Текст книги "Дон Иван"
Автор книги: Алан Черчесов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
– Эй, немощь, а ну отвяжись от него! – окрысилась Клопрот-Мирон.
– Перестань, – сказал я. – Ты пьяна.
– Сам ты пьян, чертов бомж.
Она обняла меня и заплакала.
– Ой, – сказала Мария.
– Чего “ой”? – заворчал ее муж, дополняя нашу компанию. – Не “ой”, а “ах”. Полный ахтунг. Я ему и в кишки уж пролез, а он ни в какую. Только бледнеет и лыбится, как жвачка на зубы. Вечность бы делать из этих людей, сносу б не было! Скряга. Карикатура! Ты чего тут скулишь? Домой агитируешь? Рано! Хочу с патриотом за родину выпить.
Мы насели на водку, а Жанна, окатив нас презрением, поплелась рисовать по паркету восьмерки и справляться у встречных, где Клара.
– А еще бывает до ужаса страшно, как представлю себе, что не быть никогда мне Шекспиром, Чеховым, Моцартом, Гауди… И зачем тогда жить?
– Ты для начала пипиську себе отрасти, а потом сокрушайся, родная, – посоветовал Фортунатов.
– А Жанной д'Арк? – спросила Мария. – Мне тридцать лет, и я никогда не стану уже Жанной д'Арк!
– Зато не взойдешь на костер. И потом, Жанна д'Арк – это только до свадьбы. Иди потанцуй. Вон тебе и напарник поспел: волосатая сволочь гусар Колотовкин. Отправляйся на перехват. Я, солдат, от него устаю. Абсолютно ничтожная личность. И, как любая ничтожная личность, норовит стать поэтом. Сам же примат, да и пьет, как свинья. На днях посетил Лужники, где вылез на лед обнаженным. Пришлось брить каток… Пока эти двое вальсируют, поделюсь с тобой, если хочешь, идеей блокбастера. Только признайся сначала, ты одностаночник или и нашим и вашим пуляешь? Не обижайся. Просто будь ты немножко и гомиком, я бы взял тебя в долю. Здесь есть пара фруктов, которые можно крутить на хорошие бабки. За дело святое не стыдно подставить очко – если, конечно, очко не твое, а чужое… Кино-то ты любишь?
– Не дергай руками, Матвей! Я кофе разлила на бюст, – пожаловалась симпатичная старушенция, вот уже минут пять караулившая в наших широтах возможность приткнуть свое ухо к какой-нибудь сплетне.
– Надеюсь, мрамор не попортила? – осведомился Фортунатов, отирая салфеткой пятно на запавшей груди. – Познакомься: Аглая Трофимовна Штучкина.
– Стычкина, – поправила бабка. – А вас как величать, юный принц?
– Фон Мирон он. Герой чеченской войны, – представил меня Фортунатов и грозно нахмурился: – Опять сквозь кордон проскользнула? Эта старая шельма, солдат, проникает повсюду, как вирус. Посетила две тыщи приемов – ровно столько, на сколько ее не позвали. А начинала свое прохиндейство с именин товарища Ленина.
Старушка хихикнула и проглотила эклер.
– В юности мир вращается вокруг тебя, в зрелости – мимо тебя, в старости – без тебя. Вот и приходится мне, молодой человек, цепляться за праздники, чтоб не удариться в траур. А вообще я литкритик. О книжках пишу.
– Иногда и читает крест-накрест, – похвалил Фортунатов.
– А он со мной спал. Лет тридцать назад, – доложила мне критикесса.
