Текст книги "Дон Иван"
Автор книги: Алан Черчесов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
– Тоже мне, ухажер! За весь вечер меня не заметил, а потом говорит, что влюблен.
– А еще говорю, что ты все неплохо подстроила.
– Ты о чем?
– О моем похищении. Фактически ты меня выкрала. Сработала, надо сказать, филигранно.
Дралась она очень смешно: сжав кулачки и вобрав голову в плечи, кидалась вперед, исподтишка норовя пнуть коленкой. Мы дрались почти каждый день. Главное в драке было не захлебнуться от хохота. Капитулировав, я лежал на спине, уворачивался от щекочущих волос, с сипом ловил горлом воздух и пробовал выжить. Заглотнув смех как смерть, я выдыхал смех уже как бессмертие…
– Скоро год, как мы познакомились, – сказала мне Анна, покрутив в руках белый конверт с американским орлом.
– Еще одно приглашение?
– Давай не пойдем. Не хочу входить в ту же реку.
– Тогда отсидимся на берегу. Кстати, с чего это ты очутилась тогда, год назад, в резиденции?
– Я тебе уже объясняла. Меня попросила жена Мизандарова.
– Дарья?
– Ей очень хотелось кое за кем подглядеть.
– Твоими глазами?
– После запущенной сплетни с краснухой явиться туда самолично она не могла.
– Сама ты про розыгрыш знала?
– Конечно же, да.
– А про нее и меня?
– Конечно же, нет!
– А зачем так наклюкалась?
– Увидела в зале тебя.
– И приняла за другого?
– Приняла за тебя, потому что другого быть не могло в Спасо-Хаусе.
– Выходит, когда мы с тобой оказались в машине, ты прекрасно уже представляла, что я – это я?
– Когда ты уселся со мною в машину, я была мертвецки пьяна.
– А как мы попали вот в эту квартиру, ты помнишь?
– Не помню. Помню, что очень хотелось ударить тебя.
– С какого еще перепугу?
– Чтоб не хотелось тебя целовать.
Как-то так. За смысл я ручаюсь. А ручаться за верность всех сказанных слов никакая память не станет. Задайся я целью передать из чего, из каких таких дивных, потешных огрех возникала это чуть шепелявое чудо тараторящей прелести Анниной речи, у меня ничего бы не вышло. Она путала падежи, тасовала колоду родов и словотворила из надерганных на удачу корней. Все, что я мог, – это не прерывать, не поправлять, не портить вмешательством правил хриплую музыку ляпсусов и умиляться, когда у меня на глазах “поцарапаться” превращалось в “испоцарапаться”, “босоножки” сапожились “сапоножками”, а всякое дело делалось не “с бухты-барахты”, а “штателно”.
Почти год мы наслаждались своей безнаказанностью. Мы были так счастливы, что я просыпался в холодном поту и гнал мысли о неизбежной расплате: быть такими счастливыми на планете Земля не положено. Я был счастлив, но меня не отпускало предчувствие, что вот-вот к нам нагрянет беда, отчего я заранее становился несчастлив.
– Ну и как? Теперь уже точно нагрянула? – подколола Анна меня, когда мою щеку разнес омерзительный флюс. – Хватит охать. Дуй скорее к врачу, пока тебя самого не раздуло, как парус. Что ты там все высматриваешь?
– У меня лицо забеременело.
– Боюсь, без кесарева не обойтись.
– У тебя лирический баритон, – определила она, едва меня вывели под руки из кабинета в приемную. – Никогда до того не слыхала, как ты задорно кричишь.
– Погоди, у тебя дазыгдается кадиес! Уз я тогда позлодадствую.
– Не разыграется. Я лечить зубы люблю. Обожаю вкус мяты и кварца.
– Ты меня удивляешь.
– Могу удивить еще больше.
– Предложишь мне руку и сердце?
– Нечто большее: паспорт. А в паспорте – новая родина.
– Шутишь.
– На тебя объявили охоту. Звонила жена Мизандарова. Нам надо на время исчезнуть.
Я лихорадочно соображал.
– Марклен что-то прознал?
– Слава Богу, не он. Его попросили с тобой разобраться. Слава Богу, стало об этом известно супруге. А она, слава Богу, предупредила меня.
– Кто меня заказал?
– Отец какой-то Арины. Почему – вопрос не по адресу.
– А Дарья что думает?
