Читать книгу "УГОЛовник, или Собака в грустном углу"
Автор книги: Александр Кириллов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Майскими короткими ночами
В «Сосисочной» стоял аппетитный чад.
Между столиками сновали упитанные официантки. С угрожающей лихостью проносили они над головами посетителей шаткие пирамиды из тарелок с молочной кашей, солянкой, окрошкой, не скупясь на острое словцо, и по своему адресу. «С нашими задами нам не разойтись». Вокруг жевали цыплят, свиные отбивные, шашлыки. Что же касается сосисок, их в меню, – по законам абсурда, нам во всем присущего, – не было, и кто-то из мужчин с красным от пива лицом требовал директора. Пива, впрочем, тоже не было.
За крайним от двери столиком устраивалась немолодая пара. Мужчине было за шестьдесят, высокий, сутулый, выбритый до синевы, с коротко выстриженными седыми висками. Он деловито поглядывал по сторонам, пододвигая своей спутнице стул, и небрежно отпускал по любому поводу язвительные шуточки. Женщина улыбалась в ответ, красная от смущения, и пыталась втиснуться тугим и белым, как у белухи, телом в узкое пространство между стулом и столом так, чтобы при этом не завалить их. Она была полновата, с небольшими приятными глазами, подведенными карандашом, и плотными розовыми щеками. Скромное черное платье украшала гроздь фальшивых бриллиантов. Она, смущаясь, ловила каждое слово мужчины, а тот, сознавая свою власть над нею, снисходительно ухаживал. По манере держаться и выправке в нем чувствовался военный.
Когда официантка, взяв заказ, ушла, мужчина вынул из нагрудного кармана сложенный вчетверо листок и протянул его своей даме:
– Это тебе, посмеяться, пока я вымою руки.
Лучики хитрых морщинок брызнули от его смеющихся глаз, и между редкими передними зубами мелькнула темная щербинка. Он вложил ей в руку листок и удалился.
Лицо женщины, всё это время натужно улыбавшееся, осунулось, как только он отошел, и неподвижный взгляд выразил крайнюю усталость. Она сразу же постарела, и было отчетливо видно теперь, что жизнь её, в общем, прошла. Отгуляла, отлюбила она своё давным-давно; и всё, что ей осталось от прошлого в отношениях с мужчинами – только навык и сноровка. Она долго не раскрывала вложенный ей в руку листок, потом развернула, прочла и ни разу не улыбнулась.
Вскоре вернулся её спутник. Она стряхнула с себя невеселое оцепенение, глаза её снова заблестели, морщинки разгладились.
– Ну, как, посмеялась?
Он был совершенно уверен в безотказном действии на женщин истрепанного листка и, довольный, спрятал его в карман.
– Посмеялась.
Он понимающе подмигнул ей: мол, со мной не соскучишься, и разлил по стаканам вино.
– А в форме ты меня видела?
Она покачала головой.
– А у тебя есть фото? – без всякой надежды спросила она.
Но мужчина уже лез в карман, самодовольно улыбаясь, и порывшись там, вынул из бумажника фотографию, на которой он был запечатлен в офицерской форме с орденами и медалями.
– Вот, снялся ко дню Победы.
– Смотри, какой ты здесь молодой.
Она долго разглядывала фотографию, по-прежнему улыбаясь заученной улыбкой.
– В этом году снялся, месяц назад.
– Не может быть, – опешила женщина, снова краснея, не веря своим глазам. – А как же так?
– Марафет навели, – со знанием дела объяснил он, – это они умеют.
– Подари мне, – вдруг робко попросила она.
Отклонившись, мужчина взглянул на фотографию и равнодушно возразил: – Зачем она тебе.
Порывшись в бумажнике, он протянул ей другую.
– А это я во время войны. Здесь я действительно молодой.
Она двумя пальцами взяла фотографию, неохотно взглянула на неё и отложила в сторону.
– Подари мне эту, – придвинула она к себе первую, где он был снят при полном параде месяц назад.