– Да ну! – изумился Матвей. – А не врешь? Хотя… – Он почесался под мышкой, подергал за мозглые патлы и недовольно насупился: – Тогда ты была ничего. Ходила в правление союза обольщать старперов коленками. Все может быть. Прошлое – подлая сука. Соврет – не заметишь… – Он загрустил, потом спохватился: – Блокбастер!.. Хочу предложить толстосумам идею сценария. Вот послушайте. По-моему, весело. Предположим, что там, наверху, – Фортунатов ткнул пальцем в сферический свод потолка, – совсем наверху. Выше нас ровно на небо… Предположим, что там, у богов, водворился демократический строй – на свой господский манер. Сидят себе небожители за столом, вроде нашего, и обсуждают, кому снаряжаться на Землю. Служить по данному ведомству никто особливо не жаждет: не прельщает сырой человеческий материал. После службы на этом участке страдает здоровье, да и характеры портятся. Приходится отправлять небесных посланцев, надорвавшихся в наземной спецоперации, за казенный счет в заграничные санатории, то бишь в другую галактику, а вояж-то не из дешевых! Тут самое время обрисовать пару-тройку богов, тщившихся совладать с человечеством: мрачного боженьку-психопата, погрузившего мир в эпоху средневековья; мечтательного эстета, поощрявшего Ренессанс и всяких его леонардо с джокондами… В общем, дать пунктиром, что называется, предысторию. Тут вам и библиотечный зануда с перхотью на воротничке, безуспешно внедрявший на практике Век Просвещения. И нервический параноик, взбудораживший романтизм с его хромоногими лордами, улепетывающими от климакса под греческие пули. И, конечно, картавый бухгалтер, нащелкавший нам на счетах перебор революций и заработавший тем нервный тик. Плечо к плечу с ним – злобный карлик, страдающий метеоризмом, именно этот пердун и наслал на нас две мировые войны. Последним же в списке – сонный обжора, что пришел лилипуту на смену, чтобы укоренить на планете общество потребления. Устроив нам эту прелесть, он погрузился в депрессию и запросился домой, на небесный постой. Пузан только что прибыл из командировки. Ему нужен сменщик. Улавливаете?
– Гениально! – сказала старушка, закусив зефир марципаном.
– Отсюда и пляшем, – продолжил рассказ Фортунатов. – Здесь и зарыта интрига. Завязка ясна: боги сидят и ломают башки, кого б отрядить им на Землю. Оставлять бесхозной ее им нельзя: не положено по конституции мироздания, утвержденной на референдуме вечность-другую назад. Небожители спорят, серчают, пьют сердечные капли и берут поголовно самоотводы, пока кого-то из них не озаряет счастливая мысль: а давайте пошлем, мол, на Землю Добряка из всевышнего министерства коммунальных услуг! А Добряк – это бог-волонтер, так давно находящийся на добровольном дежурстве, что о нем почти уж забыли. Он у них вроде уборщика-гастарбайтера: пылесосит звездную пыль, моет им Млечный Путь, подметает космический мусор, дезодорирует черные дыры и чешет кометам хвосты. Парень неприхотлив: нацепит наушники с вечной божественной музыкой и пашет в режиме нон-стоп. Кое-кто зовет его богом на побегушках. Кто-то считает его имбецилом. Короче, кандидатура Добряка идеальная… Решено! Гримируют под хомо сапиенс, сажают в капсулу из органической пустоты и выстреливают – куда, как говорится, Бог пошлет. А уж этот диспетчер если кого посылает, так только куда подальше. Маршрут Добряка, таким образом, пролегает через Россию. Тут-то и начинаются приключения. Кто б ни встречался ему на пути, Добряк исполняет любое желание – от халявной чекушки до упавшего с неба особняка. Все это очень смешно и вместе с тем страшно, а потому еще больше смешно. Соображаете?
– Кажется, да, – сказал я.
– Я уже и название придумал: “Рай на земле – это хаос”. Ну как?
– Длинновато. Может, просто: “Рай – это хаос”?
– Без земли? Не уверен. Надо подумать. А ты что немотствуешь, фурия? Не приглянулась идейка?
Старушка воздела желтушечный пальчик и изрекла:
– Райх – конечно, занятно. Но слишком не увлекайтесь. Да и теорией хаоса тоже. Пока молоды, плюйте на имбецилов и бегите от суеты. Лучше слушайте Брамса. Вам, как немцу, сам Бог велел, херр Мохер.
– Вот ведь кошелка! Совсем из ума выжила, – сокрушился Матвей и люто зевнул. – Не рановато ли?
Вопрос его был адресован не Стычкиной, а вернувшейся с вальса жене.
– Колотовкин сказал, в три часа подстрелили Байдачного. Будто в подарок хозяину на день рождения.
– Хм, – хмыкнул Матвей. – Почему-то меня веселят, а я не смеюсь. Не то чтобы жалко Байдачного – был он порядочный скот, – но как-то оно недушевно. Я бы сказал, омерзительно, если бы не боялся Марклена. А поскольку Марклена боюсь, лучше уж промолчу. Или вот – рыгну им в салатницу.