– Думает, сам все поймешь, если упомянуть Далиду и кредитку.
Я не понял. А когда понял, не понял, откуда Аринин папаша узнал. А когда понял, не понял, как Жанна пошла на такое. Поразмыслив же, понял, что пойти на такое она могла куда раньше – когда посылала меня сделать стыдно жене Мизандарова. Но тогда не сработало. Тогда Дарья ей спутала карты и пошла напролом. Вместо того, чтоб попасться на мушку, поймала на мушку охранников, превратив двух свидетелей в двух заложников, готовых присягнуть, что жена Мизандарова только тем и была занята, что блюла мужу верность. Победу свою Дарья отметила сплетней про приступ краснухи – прозрачный намек на румянец бессильного гнева, прилипший наутро к Клопрот-Мирон. Поняв это, я понял, что месть Жанны ждала подходящего случая. Тут-тои всплыла рубашка. “Если сюжет вдруг не клеится, я бросаю его на дороге и выжидаю в засаде, пока его склеит дорожная грязь”, – вспомнил я.
– Я понял. А почему ты решила, что Мизандаров меня не убьет?
– Потому что он так сказал. А ему повелела спасти тебя Дарья. Как-никак ты мой муж. Теперь у тебя прикрытие что надо: твой персональный убийца.
– Я сгорю?
– Или утонешь в болоте. Скорее всего, не один.
– Ты со мной?
– Иначе нам не успеть сделать паспорт.
– Даже фальшивый?
– Фальшивка тебе не нужна. Кто прожил без паспорта жизнь, заслужил его смертью. Москва поставляет бесхозные трупы десятками. Два из них погибнут на бис.
– Почему он тебя отпускает?
– Мизандаров? У него нет особого выбора: либо я уезжаю с тобой, либо я остаюсь, чтобы мстить. Он предпочел раздобыть тебе паспорт и даже его оплатить.
– Когда мы съезжаем?
– Сегодня.
Ночью нас вывезли в Питер, а еще через день, тоже ночью, переправили на старую дачу в полупустой и облезлой деревне, где мы провели в общей сложности восемь недель.
– Почему Ретоньо? – спросил я, когда взял в руки паспорт.
– Потому что ты Дон Иван, а Жуан был Тенорьо. Потому что беглец. Потому что мы бросили вызов. Потому что другого Ретоньо в Испании нет. И потом, кто сказал, что ты не Ретоньо? Предъяви доказательства.
Перед отъездом, одолжив у соседей велосипеды, мы сгоняли за семь километров в село Кочубеево, нашли Кочубее-ву церковь, уговорили попа и скромно венчались за очень нескромное вознаграждение. Проделка сошла нам с рук. Но вернувшись, мы обнаружили на ступеньках дачи записку: “Будьте счастливы. Зла не держите. Люблю. Ж. К.-М.”
Поди разбери, как она на нас вышла!
– Иногда мне кажется, будто это она меня сочиняет, – расстроился я.
– Если и так, то она сочинила тебя для меня, – Анна порвала записку. – Отныне тебя сочинять буду я.
– Сочини меня так, чтобы ты была всегда рядом.
– Уже сочинила.
– Сочини, чтобы прямо сейчас на меня снизошла благодать.
– Это просто.
Она на меня снизошла…»
* * *
– Я уже говорил, что Анна есть благодать?
– Говорил, но до сих пор не показывал. А еще мне понравился ангел. Хорошо, что он замужем за Мизандаровым: ангел с чертом – классический брак. И хорошо, что полно отражений. И что лицо Дарьи оживает лишь в зазеркалье.
– В зеркале. В зазеркалье будет двойник, которого здесь еще нету. Какое сегодня число?
– Седьмое июня.
– Так и запишем. Дата рождения Дона по паспорту.
– Разве родился он не в апреле?
– В апреле он лишь появился на свет. А родился он только сегодня: наконец-то я его чувствую. Раньше он часто терялся и пытался быть мною.
– А теперь?
– Теперь я – это уже почти он.
– Поздравляю! Еще поднажмешь – у меня новый муж заведется.
– Лишь бы жена его оставалась все той же.
– Лишь бы ты не увлекся своей иностранкой.
Наша любовь всегда иностранка, думаю я. Понять ее нам не дано. Нам дано только слушать, глаз не сводить и угадывать.
– Не беспокойся. Я увлекаюсь ею ровно настолько, насколько я в ней вспоминаю тебя.