– Не нужна она тебе, – отобрал он у женщины фотографию, обе спрятав в бумажник.
– А это я списал со стенгазеты. Стихи. На, прочти.
Они ели, женщина читала стихи, аккуратно резала цыпленка ножом, всё улыбаясь мужчине. А он острил, стрелял по сторонам глазами и, что-то нашептывая ей, уговаривал выпить вина. «Сейчас плесну за пазуху». Это была шутка, вымучившая у неё очередную улыбку. Женщина пригубила стакан, потом сделала глоток, затем отпила половину. А он им всё тыкал ей в стиснутые губы, убеждая, что она всё равно это допьет – он так хочет. И ему нравилось, что она подчинялась. Его возбуждала власть над нею, отклик на любую его шутку, за которой он не лез далеко в карман, а плел все подряд, что приходило в голову.
Их обед закончился. В гардеробе он услужливо подал ей пальто и, пока она одевалась, продолжал острить, глядя ей в затылок. Он острил, открывая перед нею дверь «Сосисочной»; острил дорогой, придерживая её под локоть, и в её доме, пока раздевался в передней, и потом, пройдя на цыпочках в комнату и разглядывая на стенах чьи-то фотографии со времен войны, расписные тарелки, дешевые репродукции, ничего не пропуская, движимый любопытством.
– Ну-ка, что ты там прячешь?
Он бесцеремонно потянулся к ней, пытаясь отнять то, что она, взяв с серванта и не успев сунуть в ящик, убрала за спину. Она долго сопротивлялась, не хотела отдавать, но мужская напористость и сила взяли своё. Он уже держал в руках старую фотографию, с которой смотрела на него молодая девушка в пилотке и гимнастерке, доверчиво прижавшаяся к молодому офицеру.
Мужчина долго разглядывал снимок, вертел его в руках, как какую-то диковинку, а она, присев на кровать и сложив на коленях руки, молча следила за ним.
– Мне тогда было шестнадцать… даже не было еще шестнадцати…
Он аккуратно пристроил фотографию на серванте. Прошелся по комнате и, наконец, пойманный ею за руку, поддался и сел рядом. Нашарил в кармане спички, закурил.
– Стёпа, обними меня.
Он почувствовал на шее её мягкие губы, от горячего ласкового дыхания щекотно зазнобило спину. Он осторожно поменял позу и шумно затянулся папиросой.
– Стёпа, ты что?
– Вот оно значит как?
Она закрыла лицо руками. Между пальцами влажно заблестела кожа.
– Ладно, чего там, – недовольно буркнул он, заметив слёзы, – война…
– Может, поставить чай? – предложила она, торопливо утёршись.
Он взглянул на часы. Был первый час ночи.
– Не надо. Не хочу.
Женщина взяла его руку, бережно разжимая согнутые в кулак пальцы.
– А давай ужинать, – вдруг подхватилась она, – небось, проголодался и зазяб. Надо же – пешком через весь город шли. Ты как?
Минуту он молчал, потом она услышала, как он прокашлялся и сказал: – Можно.
И она захлопотала вокруг стола и носилась туда-сюда по комнате, собирая на скорую руку скромный ужин.
– Тссс, – шептала она: – Соседка замучила совсем. Только свет на кухне зажжешь, на секунду выйдешь, а она уже выключит. И натыкаешься в потемках на стол или табурет. Завтра будет жаловаться: шумели очень, не спала всю ночь.
Всё как-то само собой получилось по-походному. Холодная картошка, соленые огурцы, колбаса, ржаной хлеб, килька и графинчик водки, который она, видимо, давно приберегала для подходящего случая.
Заметив на столе графинчик, мужчина оживился и опять вернулся к тому непринужденному тону, каким разговаривал с нею днем в «Сосисочной».
Она подставляла ему закуски, рассказывая, как он напугал её, пригласив в кафе, и, в конце концов, призналась, что давно ждала от него приглашения.