Залпом выполнив обещание, он зашагал вдоль стола, увлекая меня за собою. Стычкина и Мария семенили в нашем фарватере. Передо мной мелькали сонмища лиц, которые я перелистывал, как иллюстрации к смертным грехам. Лиц было столько и столько в них ерзало скверны, что я тоже заслышал вдруг рвотный рефлекс. Но именно в этот момент (когда подкатила ко мне тошнота; когда стал для себя я почти что необитаем; когда, сменив на ходу отвращение, таращилось из меня безразличие) – в этот самый момент я и столкнулся с судьбою.
Расскажу поподробней, оно того стоит.
Итак, я ковылял на подворачивающихся ногах к краю стола, за которым сидели на корточках спасительные банкетки. Ради того, чтоб на них прикорнуть, я бы многое отдал. Например, пожертвовал бы Фортунатовым и его мертвой хваткой, страховавшей мое равновесие. Или Клопрот-Мирон – с уютом ее белой спальни и жаждой вцепиться зубами жизни в кадык. Поступился бы я и собой, благо сейчас это было легко – я даже испытывал некое удивление от того, что не слышу, как голос Марии (вот кем бы я в охотку пожертвовал!) задает мне вопрос: “А у вас не бывает такого, когда вы вдруг осознаете, что вас уже нет, а то, что вы есть, – опровержение того, что вы были? Не бывает, что вас озаряет вдруг мысль, будто все вокруг – настоящее, и потому ничего настоящего нету? Когда понимаете, что все кругом подло и правильно, только вы сами – ошибка, которую знать вы не знаете, как и зачем исправлять?” Но Мария молчала, стол не кончался, Фортунатов шагал, словно буйвол на пашне, и ронял зазевавшихся пьяниц на борозду, я влачился за ним, шныряя осколочным взглядом по блюдам, а равнодушное, сытое время икало на нас кисловатой отрыжкой. Тут-то оно и случилось.
Доводилось ли вам воплощать собой ужас? Это весьма отрезвляет…
Она рванулась из-под меня, как выпархивает голубка из-под катка.
Она хлестнула меня по глазам волосами, как ударяет крылом птица по лобовому стеклу, прежде чем захромать в предсмертном полете.
Она ошпарилась об меня таким жутким страхом, что меня самого обожгло, так что это я отскочил от нее, как ошпаренный.
Она признала меня, хоть меня и не знала, как бывает с кошмаром, что ночами идет за тобой по пятам, а настигает средь бела дня.
Она исчезла столь быстро, что я не успел убедить себя в том, что она предо мною была. Все, что мне оставалось, это удерживать на кончиках пальцев ощущение запретного прикосновения. Дактилоскопический отпечаток мгновения, в которое я, неловко задев ее грудь, совершил непристойность, возможно непоправимую, – неуклюжий турист, тронувший мстительную святыню и по безмолвию аборигенов уже угадавший тень нависшей петли.
Пять лет спустя Анна скажет: “Я не заметила шрам. Вернее, заметила, но не придала значения. Это было все равно что увидеть убийцу, нацепившего для маскировки солнечные очки. Не будешь же ты просить его снять их, дабы увериться, что не обознался! И потом, мне было тогда лишь семнадцать. Чего ты хочешь от испуганного подростка, оказавшегося на чужбине и угодившего прямо на ваш отвратительный шабаш!” Спустя пять лет она скажет: “Te pareces tanto a un hom-bre que odio que podria enamorarme de ti. Ты так похож на одного человека, которого я ненавижу, что я не могу тебя не любить – хотя бы за то, что ты – это не он”.
Через пять лет у нас останется три. Вот она, подлая арифметика счастья: пять лет у вас уходят на то, чтобы встретиться вновь, и лишь три – чтобы больше не встретиться. Странно думать, что все эти годы зачаты общим мгновением: только что ты был пуст, как дыра, и вдруг что-то в тебе шевельнулось – пусть только неясной виной за поругание того, без чего тебе будет не выжить…
Но едва зачав наше счастье, мгновение кончилось, Анна исчезла в толпе на пять лет вперед, а Фортунатов, дернув меня за рукав, рявкнул с досадой:
– Ну что ты стоишь, как баобаб на картинке! Пойдем покажу тебе, чем развлекается власть, когда не носит штанов.