– Со мной ничего подобного не было. Припомнить, чего я сама о себе и не знаю?
– Любой человек помнит больше, чем знает. Я, например, не знаю родителей Анны, зато вон сколько вспомнил!
– А почему жизнь их обгладывает?
– Экономит место в романе. Отдает его под рассказ о любви.
– Очень мудрая жизнь. Жаль, что только в романе.
В жизни жизнь треплет нервы: ночью звонит мне Долорес и сообщает, что ожидает меня у подъезда. Убедившись, что у меня душа ушла в пятки, заявляет, что пошутила. «Скоро от тени своей побежишь, – обещает она. – Вот где будет Литература! До полного истребления автора».
После звонка мне снятся качели. Вместо меня в них сидит Дон Иван. Сперва я этого не замечаю, так что качаюсь в них сам. Потом тоже качаюсь, но только как он. Значит, качели снятся не мне, а Дону во мне. Сколько во мне осталось меня – непонятно. Я качаюсь до полного истребления автора.
Дон сидел в качелях, держался за цепи и по-детски прилежно раскачивался, с каждым разом все сильнее отрываясь от земли. Когда его уносило вперед, он взлетал ногами до звезд, в бархат черного неба, и застревал на секунду в нем ступнями. Затем стремглав падал вниз, чтобы взмыть вверх спиной и зависнуть лицом в дальней точке попятного хода над белым от яркого солнца песком. Так повторялось часами. Под конец Дон устал и молил сон о том, чтобы остановились качели – все равно уже ночью ли, днем.
Первым делом, проснувшись, проверил он почту. Посылки по-прежнему нет. Он выгулял пса, намешал ему корм, позавтракал сам, покурил, снова вытряхнул ящик – там пусто. В Доне крепнет надежда, будто его разыграли. Если так, это был не Альфонсо: двойник не умеет шутить.
Плохо, что, кроме Альфонсо, и подумать-то, собственно, не на кого.
На прикроватной тумбочке Анны лежит позабытая книжка – последний ее собеседник в последнюю ночь в этих стенах. Дон берет томик в руки, и он отворяется фразой: «Твоей смерти скоро год. Она начинает лепетать и делать первые шаги». Дон постигает значение сна: в нем листал он свое одинокое время. «Видишь, Анна, я тороплю твою смерть подрасти. Кроме нее, говорить мне и не с кем».
Упав на кровать, он закрывает книгой глаза и бросает качели назад. Пролететь пару лет для них – плевое дело…
«В Мадрид мы вылетели 1 декабря. Паспортный контроль в Шереметьево я прошел без проблем. Права была Анна: в России за деньги можно купить все, включая жизнь, в том числе новую.
Настроение у меня было не самое радужное. Анна это заметила.
– Успокойся. На испанской границе не успеешь моргнуть, как тебя навсегда примет “родина”.
– Да я не из-за того. Просто я никогда не летал.
– Мне повезло. Подарить любимому первое небо – большая удача!
За пять часов перелета я глаз не сомкнул. Сперва наблюдал, как небо играет в пятнашки с землей, рисуя по ней облаками. Потом перелистывал краски заката и слушал труд ночи, затиравшей их черными кистями. Анна свернулась сбоку клубком и мирно спала. Иногда она вздрагивала ресницами от какого-то робкого сна, и мне нестерпимо хотелось поцеловать ее в губы.
В аэропорту Барахас мы взяли такси. Была поздняя ночь, так что города я не увидел. Добраться до центра заняло полчаса. Водитель достал из багажника чемоданы. Я расплатился и, следуя указаниям Анны, оставил два евро “на чай”.
Прежде чем выдать нам ключ, портье попросил у меня кредитную карту.
– Она в твоем новом бумажнике, милый, – подсказала мне Анна. Портмоне было серым, из матовой кожи. Я обнаружил внутри четыре кредитки, две из которых были на имя Ивана Ретоньо.
– У вас пятый этаж. Приятного отдыха.
Мы вошли в лифт.
– У меня неправильный паспорт. Мне больше подходит имя Альфонс.
Супругу мою передернуло:
– Не будь дураком. Деньги – такая мура. И потом, я знаю ПИН-коды, так что могу в любую минуту оставить тебя без гроша.