– У меня всю жизнь предчувствие какое-то. Вот вдруг схватит за душу, нет сил – так тяжело, хоть в прорубь. И уж я знаю: чего-нибудь да жди.
Она налила ему из графинчика. Оторвав, подсунула клочок газеты, куда бы он мог складывать хвосты от съеденной кильки.
– Так и перед войной было… Проснулась это я в четыре часа утра и не спится мне, мучает что-то, давит на сердце. Я тогда в техникуме на швею училась и жила в общежитии. А подружка и говорит: «Ты чего встала?» А я ей: «На рынок», а она: «Да ты что, очумела?» А я заснуть не могу, лежу, думаю… Всё-таки поднялась, вышла на улицу: тихо, зябко, ни души… И вот мы уже идем с подружкой на экзамен. На мне было такое платьице в горошек с вырезом – модное тогда очень. И туфли, только обновила, жали еще. Вдруг видим – бежит с горки парень и кричит: «Эй, девки, война». Так на всю жизнь я этого парня и запомнила.
– Ты, случаем, не на аэродроме служила? – прервал он её.
Она молчит, локтем упираясь в стол, вложив в ладонь подбородок, и вяло покусывает кончик мизинца.
– А однажды опять нашло на меня, и я девкам своим жизнь спасла.
Он закурил третью подряд папиросу и, пока она рассказывала, всё приглядывался к ней.
– Первое время мы шили солдатам белье. Целые дни просиживали за швейными машинками и даже по тревоге не бросали работу. Лень было идти в бомбоубежище, и некогда. И вот раз слышу – завыла сирена, а у нас, как обычно, никто уже и ухом не ведет. Я тоже сижу, а под сердцем у меня, будто камень, сдавило и тянет. Прострочила я один стежок, и говорю: «Ну-ка, девки, собирайтесь, идем в подвал сегодня». Они смеются, уперлись, ни в какую, а я им: идем и всё. Выгнала я их, и сама за ними следом, только свет выключила и дверь заперла. А когда вернулись мы после отбоя, половины нашего дома как не бывало. Вот и не верь предчувствию. Они мне прямо сказали: «Своей жизнью мы тебе обязаны, так и знай».
Он встал и принялся ходить по комнате, слушая, как она говорила и говорила ему о войне: о том, что иногда, войдя в метро, вдруг видит всё глазами девчонки, застрявшей осенью сорок первого в Москве. Был лютый холод. Поначалу все спасались от бомбежек в метро, завидуя матерям с грудными, их пускали в вагоны.
– Я же была тогда сопливой дурой, – оправдывалась она.
– Да чё там, – благодушно бурчал Стёпа, размякнув от еды и ста граммов, и всё курил, поглядывая на неё.
– А ты?
– Я-то… на аэродроме всю войну протрубил, – сказал он и закашлялся, поперхнувшись дымом. – Да, была у нас одна… Зина-Зиночка…
Женщина встала и пошла к окну, чтобы приоткрыть форточку.
– Вся эдакая, – он шмыгнул от удовольствия носом, с силой вдавив окурок в блюдце, – да… Знаменитая была, только невезучая. Очень была невезучей. На роду, говорит, мне это написано. И уж точно. Приглянется ей кто-нибудь из… И только она его голубчика обошьет, обштопает – глядь, не вернулся с задания. А она, надо сказать, была девица жалостливая, жалела нас чертей. Убивается неделю, другую, а кругом такие же ребята, всем жить хочется… и знаешь, так и пошло. На кого она глаз положит – не жилец тот, все знают, что скоро. И она это знает, и он, и ничего поделать не могут. Вот оказия. В общем, судьба. Ну, а потом… приехали и увезли её, и сама где-то сгинула.
И он опять закурил.
По пустынной улице шатался с тротуара на мостовую свет уличного фонаря. Вот вынырнет сейчас из-за угла «эмка», притормозит под окном, выйдет из машины военный и спешно скроется в подъезде. А она будет его ждать, глядя на приглушенный свет фар, пока он снова не покажется у машины, хлопнет дверцей и укатит навсегда.