На площадке перед особняком веселье было в разгаре. В шезлонгах у бассейна бултыхались мамоны подуставших акул российского бизнеса. В самом бассейне плескался их рыбий выводок, торопко клевавший приманку колец и монет. Чтобы заполучить ее, рыбки ныряли ко дну и отнимали блестящие искры у конкуренток. Регламент турнира был прост: захвативши добычу, сохранить ее было можно, только сняв с себя часть туалета. Опытные соревновательницы предпочитали плюхаться в воду в верхней одежде. С них брали пример сообразительные новички. Достигшие состояния ню располагали на выбор двумя возможностями: совершить почетный круг голышом под всеобщее улюлюканье или в надежде на более крупный улов оставаться в игре, обменяв завоеванный приз на свои промокшие трусики. Большинство так и делало.
Сами сеятели наблюдали затеянный переполох с тем горячим азартом, что чередуется с хладнокровной осоловелостью.
– Бегемотик, что слева, – рассказывал мне Фортунатов, не стесняясь показывать пальцем на храп, – контролирует пятую часть всей московской торговли недвижимостью. Сеть публичных домов – приоритет вон того господина. Плюс два кинотеатра, гостиница и казино. Ну и жена в психбольнице.
Везунчик!.. Тот, что дрыхнет в позе зародыша, – Жорик номер один. Есть и Жорик Второй, но с тех пор, как они разругались из-за парочки скважин, встретить их вместе отныне не можно, а если и можно, то только в Кремле – он им заменяет скамью подсудимых. Теперь в нефтяных королях ходит лишь Номер Два, а Жорик Один предпочел грязи пыль: вместо черного золота приобрел алмазные прииски и переселился жить в Кито. Душевный мужик. Уважает, как может, искусство. На свой юбилей пригласил в Монако Кобзона, а в довесок к нему – поэтесс, сразу двух.
– Почему сразу двух?
– Потому что ошибся. Перепутал фамилии, а секретарша взяла оба имени на карандаш. Вышел конфуз. Чтобы все завершилось без драки, наряду с гонораром Жорик им подарил по новенькой “Ладе”. Тем лишь досаду и выразил: наш автопром он ужасно не любит, особенно после того, как слил за бесценок свою долю акций. Так что подарок со смыслом… А вон тот моложавый ублюдок с наколкой – почти что министр. Причем несколько бывший.
– Это как?
– Бывший у нас значит ждущий. Вот-вот подпишут указ о его назначении. Насколько я знаю, сумму взяток вон с теми ребятами он уже обсудил.
– А что за ребята?
– Маркленовы хлопцы. Решают проблемы. А еще отмывают бабло на покупках ликвидов в Испании. Но без нужного рвения: размещение капиталов вдохновляет их меньше, чем милое сердцу “решение проблем”. Не смотри на них дольше секунды, чревато…
– А где сам Мизандаров?
– Где-нибудь в покерной комнате. Скрепляет за ломберным столиком нерушимую дружбу с теми, кому проиграет, что им задолжал. Им всегда все проигрывают. Особенно если не захотят вдруг играть в поддавки, но таких дураков у нас мало.
– И кто эти победители?
– Те, кто редко носят погоны, но срывают погоны с других.
– Тсс! – сказала Мария.
– Я не слышу. Я сплю, – заверила Стычкина и сомкнула пожухлые листики вежд. – В детстве все хотят жить. В старости все хотят не умереть. А в промежутке никто ничего особо не хочет, кроме как вкусно поесть, поразвратничать да отоспаться.
– Это ты-то у нас “в промежутке”? Тебя впору в музее выдавать за бабушку Нефертити. Только и нужно, что пройтись кое-где утюгом.
– А сам со мной спал, – укорила старушка. – Не джентльмен.
– Мы забываем историю, зато помним истории, – сказала Мария.
– Браво, супруга! – восхитился Матвей. – На комплименты я скуп, но тут – лучше не скажешь. Слыхала, старая мымра? Эпоху свою позабыла, а бредни-то помнишь!
– А вон тот психолог, что лечил Никодимову, когда та задавила любимого пса.