Утром сквозь синие шторы белой стрункой протиснулся свет и подрезал нам скальпелем ноги. Я лишился ступней; Анна укоротилась на голень. Не подозревая об этом, она проснулась с широкой улыбкой, лизнула мне щеку, вскочила с постели, подбежала к окну, настежь его распахнула и раскинула в стороны руки:
– Бр-р! Мне холодно, Дон! Обними меня. Ну же!
Я смотрел, как на ее обнаженную грудь прыгают паучками снежинки, а она прикрывает глаза, мокнет, седеет и ежится, но не сдается – парит, вплетя волосы в ветер, пока тот вздымает за ней синий парус крыла (память моя между тем делает первый снимок “отчизны”: снег, небо, парение птицы, окно).
– Чего же ты? Трус!
Я подхожу к Анне сзади и щекочу ей затылок дыханьем.
– Хватит дразниться! – смеется она. – Не то сейчас прыгну. Лови!
Я ловлю, приняв беспокойные груди в ладони. Лучшая ноша на свете. Грудь-навсегда моей жизни. Анна берет мои руки в свои, запирает браслетом на талии, переводит на бедра, затем отправляет левшей спасительной горсткой тепла прикрывать себе пах, а пару правшей отсылает к застежке пупка. Так она по кусочкам отнимает озябшее тело у стужи. Я дрожу, но не сам, а ею в себе. Будто птицу поймал в клетку собственных ребер.
– Мерзлячка! А еще выставляешь бесстыдно свою наготу напоказ.
– Любое бесстыдство основано на целомудрии. Чем прочнее фундамент, тем выше стена.
– Ерунда.
– Причем полная. Ты опять чересчур доверяешь словам. Сколько раз повторять: язык врет всегда.
– Только когда не целует!
В Мадриде мы провели три дня. Снега больше не было. Даже следов от него никаких не осталось, когда мы, позавтракав, вышли в то утро на улицу. Располагался отель в двух шагах от метро и в пяти минутах ходьбы от вокзала Аточа, с которого отходили экспрессы в Сеговию и Толедо.
– Хочешь, съездим туда?
– Давай, – сказал я.
– А хочешь, отправимся на экскурсию в Авилу?
– Можно.
– А хочешь, мы никуда не поедем?
– Хочу.
– Договорились.
– О чем?
– О том, что ты хочешь. Остальное неважно.
Мадрид оказался городом, к которому не надо привыкать и под который не нужно подстраиваться. В нем можно было лишь раствориться. Сродниться с городом так, как сливаешься с женщиной, чтобы совсем потерять в нем себя. Когда я его вспоминаю, из осязаемости незабытия выплывают вязь решеток на окнах, черная ковка балконов, золотой сусал фонарей, камень, влитый бронею в кирпич, и кирпич, шлифующий гранями камень. Былая война между ними завершилась соитьем: Запад сковал объятьем Восток, а Восток обольстил узором тату аскетично-завистливый Запад. Под кирпичом и под камнем скрипит живым корнем тяжесть дубовых дверей, подающих в приветствии медь прохладных ладоней. Их гладкость может поспорить с водой и, пожалуй что, выиграет в споре. Изобилия мадридских святых, освящающих грешников крестным знамением, хватило б с лихвой отмолить наперед все грехи. Перламутровый отблеск напитков и встреченных взглядов здесь обрамляет прозрачность. И, пожалуй, прозрачность – самое нужное слово, чтобы понять этот город.
А еще Мадрид – это столпотворение. Толпотворение города – для себя, под себя, без себя, потому что и – вместо себя: для тех, кто придет сюда после тебя. Оттого в Мадриде толпа – это ты, просто помноженный тысячекратно на каждого.
Весь Мадрид опоясан ремнями очередей: в музеи и лотерейные кассы. Так сплетают хвосты свои память с удачей.
В подземке здесь ездят не пассажиры, а люди. В каждом мадридском лице есть глаза, и эти глаза тебя видят. Ну а если не видят, значит, это слепые глаза.
А слепые в Мадриде хохочут в вагоне метро. Вставши в круг и взявшись за поручень, они весело спорят, пока лабрадор-поводырь, носитель их скрытой печали, дремлет, внимая вполуха тому, как мчится по рельсам упругая жизнь.
– Ну как, нравится быть испанцем? – спросила Анна, когда мы пили неподалеку от Пласа Майор.
– У меня правильный паспорт. Хотя быть не испанцем в Мадриде вряд ли кому-то под силу. Кто-нибудь замерял тут у вас гравитацию? Бьюсь об заклад, притяжение здесь выше нормы. Вон там, например, погляди. Это длится уже восемнадцать минут, а края не видно.
