герцен (протестуя, Огареву). Вовсе я не тащу, скажи, Ник?
Грановский. Тащишь.
Кетчер (Грановскому). Ты, кстати, тоже!
Герцен (не дает Кетчеру продолжить). Во-первых, я вправе постоять за свое доброе имя, не говоря уж о чести моей матери, а во-вторых…
Огарев. Остановите его, остановите!
Герцен невольно присоединяется к общему смеху.
Аксаков, 29 лет, выходит из дома. Такое ощущение, что он наряжен в яркий театральный костюм. На нем вышитая косоворотка, штаны заправлены в высокие сапоги.
Герцен. Аксаков! Выпей кофе!
Аксаков (говорит с официальным видом). Я хотел сказать вам лично, что все отношения между нами кончены. Жаль, но делать нечего. Вы, конечно, понимаете, что мы более не можем встречаться по-дружески. Я хотел пожать вам руку и проститься.
Герцен позволяет пожать себе руку. Аксаков идет обратно.
Герцен. Что ж такое со всеми?
Огарев. Аксаков, отчего ты так нарядился?
Аксаков (рассерженно поворачивается). Потому что я горжусь тем, что я русский!
Огарев. Но люди думают, что ты перс.
Аксаков. Тебе, Огарев, мне нечего сказать. На самом деле против тебя я ничего не имею – в отличие от твоих друзей, с которыми ты шатался по Европе… потому что ты гнался не за фальшивыми богами, а за фальшивой…
Огарев (говорит горячо). Вы бы поосторожней, милостивый государь, а то ведь и недолго…
Герцен (быстро вмешиваясь). Ну, довольно этих разговоров!
Аксаков. Вы, западники, просите выдать вам паспорта для лечения, а потом едете пить воды в Париж…
Огарев снова начинает кипятиться.
Тургенев (мягко). Вовсе нет. Парижскую воду пить нельзя.
Аксаков. Ездите во Францию за вашими галстуками, если вам так угодно. Но почему вы должны ездить туда за идеями?
Тургенев. Потому что они на французском языке. Во Франции можно напечатать что угодно, это просто поразительно.
Аксаков. Ну а каков результат? Скептицизм. Материализм. Тривиальность.
Огарев по-прежнему в бешенстве, перебивает.
Огарев. Повтори, что ты сказал!
Аксаков. Скептицизм-материализм.
Огарев. До этого!
Аксаков. Цензура совсем не вредна для писателя. Она учит нас точности и христианскому терпению.
Огарев (Аксакову). Я за кем гонялся фальшивой?
Аксаков (не обращает внимания). Франция – это нравственная помойка, но зато там можно опубликовать все что угодно. И вот вы уже ослеплены и не видите того, что западная модель – это буржуазная монархия для обывателей и спекулянтов.
Герцен. К чему ты это мне говоришь? Ты им скажи.
Огарев уходит.
Аксаков (Герцену). О, я слышал о вашей социалистической утопии. Ну для чего она нам? Здесь же Россия… (Грановскому.) У нас и буржуазии-то нет.
Грановский. К чему ты это мне говоришь? Ты ему скажи.
Аксаков. Да все вы… якобинцы и немецкие сентименталисты. Разрушители и мечтатели. Вы отвернулись от собственного народа, от настоящих русских людей, брошенных сто пятьдесят лет тому назад Петром Великим Западником! Но не можете договориться о том, что же делать дальше.
Входит Огарев.
Огарев. Я требую, чтобы ты досказал то, что начал говорить!
Аксаков. Я уже не помню, что это такое было.
Огарев. Нет, ты помнишь!
Аксаков. Гонялся за фальшивой бородой?.. Нет… Фальшивой монетой?..
Огарев уходит.
Еще не поздно. Мы еще можем найти наш особый русский путь развития. Без социализма или капитализма, без буржуазии. С нашей собственной культурой, не испорченной Возрождением. И с нашей собственной Церковью, не испорченной папством или Реформацией. Может быть, наше призвание – объединить все славянские народы и вывести Европу на верный путь. Это будет век России.
Кетчер. Ты забыл про нашу собственную науку, не испорченную девятнадцатым веком.
Герцен. Отчего бы тебе не надеть крестьянскую рубаху и лапти, коли ты хочешь представлять подлинную Россию, вместо того чтобы наряжаться в этот костюм? История других народов – это история раскрепощения. История России двигалась вспять, к крепостничеству и мракобесию. Такая страна никогда не увидит света, если мы махнем на нее рукой. А свет – вон там. (Указывает.) На Западе. (Указывает в противоположном направлении.) А тут его нет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.