Она потянулась к выключателю и погасила люстру.
– Голова разболелась, – услышал он виноватый голос. – Давление, затылок ломит и в глазах резь. А знаешь, какая я была сильная. Помню, зимой как-то бегу в часть, а мороз был лютый, вижу: сидит у дороги мальчик, шинель расстегнута, гимнастерку задрал, придерживает её подбородком, а сам перебирает что-то у себя и шарит вокруг руками. Увидел меня, обрадовался, говорит: посмотри, сестричка, я всё собрал? Я глянула, а живот у него осколком распорот, и всё наружу. А мальчик такой чистенький, аккуратненький… и так на меня смотрит… Я схватила его, взвалила на себя и бежать. Сейчас бы померла, а тогда пёрла я солдатика без роздыху до самой медчасти. Во силище была.
Она повернулась, и попала в свет.
– До сих пор не знаю – жив он или умер. Такой он был послушный, тихий, ни слезинка, ни страха, только беспокоился – все ли собрал там, на дороге, а руки почернели от крови.
– Ясно, в шоке был.
В полусвете, падавшем от окна, затянуло, будто паутиной, её круглое, немолодое лицо, провалив один глаз и мокро блеснув в другом. Только сейчас он разглядел её волнующую миловидность, а главное глаза: не то раскосые, не то чуть близорукие, виноватые, отчаянные, чем-то очень знакомые, что забылось, и опять воскресло, и теперь смотрело на него – с вопросом, упреком.
Через открытую форточку комната заполнялась студеным воздухом, откуда-то несло теплым душистым запахом свежевыпеченного хлеба.
– Ну, давай что ли…
Она слышала, как он разлил по рюмкам водку, и села за стол.
– За тех, кто не вернулся.
Выпили. Он чиркнул спичкой. В лицо ей опять пахнуло папиросным дымом.
– Я думал, дожить бы до победы, и ничего не надо, – тихо заговорил он, глядя куда-то мимо неё в темноту. – Дожил… а она не отпускает, будь она неладная, то плечо пробитое болит, то одно, то другое. А по ночам дружки мои снятся: сидим мы вместе в землянке, и как-то легко мне с ними, привычно, многих и в живых уже нет, а они мне живее, чем многие иные… и поговорить есть о чем. А то, снится мне наша казарма. Вечер перед самой войной, и мы ждем, что вот-вот она будет. А к нам приходят и говорят: нет, говорят, не будет войны, отменили, идите, солдатики, в город гулять. А всё вышло не так, ничего мы не ждали, не гадали, а она пришла… День был жаркий, градусов сорок не меньше. Лицо обгорало, можешь себе представить, просто каменело на солнце, сердце разбухло, как… знаешь, разварившееся мясо – тяжелый был день. Из штаба приехали, учебу провели: набегались мы, нажрались пыли, потом баня, распарились и спали мертвецки. Я проснулся посередь ночи, сам не знаю почему: тихо, лежу, и всё хочу понять, откуда этот тяжелый запах в казарме. На бойне так воняет, запах теплой свежей крови. Приоткрываю глаза, вижу: в полутьме, стоят в проходе между койками люди в касках с автоматами. Лица загорелые. Казарма длинная, два ряда кроватей, и одна тусклая лампочка под потолком. Переходят они, не торопятся, от одной кровати до другой, как всё равно врачи на медосмотре. Никто из наших не шевельнется, спят как убитые и не знают, что делается… Потом я уже понял: десант их это был… Фриц слева еще далеко. Ни о чем не думаю, только замечаю, что автоматчик не смотрит, отвернулся. Я сполз чуть ниже с подушки, а в ногах у меня окно раскрыто настежь – жара… я толкнулся ногами и как заору, свалился в кусты… В казарме крики, стрельба, такое началось – не до меня… Кое-как лесом добрался до какого-то села, собрали мне еду, кое-что из одежды, и я опять в лес. На каком-то шоссе… где и сам не знаю… пристал к беженцам. Кто я: солдат из окружение, дезертир, без документов, – попадись, расстреляют на месте. Решил пробиваться к себе в деревню… По одной дороге шли беженцы, по другой в беспорядке отступали наши, а по третьей полным ходом пёрли, не обращая ни на кого внимания, немецкие танки. Жуть, что творилось.