– Ты про ту парочку?
– В другом месте они бы давно захлебнулись.
– Не люблю смотреть, как целуются. Все равно что ждать, когда же тебя поцелуют. Черт побери! Я по тебе ужасно соскучилась. Заплати и бежим.
Схватив меня за руку, она запетляла по переулкам, огибая прохожих, велосипеды, коляски, мотороллеры и столбы. Я едва за ней поспевал. Из подворотни выскочил пинчер и накинулся с лаем.
– Вот собака! – обозвала Анна собаку. – Лодыжку мне оцарапала.
– Долго еще? У меня селезенка в горле застряла.
Остановились у старого здания, подступ к которому был перекрыт оранжевой лентой, нырнули под заграждение, вбежали в подъезд и по костлявой лестнице поднялись в пыльную башню-скворечник.
На рже циферблата под крышей застыли посмертной улыбкой тяжеленные стрелки часов. Смахнув паутину, Анна схватилась за стрелки руками и приказала:
– Скорей.
Она почти задыхалась. Поза ее повторяла в точности ту, в которой она мне предстала когда-то в своей московской квартире. В такой же позе Анна стояла сегодня у гостиничного окна. Только теперь она не крестила собою московское солнце и не парила лениво над утром, а словно рвалась ввысь, долой – я видел, как бешено ходят под платьем лопатки. Анна шире расставила ноги и прохрипела сквозь зубы:
– Давай!
Мне вдруг до боли ясна стала цель: достигнуть вершины, зависнуть во времени и запереть его стрелки на зыбких отметках делений, за которые, как нам хочется верить, цепляется нашими пальцами вечность. До того, что у ржавых часов еще вечность назад заел механизм, нам нету и дела.
На крыше старинного дома напротив, облитый патиной бронзы, застрял между небом и вечным падением ангел. Перевернутый вниз головой, он растопырил в стороны руки и раскинул за ними свои бесполезные крылья. Подчиняясь ритму соития, распятие времени соединялось с распятием неба, совмещая в одном перекрестии стрелки и крылья. В них идеально ложилось распятие Анны. Трухлявый испод древней башни, потраченный молью старения, отзывался рыдающим скрипом досок, железа, стропил – агонией целых веков, угодивших мгновению под нож. Потом все пропало…
– Ты кричал, – сказала мне Анна, и я обнаружил, что неудобно лежу на полу. Башня шла кругом. У него посередке расплывалось зрачками лицо.
– Я никогда не кричу.
– И не падаешь в обморок.
– Это не я. Перепутала с ангелом. Невезучим соседом с той крыши.
– Ты меня испугал.
Не могу сказать, что обморок меня сильно обеспокоил, но неприятный осадок остался: когда предает тебя тело, ты никогда не готов.
– У вас ненормальная гравитация, я тебе говорил. Как лодыжка?
– Почти не болит. Просто две кровавые точки.
– Оказалась собачка змеей.
– Ничего. Яд отраву не травит.
Уже через час я был вполне сам собой. Нагулявшись, мы сели передохнуть на Пласа де Ориенте. Там очень пахло весной.
– А пройдем всего сотню шагов – очутимся в лете, – сказала мне Анна. – Вниз по ступенькам сады Кабо Новаль.
Лето в садах было в самом разгаре. Да еще это влажно-синее небо над головой…
– Ну и декабрь, – сказал я и снял куртку.
– Самый прогулочный месяц. Бич Испании – это жара. В июне влюбиться в Мадрид гораздо труднее.
– Так вот он – июнь! Кстати, где у вас осень?
– Ближайшая – на Гран Виа. Поехали покажу.
Туда добрались на метро. Запахнувшись шарфами, гуляли по октябрю, пока не стемнело. В гостиницу возвращались пешком. Оказалось, правильно сделали, потому что на площади Карлоса Пятого нам повстречалась зима – серебристо-сиреневый остров в роще гирлянд. Они сверкали россыпью рождественских огоньков на бархате ночи, как бриллианты на ювелирной подушке.
День в Мадриде без всякой натуги вместил в себя год. Мы очень устали. Я заснул раньше, чем влез под одеяло.
Разбудил нас в девять утра телефон. Чтобы мне не мешать, Анна вышла в гостиную. Я слышал, как она сердится, хоть и старается говорить очень тихо. Слов я не разобрал.