– С которым спала перед тем больше года, – уточнил Фортунатов. – Ты, Мышь, если уж говоришь – договаривай. У Мироныча нервы крепкие, он войну хлебал ложками… А задавила собаку паскуда нарочно – приревновала к суке соседской: Герцог к ней шастал на случку. Дог, надо отдать ему должное, был мировой, хотя тот еще извращенец! А суку она до него отравила. Такая вот сука! Помешалась же после того, как прознала, что муженек содержит притон для педрил, в котором и сам не дурак оттянуться.
– Они развелись, – сказала Мария. – Это был шок для всех. Семья Никодимовых долго считалась у нас эталоном. Так любили друг друга, что обменялись на свадьбе и кольцами, и фамилиями. Представляете? Получается, Никодимова – не Никодимова. А кто – я забыла. Как фамилия бывшего мужа, не помнишь, Матвей?
– Никодимов.
– Навряд ли. Тогда кто у нас Никодимова? Что-то я с вами запуталась… Не пора нам домой?
– Кстати! Отличная мысль, – поддержал я Марию.
– Оптимист! В жизни ничего и никогда не бывает кстати, – упрекнул меня Фортунатов. – Какой-то ты нелюбознательный. Постыдись! Я тебе еще про Печенкина не рассказал. Корифея цивилизованной работорговли. На продаже девственниц этот хмырь сколотил состояние, с коим здесь потягаться сумеет от силы пять человек.
– Я в их число не вхожу, – встряла Стычкина.
– Неужто? – скривился Матвей. – А жрешь, словно чертова прорва.
– Бедных лечат едой, а богатых – голодом, – парировала старушка и тихонько добавила: – А любовник он был так себе. Попрыгунчик на спринтерские дистанции. Машке не позавидуешь.
– Чего она там заливает? – забеспокоился Фортунатов.
– Скоро будет салют, – сказала Мария. – И откуда в нас эта страсть – поджигать небо, чтобы дробить из него конфетти?
Вдали отряд пиротехников в комбинезонах втыкал в лунки взрывоопасные саженцы, выстраивая по периметру лужайки частокол из трубок, похожих на городки. За работой наблюдало несколько зевак. Празднество подходило к концу, возводя для финала забор восклицательных знаков. Я огляделся в поисках Жанны.
– Мы тебя довезем, – сказал Фортунатов. – А тебя, старая, не довезем.
– У меня нет ключа, – сказал я.
– Считайте, ночлег вам уже предоставлен, – предложила любезная Стычкина, найдя сходу решение обеих проблем.
– А у тебя гроб просторный? Ладно, – махнул Фортунатов рукой. – Посмотрим бабах и поедем.
Не успел он договорить, как раздался хлопок, за которым последовал вопль, привлекший к себе подбежавшие крики. Кто-то упал на траву и задергал ногами.
– Кисть оторвало балбесу, – побледнел Фортунатов. – Тьфу!.. Не смотри туда, Мышь.
– Так я и знала, – сказала она. – Вы верите в дежавю?
– Ох ты, Господи… Баба! – пробормотал ее муж.
– Ну и что! – пожала плечами Мария. Она еще не поняла, что Матвей имел в виду не ее.
Из дома выскочил Мизандаров. В окружении свиты охранников он бросился к пострадавшей. Сделалось очень тихо. Так тихо, что мы перестали слышать оркестр, но услышали шелест шагов по траве.
– Можно ехать. Салюта не будет, – сказал Фортунатов.
– Это Клара! – захныкала Жанна, очутившись вдруг рядом со мной. Она присела на колени, стала раскачиваться и неприятно, жиденько подвывать. Потом поднялась, схватила себя за живот и, ссутулившись, двинулась навстречу пиротехникам. Те несли затихшее тело в сторону дома. Рядом шагал один из охранников. На вытянутых руках он держал платок с оторванной кистью. Замигали огни скорой помощи.
– Пришить сможете? – спросил Мизандаров врача.
– Кто его знает, – ответил с сомнением тот.
Хозяин его вмиг развеял:
– Сумеете – я заплачу. Не сумеете – сами заплатите. Ясно? Тогда увози. А вы проводите. – Он сделал знак бодигардам. – Пиротехников, всех до единого, в мой кабинет. Гостей – на хер… Как поживаешь, Матвей? Все, смотрю, веселишься?
Из глотки Марии вырвался сдавленный кряк. Фортунатов держался получше: он просто держался за ствол от зонта и молчал.