Она смотрела на него во все глаза – верить, не верить? А он, поплевав на палец, погасил папиросу, положил окурок в тарелку и вытер испачканный пеплом палец о клочок газеты.
– Хлебнул я тогда дармовой каши, пока обратно в часть попал. Ехал на фронт, поджилки тряслись от радости, будто война уже кончилась. А воевать пришлось еще о-го-го. Одно скажу, прожил я за эти четыре года все сорок, а понял это, когда с войны вернулся. И горюшка испил, зато и радости, если случалось, хватило бы на десятерых.
Он снова налил рюмки.
– Давай, что ли, за тех, кто вернулся. Помянем и их.
На столе белели клочки газеты с хвостиками от килек. Он зевнул, поглядывая на неразобранную в глубине комнаты кровать.
– Что замуж не пошла?
– Не знаю, не сложилось.
Он находился в тревожном возбуждении, сердце его стучало. И она была неспокойна. Разговор не клеился.
– Чего скажу тебе, Стёпа, – вдруг подняла она на него полные слез глаза, – пью я. Часто о вас думаю… Был один. Походил тут, потерся. Всё выпытывал про мою жизнь, да на фронте как. Раскисла я, вспомнила вас… Он ухмылялся всё. А потом и говорит: «Ты что же хочешь, чтоб я тебя замуж взял, боевая подруга». Ах, ты, думаю, гад. Знал бы ты, что за ребята у меня были. А потом решила, что́ ему толковать. Что он поймет. Разве знает он цену жизни. Он её не днями, как мы, не часами, не крестами мерил, а рублями, коврами, должностями, бабами. «Мне жена, говорит, без прошлого нужна». Гад ты, думаю, у самого у тебя ни прошлого, ни настоящего нету. Квартиру себе купил на Васильевском, всё хвастал: обои «шаляпинские», люстру хрустальную, гарнитур импортный, лак на паркете в два пальца – зеркало… Чего им надо, Стёпа? Что они с нашей жизнью делают? И всё хапают, хапают, будь оно неладно… Своих ребят видеть хочу. Как жили мы, Стёпа! Смерть, война, будь она проклята, а забыть не могу. Наговориться не успевали. Думаешь, ладно, завтра скажу – и… до Судного дня. Плясали, помнишь как? За окном бело от тумана, значит, вылетов не будет. Соберемся у меня, Миша принесет гитару… Дóлжно нам иметь немного счастья, Стёпа, не старые мы еще…
Она собрала горкой грязные тарелки. Он зажег на кухне свет, и ждал, пока она мыла руки. Кран сипел, вода брызгала в железную раковину, а женщина беспокойно поглядывала на дверь кухни.
– Кто там? – послышался в коридоре старушечий голос. Она выключила свет и, натыкаясь на табуретки, они вернулась в комнату.
– Надо же, проснулась, – шептала она, задыхаясь и дрожа от волнения.
– Боисся? – подтрунивал над нею Стёпа.
– Тссс, – умоляюще сложила она на груди руки. – А ты как думал.
Едва различимым пятном белело в полутьме ее лицо, притягивая терпким запахом духов. Не было человека в полку, кто, учуяв его, тут же не искал бы глазами Зину, предчувствуя редкую удачу: объясниться с нею наедине. Об этом мечтали все молодые ребята в полку. Эх, Зина-Зиночка. Не смерти боялись. Не увидеть её больше никогда – это им было куда страшнее. И несли они ей грубоватую нежность, неистраченную и никому здесь на войне не нужную, оставляя на вечное хранение в её душе, в её памяти, как в братской могиле. Зина-Зиночка…
Запах духов дразнил, обещал несбыточное, подняв со дна души горечь и боль, перегоревшие, мучительные. Он вглядывался в её лицо, отретушированное полусветом, и ему показалось… или он действительно видел в наплывах ожившей тени – её черты, забытые, дорогие. Они проступали всё четче, узнаваемей, будто светились, искрили в темноте.