Вернувшись на цыпочках в спальню, жена поспешила стереть с лица раздражение косметическим молочком.
– Кто это был?
– Коллега по кафедре. – Ватный диск прошелся по лбу, приложился к вискам и начал массировать кожу на веках – рутинные манипуляции по поддержанию мрамора в состоянии неуязвимости.
– Что ему нужно?
– Напомнил кое-что по работе. Я должна подготовить доклад к конференции о синдроме “обхода” у австралийских аборигенов. Не грузись.
Странное чувство – когда лжет вам любимая женщина и при этом вы совершенно уверены, что она вам верна.
– Что за синдром?
Ватка отправилась жвачкой в ведро. Лицо возвратилось из зеркала, но позабыло на амальгаме свой профиль. Прирастилось на треть, думаю я. Прихотливая арифметика раздвоения. Синдром “перехода” из полулжи в полуправду.
– Внезапное исчезновение. Человек живет и работает, как нормальные люди, а потом вдруг без всякой причины уходит бродить дикарем по просторам страны. Так сказать, совершает обход изначальной своей территории. Спустя время он возвращается и как ни в чем не бывало продолжает жить и работать.
– Зачем тогда он бродяжит?
– Ищет корни. Поет песни предков. Часто – одной лишь душой. Есть поверье, что мир зародился от такой вот исконной и всеобъемлющей песни, сложенной прародителем племени.
– Какую песню поешь, в таком мире и обретаешься?
– Вроде того.
– Научи меня моей песне.
– Твоя исконная песня, Дон, это я.
– А можно пропеть тебя прямо сейчас?
– Только не дай петуха, как вчера.
Я вынимаю ее из ослепшего зеркала и вершу над нею дикарский обряд. Это и есть мой “обход” исконной своей территории. Поклонение триангулу – лучшее средство от раздвоения.
– Никогда мне не ври, – прошу я.
– Хорошо. Всю неправду я буду молчать.
В тот день мы поехали в Авилу, где гуляли по крепости и поклонялись мощам старушки Терезы. И опять это небо без края – сочное, как душа. Я и не знал, что настолько люблю голубой…
– Паучки! – воскликнула Анна, поймав на ладошку снежинки. У меня подступил ком к горлу. Одно дело – совпасть с кем-то в мыслях. Но повториться еще и в метафоре… Доводилось ли вам держать в руках сердце? Не чужое – свое? Тогда и не пробуйте угадать, каков был мой первый испанский декабрь.
Листаю картинки в уме: еще одна крепостная стена, но в Сеговии. Еще один храм. Вот еще одна площадь у храма. На краю – изможденное здание, седые облезлые ставни. Так красиво, что я говорю:
– Ты подарила мне новую жизнь, а я подарю тебе старую старость. Как вон те беззубые окна в морщинках.
– Старость ценна лишь в вещах. С людьми все иначе. Великий мертвец стоит гораздо дороже, чем великий, но немощный старец. Мы обожаем старые города, старые памятники и старые воспоминания, но воротим нос от человеческого старья. Занятная логика, правда?
– У тебя будет прекрасная старость. Путь предстоит нам неблизкий.
Ну что тут сказать! Мы всегда выглядим глупо перед своими внезапными мертвецами. Слово в слово я повторю этот штамп, когда прибуду в Марокко убедиться воочию, что наш с Анной путь завершен. Чем трагичнее смерть, тем ироничней ее наставления.
С того дня у меня сохранилось несколько фотографий. На фото из Алькасара Анна свисает затылком над крепостным рвом и имитирует ужас в лице, словно снята за миг до падения. Снимок этот мы очень любили, считали страшно смешным. Теперь я его ненавижу. Теперь он по-настоящему страшен. Если увеличить изображение, в левом зрачке пузырем разбухшего ужаса появляется черный объект с прищуренным глазом и моноклем прицела серебряной фотокамеры. Хроникер смерти, о которой мог бы узнать и заранее. “Любое мгновение можно читать и назад, и вперед, – говорила мне Анна. – Мы не умеем пока ни того, ни другого, да еще и в упор не желаем учиться”.
Теперь уж учиться мне поздно.