– Как-нибудь позову тебя одного, без свидетелей. Почитаешь мне вслух. Мятежную душу потешишь, – Марклен потрепал его по щеке.
– Хи-хи, – отметилась пакостью Стычкина и прикрыла ротик ладошкой.
Мизандаров взглянул мне в лицо, колупнул глазами мой шрам и спросил:
– Работа нужна?
– Уже нанят, – поспешила откликнуться Жанна. – Ассистирует мне в одном перспективном проекте.
– Ну-ну, – оскалился Мизандаров. – Значит, и сам перспективный.
Он ушел, и я с облегчением подумал, что руки он мне не подал.
– Поехали, – мрачно сказал Фортунатов. – А то недолго обкакаться.
Когда я завел мотор, небо пронзили всполохи фейерверка. Взметнувшись ввысь разноцветьем плевков, салют постепенно бледнел, высыхал и крошился в шипящую мглу с сухим треском, подобным тому, что производит в проводке короткое замыкание.
– Не выдержал, гад, – усмехнулась горько Клопрот-Мирон. – Отмечает кончину Байдачного. Шлет привет на тот свет. Зря я с ней не поехала… Ну я и тварь! Знаешь, мне даже не стыдно.
Произнесла она это спокойно – как рассуждают о прошлом, отодвинутом столь далеко, что до нас достучаться ему невозможно – руки коротки.
– Отвори окно, если тебя замутит, – сказал я.
К нам в хвост пристроился “мустанг”. Он всхлипнул клаксоном и плеснул на нас фарами. В зеркальце дальнего вида я узнал Фортунатова, сидевшего за пассажира и подгонявшего нас нетерпеливыми жестами. Мария являла собой его противоположность: застыв за рулем, не моргая, смотрела прямо перед собой. Как будто внезапно ослепла и боится об этом сказать, подумал я и надавил на газ.
За шлагбаумом у выезда из поселка пришлось резко затормозить, чтобы не задавить разлегшихся у обочины пьяниц. Они храпели, сжав кулаки, и не проснулись даже тогда, когда я откатил их, как бревна, прочь от колес. Может, мне это только послышалось, но было похоже, что кто-то из них мне вдогонку пробормотал: “Все равно всех сожгу”.
Признательность люмпенов за подаяния – отложенная казнь дарителей.
– Добро пожаловать в Москву, – сказала Жанна. Она прикурила, передала сигарету мне, закурила вторую, но после пары затяжек швырнула в окно. – Если мы сейчас разобьемся, я тебя не попрекну. Постарайся только, чтоб сразу, в лепешку.
Мы мчались так быстро, что выхваченные фарами деревья казались выделенными курсивом.
– Я умирать не хочу, – заныл голос сзади. Я и забыл, что у нас имеется спутница. – С жиру беситесь, вот что я вам скажу. Бога побойтесь! Gott ist Liebe, херр Тотер.
Жанна расхохоталась, потом закричала в окно:
– А пошел твой Liebe Gott на хер! Вот уж кто пофигист!
– Не согласнаяйяй, – взвизгнула Стычкина, когда наш “фольксваген” угодил шиной в ямку. Я с трудом выправил руль. – Видали! Знак свыше.
– А по-моему, сниже, – фыркнула Клопрот-Мирон, но на какое-то время притихла, покрепче вцепилась в поручень и стала следить за дорогой окоченевшим лицом.
– Персик будешь? – спросила Аглая и покрутила мохнатым шаром. – Пожуй, успокоишься.
Жанна фыркнула, но взяла. Потом откусила, фыркнула и успокоилась.
У меня слипались глаза. Я съехал в кювет, заглушил мотор и вышел размяться. Ночь почти что закончилось, а утро еще не настало. Я стоял между ними на самой границе, а рубеж тьмы и света пролегал у меня по глазам. Я смотрел и гадал, откуда покажется солнце. Дождавшись, сел снова за руль и помчал в сторону города. Через полчаса опустил козырек с потолочной панели – очень уж сильно слепило.
Что бы я ни оставил позади этого слишком длинного, слишком бурного, непомерно нового дня, выбирался я из него в направлении более-менее верном…»
* * *
Светлане отрывок почти что понравился:
– Почти что кино.
– Почти что упрек?
– Ну, не знаю… Или чего-то тут слишком много, или, напротив, его слишком мало. Ночь, конечно, Вальпургиева, только чувство такое, будто ты где-то сыграл фальшивый аккорд, спутав ноты кадрили и похоронного марша.
– Ничего я не спутал. Название кадрили – гротеск!
– Ну и что, что гротеск? Я сама из гротеска.
– О чем ты?
– О снах.
– Все еще меня ненавидишь?
– Другое. Скоро неделя, как за мной из кошмара в кошмар кочует прыжок с парашютом. Я стою на дрожащих ногах у открытого люка. Отверстие ревет и клубится. В нем, как в печке, сжигается ночь. Но пахнет не гарью, а гнилью – затхлым воздухом, прелью, увяданием могильных цветов. Под рукой ничего, за что б ухватиться, я заперта в собственном теле, отчего все мое вещество разбухает, как тесто, и невыносимо грузнеет. Через миг оно весит больше, чем масса вселенной. Впереди бутылочным горлышком бездны зияет орущая дырка, куда, будто слякоть в прожорливый сток, засосет мои потроха. А когда их туда засосет, я пойму, что нет такой массы на свете, которой подавится пустота. Просыпаюсь я на краю – в полувздохе от бездны и в полусмерти от страха. Ощущение так себе.
– Тебе страшен полет?
– Полет мне не страшен. Страшна невозможность полета. Вместо полета – сжирающая пустота.
– Почти что кино.
– Почти что упрек.
– Извини.
* * *
– Стало быть, у тебя появился в романе и дьявол?
– Да. Марклен Мизандаров. А Жанна – Вергилий. Фортунатов – тот джокер. Мария – Мария. Из тех Магдален, что страдают навзрыд за других. Она у меня еще как пострадает!
– Кто же будет твой ангел?
– Пока не решил.
– Он им там обязательно нужен. Не жмоть, подари.
– Ангел – дар Божий, не мой.
– Ты для них демиург.
– Создать мир не значит им править, а значит лишь подчиняться законам этого мира – или покончить с собой.
– Тогда подчиняйся законам и помни, что пишешь роман о любви.
Я пишу. Дон Иван продолжает:
«Жанна слово держала: я был свободен – как приживал, неравнодушный к своей попечительнице ровно настолько, чтобы быть равнодушным к деньгам. Благодаря связи с Клопрот-Мирон впервые за долгие месяцы – а если угодно, и годы! – я обрел крышу над головой – а если угодно, над головами: в нашем тандеме альфонс был ведущим звеном. В довесок к крову я получил возможность жить той беспечной и обеспеченной жизнью, о которой большинство может только мечтать и которую на деле мало кто в состоянии вынести. Наслаждение – тоже труд, и чем дальше, тем более утомительный. (“Не очень-то доверяй словам, – твердила мне Анна. – Доверяй корням слов. А теперь полюбуйтесь-ка на логическую триаду: беспечность < обеспеченность < попечительство. Так, корешок к корешку, они и пекутся одно из другого”.)
Поначалу все шло замечательно. Я трудился на ниве безделья не покладая рук, досконально исследуя и предприимчиво практикуя все подвластные мне виды праздности – от круглосуточного сна до круглосуточного обжорства перед закипающим телевизором. От бесцельных блужданий по городу до марш-бросков по достопримечательностям Золотого кольца. От релаксаций тайских массажей до реинкарнаций турецких бань. От грязи спа-салонов до пота тренажерных залов. От намозоленных конной ездой ягодиц до волдырей на подушечках пальцев после игры на компьютере. От светских походов на выставки до выставочных походов в свет. От частых званых приемов до редких незваных гостей. От дежурных пьянок с приятелями Н. Клоповой до агентурных попоек с недругами Ж. Клопрот-Мирон. От одиноких запоев до запойного чтения в одиночестве. От бражничества до бродяжничества. От тихого смеха до буйнопомешанного вытья.
Прожигать жизнь оказалось сложнее, чем выглядело на первый взгляд: слишком сырая это субстанция. Вот когда сознаешь, что человек состоит почти сплошь из воды. Таскать ее становилось все тяжелее.