Иногда мне приходит на ум, что жизнь истинная – вовсе не то, что с тобою случилось, а то, что с тобою так и не произошло. Сам я живу не тем, что я делаю (потому ничего и не делаю), а тем, что сделать не успел…
Вечер того дня я не помню. Возможно, вернувшись в Мадрид, мы просто гуляли по городу, слушали песни фонтанов и наугад забредали в кафе, чтобы выпить вина и заесть его tapas[5]5
Здесь закуска, бутерброд (исп.).
[Закрыть]. Запомнился лишь монастырь Святой Троицы, где похоронен творец “Дон Кихота”, и лоскутки разговора:
– Вот тебе и образчик величия жизни, чья цена подскочила только в гробу. Перед тем ей пришлось помереть в нищете от водянки. Погребла ее чья-то брезгливая благотворительность. Сервантес – слава всей нации? Не смешите! Он ее бесславный позор: такую кончину не смыть никакой позолотой с запятнанной репутации. Рыцарь умер, да здравствует оруженосец! Возьми на заметку, Ретоньо, этот лозунг завистливой черни. Скажу по секрету, Дон Кихот – совсем не Испания. Он ее парадные латы. Настоящий костюм здесь – камзол Санчо Пансы.
– Иметь два наряда в своем гардеробе – нормальная практика. У других будто не так! Или лучше держать на замке пустой шкаф?
– Лучше пустой, чем в кровавых разводах на мантиях. На совести нашей вселенский грабеж и геноцид, кровожадней которого не было. Сколько точно индейцев мы истребили, не знает никто. Миллионы исчезли без помощи атомной бомбы. Только ручная работа! Так что твой паспорт не слишком хорош. Нет желания снова стать русским?
– Русскими не становятся, русскими остаются. А Испания для меня – это ты. И плевать мне на ваших Кортесов.
Четвертое декабря. С утра – поездка в Толедо.
Экспресс домчал нас туда за тридцать минут, двадцать пять из которых мы плыли в слоистом тумане. Под яркое солнце поезд вынырнул только на подступах к городу. Тот стоял на каменистом плато. Уступив Мадриду все полномочия столицы, Толедо остался столицей в одном: в своей симпатичной фанаберии. В нем было впору искать доказательства Единого и Неделимого Бога. Три в одном: иудаизм, ислам, христианство. Сидя в Толедо, трудно поверить, что где-то это взрывоопасная смесь.
Мы пили кофе. Анна читала буклет.
– Карта старого города похожа на сердце. И рисует его река Тахо.
Мы пили кофе на площади Сокодовер. Было солнечно, но не тепло.
– Корона Испании, или Свет всего мира. Так называли раньше Толедо.
– Подходящее слово для этого города – раньше, – сказал я.
Анна внимательно на меня посмотрела. Я поежился:
– Холодно.
– Почему ты такой?
– Никак не привыкну к тому, что я здесь.
– И я не привыкну к тому, что ты здесь.
– Покажи мне лицо. Вот проклятье, дождался! Ты плачешь.
– Я тебя очень люблю. Конечно, я плачу! Разве можно привыкнуть к любви?
Мы помолчали. Интересно, откуда берется щемящее чувство утраты, когда все идет хорошо, в небе нет ни единого облачка, а на твоей голове отдыхает короной большущее солнце? Про телефонный звонок я не вспомнил. Но в груди закололо. Вдруг Анну стошнило.
– Отвратительный кофе, – сказала она, когда вышла из туалета. – Я хочу спуститься к реке. Мне нужен ветер.
Еще фотография: смотровая площадка; облокотившись на кладку овальной стены, Анна вымучивает улыбку. По куртке ползет к подбородку верблюд – моя тень. Позади и внизу – серый мост Алькантара, скрытый наполовину плеском янтарных волос. Различима лишь дальняя часть, куда заезжает (нераспознанным предостережением) горбатый и грязненький джип. Он тащит прицеп, а напротив, слева от терпеливо сносящего солнце лица, уже катит по эстакаде (к назначенной неизбежности) лакированный жук-катафалк. До их встречи у Агадира остается полтора года, но мне это неведомо, как неведомо, что они уже повстречались в моей то ли зрячей, то ли незрячей судьбе – снимок-то вот он! Но что-то во мне это чувствует, поэтому я, опустив фотокамеру, ни с того ни с сего говорю:
– Как испанец с испанкой, делюсь впечатлениями от посещения родины: жить надо в Мадриде, молиться – в Авиле, стариться – только в Сеговии, а в Толедо… В Толедо не грех умирать.
– Эль Греко налил бы тебе бокал до краев. Здесь его дом и могила.