Бывало, я часами лежал на диване, глядел в потолок и рисовал на нем мыслью кружки. Вереницы дырочек, похожих на пулевые отверстия. Нанизывал бусами на иглу четырнадцатиколечье, помогая представить стушевавшемуся воображению, что скрывает число в сто триллионов – именно столько клеток, собравшись в случайном порядке, образовали мое естество. Подумайте только: сто-плюс-двенадцать-нулей булькающих мешочков, набитых на девять десятых водою! И всех их мы носим в себе без малейшего права на роздых. Если на этом зациклиться, вас одолеет водянка.
Неделями меня не отпускало чувство, будто я живу свою жизнь по чудовищному недоразумению. Будто судьба что-то напутала при раздаче добавочных порций и всучила мне лакомство из чужого меню, вкусного, но губительного, как ядовитая рыба фугу, которой неопытный повар зацепил при разделке молоки. Тогда я учинял унылый бунт, требуя от опекунши выправить мне документы и пристроить куда-нибудь на работу – для начала и это сойдет, думал я, а там видно будет. Жанна по-своему толковала мою ипохондрию.
– Пустая затея. Не для работы ты, Ваня, рожден. Так же, как не для сиротства и не для войны. Ты Дон-купидон и рожден для любви, – говорила она, когда на меня накатывала тоска и я слышал в груди тонкий, как лезвие, писк упыренка, по которому только и узнавал свою душу. – Тебе тесно в себе, потому что внутри у тебя переизбыток любовных запасов. Критическая масса, превышающая допустимый резерв. Это как голос Шаляпина или Карузо: попробуй, уйми его шепотом! А иначе, чем шепотом, любить меня ты не можешь. Мне-то хватает с лихвой. Громче не выдержу – перепонки полопаются. Что до тебя, тут другое: одной юбки тебе недостаточно. Такой вот амурный метаболизм. Я давно поняла: быть твоей постоянной любовницей значит быть по тревоге и сводней.
И она принималась за поиски. При всем обилии кандидатур в ее жадном до приключений сообществе выбор был непростой. Жанне хотелось, чтобы избранница (больше ее, чем моя) была бы красива, но не красивее Клопрот-Мирон; обеспечена, но не богаче моей энергичной кураторши; достаточно зрела, но все же свежа; молода, но не слишком; не столько умна, сколь разумна; не столь разумна, сколько трезва. С той же тщательностью подбирают щенку пару для случки заботливые хозяева – скорее его оскопят, чем отдадут “в нехорошие руки”.
Неудивительно, что я сравнивал себя с потаскухой под покровительством сутенера.
– Дурачок! – возмущалась Клопрот-Мирон. – Проститутка – сфера торговли, продает любовь без любви. А ты, Ваня, донор. Почти меценат. Дароносец. Своего рода священнослужитель. Ты даруешь любовь и любовью вознаграждаешь. Ты ею крестишь и кадишь. И никогда ею не проклинаешь.
Бескорыстие Жанны было не сплошь альтруизм. Плодя для меня адюльтер, помимо заявленной филантропической, она решала еще две задачи: кое-кому насолить и украсить палитру себе цветочками зла – взамен тех, что увяли. Знакомясь с сигналом последней книги сожительницы, я узнал в ней подробности из новейшей своей биографии, о чем сообщил авторессе. Та дала мне холодный отпор:
– Вот что, пупс. Постарайся запомнить, что я скажу. Не смей больше лезть под обложку в туфлях, в которых месил до того грязь на улице. Книга – это альков, куда приличные люди укладываются голышом, не забывая стянуть с себя кожу, чтоб не запачкать страницы налипшими на нее предрассудками.
– Дивное красноречие! И благородное, кабы не одно но: тебе прекрасно известно, что у нас с Мартой все было без грязи! А в романе твоем история наша – прелюбодейство козлов.
– Значит, такой и была. Литература не врет. Пойми, Дон, врет жизнь.
Я взъярился:
– Врешь ты! Только ты-то и врешь!
– Конечно, я вру! Но вру лишь затем, чтоб не соврала литература.
Наша размолвка длилась несколько дней. Жанна вела себя так, словно была без вины виноватой – сплошь материнская снисходительность и сестринское дружелюбие. Как-то утром она разбросала гирляндами апельсины по спальне, а когда я проснулся, сказала:
– Вот чего нам с тобой не хватало: солнечного тепла. Выбери солнце, и я нацежу тебе соку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.