– Что-то нет настроения идти в гости к призраку. Пусть ждет меня в Прадо.
– Хочешь в Прадо?
– Не очень.
– Договорились.
– О чем?
– О том, что ты хочешь.
Она могла диктовать свою волю. С вокзала Аточа мы сразу отправились в Прадо. Грек Доменикос был пунктуален и ждал.
Анна была все так же бледна. Бледна и воздушна, как святые ребята Эль Греко. Взгляд ее был невозмутим, будто она не полотна им трогала, а обмакнула его в отражение зеркала и придержала там медленной мыслью. Я взял ее за руку. Рука была холодна.
– Тебе плохо?
Она улыбнулась:
– Ничуть. Мне спокойно.
– А у меня кости ломит, когда я смотрю на этих его бедолаг! Сунул их в прокрустово ложе религии и растянул от земли до небес, как подтяжки для Господа Бога.
– Не ерничай. Лучше взгляни, как легко и свободно вьется пламень одежд. То ли льется, то ли возносится.
– От этого пламени зубы стучат! Погляди на их кожу, в ней нет ни кровинки. Твой Эль Греко – вампир, пудрящий жертвам трупные пятна.
– Но тебе-то он нравится?
– Очень.
Я не лгал. Анна прильнула ко мне и сказала:
– Нам это по силам, Дон. Грек это знал.
Заноза вошла в мою память: я смотрю на картину, а из объятий моих струится ее же душа. Я словно бы слышу руками, как Анна в них тает, летучится…
Мне вдруг становится не по себе.
– Пошли-ка к Веласкесу, – тащу ее в другой зал. – К упрямству низин и плоти альковов. Этот карлик-гигант ходил по земле.
– Еще и севильской походкой.
– Вот кто любит шагать широко и не любит висеть на гвоздях. Воздух звенит, как струна, и под эту струну хором поют горизонты. А подпевает им вертикаль. Браво, Диего! Ты гений.
– Но кончина гиганта была мелковата. Смерть явилась к нему в костюмчике карлика с орденской лентой: тщеславие, деньги, почет, придворный художник и обер-гофмаршал. А дальше – брезгливость фортуны: плохая погода, простуда, плохие врачи и – Веласкеса нет. В смысле Веласкес-то есть, но усеченный горизонталью сугубо земных устремлений. Ой, что это?
Анна подняла с пола стекляшки и протянула очки близорукому толстяку. Неуклюже выставив руки, он продвигался к нам, как по льду, мохнатыми шажками, обутыми в ботики.
– Нескладный осел. Будьте добры, помогите приклеить. Где-то тут у меня лейкопластырь. – Он покопался в кармане. – Ага. Вот, нашел… Спасибо большое. Вы тоже художник?
– Тоже? – я был озадачен.
– Сам я художник. Удивлены? Как вы догадались, рисую почти что вслепую. Мой метод – наитие. Мой холст – не пространство, а время. Мазки – постижение тьмы. Согласитесь, не нужно смотреть, чтобы по-настоящему видеть. Как не нужно было Бетховену слышать, чтобы услышать в себе сокровенную музыку сфер… Пространство давно стало фикцией. С тех пор, как за ним приставили шпионить миллиарды электронных зрачков, в нем больше негде укрыться. Все пространство осталось внутри, там, где сердцем тикает время. Вы меня понимаете?
– Не обращайте внимания, – шепнул нам служитель музея, когда толстяк, спотыкаясь, перекатился бочком в другой зал. – Извращенец. Приходит сюда и прикидывается кротом, чтобы уткнуться в какую-нибудь обнаженку. Больше всего достается красавицам Рубенса.
Мы отправились к Гойе.
– Еще один великий глухой! – сказал я.
Тут все и замкнулось. Главное – крест и число.
Память наша есть абсолютный пасьянс совпадений. Мы вспоминаем лишь то, что покрывает угаданным козырем масть наших бед, обретений, надежд, – смотря что там сегодня вздохнуло на сердце.
Но иногда колода вдруг рассыпается, и пасьянс выпадает сам по себе.
Перелистав сотни раз в обратном порядке мадридский наш календарь, я сопоставил подробности дней его с тем, что настигло меня позднее в Марокко. Количество совпадений в этом “случайном” пасьянсе перевалило за дюжину. Неплохой результат за неполную сотню часов! Словно судьба решила припереть меня к стене…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.