– Зина… Зиночка…
Он возбужденно дышал над ухом, а горячие жилистые руки властно нащупывали её в полутьме.
– Ты не отказывайся, Зина. Ты это, я узнал. – Горло у него пересохло, голос срывался. – Скажи, Зина ты, тóчно Зина. А я думаю… как же я сразу… Зина-Зиночка, довелось-таки дожить. Ты только не отказывайся, я… Ничего… Мне, чтобы знать только…
Он тискал её, неловко целуя за ухом, целуя её волосы, щеки, и как мальчишка, шалея, будто в первый раз обнимал женщину.
– Подожди. – Она отстранилась, закрыла на защелку дверь, хотела задернуть занавеску на окне, где треснутое стекло, заклеили белой полоской бумаги. – Не смотри. – Она откромсала от газеты другую, смочила в чае и прилепила на стекле крест-накрест.
– Иди сюда, – позвала она минуту спустя, – только тихо, тихо.
Он нашел её сидящей на кровати спиной к нему – тотчас же обернувшейся, едва он только притронулся к ней. И все пошло кругом, отлетело, отпустило, забылось, что на дворе 85-ый, еще такой далекий, недостижимый тогда…
– Мой, мой, – шептала она, приникая к нему всем телом, крепко обхватив за шею.
Её дыхание обжигало ему лицо, мешало дышать, в груди что-то сжалось, остановилось и костью застряло поперек сердца. Она вдруг почувствовала, что он покрылся испариной, как-то обмяк.
– Что ты? Тебе нехорошо? – заботливо спросила она.
– Нет. Ничего. Сейчас… дай я посижу.
Она испугалась, отпустила его и засуетилась.
– Ты приляг. Я тебе подложу сейчас… под голову… взобью.
Он повалился на подушку и несколько минут неподвижно лежал, глядя в потолок.
Она сняла с него ботинки, расстегнула сорочку, стащила пиджак.
– Ну, как тебе, легче?
Он не ответил. Нашарил в кармане пиджака папиросы и закурил.
Папироса крошечным костром тлела в комнате. За окном заметно светало, натужно выли грузовики, грохотала электричка.
«Теперь можно ехать», – сказал он себе и, собравшись с силами, встал.
– Пойду я.
Ей было слышно, как он одевался, как долго возился с застежками и шнурками.
– Зажечь свет?
– Не надо, – остановил он, – лежи.
Она застыло лежала, уткнув лицо в подушку, точно неживая.
– Ты что ж это, меня испугался? Я ж не Зина.
– Пойду я. Слышь.
– Дай полотенце, – попросила она, – там у двери.
И сморкаясь, утирала распухшее от слез лицо, когда дверь комнаты затворилась за ним, и еще долго сидела на не разобранной кровати, слушая, как он копается в коридоре, дергая за цепочку и стараясь открыть замок.
– Плохо мне, плохо, – бормотал он, сорвав наконец цепь. – Пойду я, пойду.
Он выбрался из квартиры и заспешил вниз по лестнице, подгоняя себя, и чувствуя, как тяжко и жутко билось в груди больное сердце. На улице он вспомнил, что забыл у неё папиросы, но только оглянулся на помеченное белым крестом окно.
В двенадцатом часу он уже шел на встречу с однополчанами в парадной форме, при орденах и медалях.
Утро выдалось жарким и грозило превратиться к полудню в настоящее пекло. Всюду над землей колыхалось прозрачное марево. Клейкие листочки перестали источать свежий запах зелени, сворачиваясь от зноя в крохотные трубочки. А разбухшие почки, будто мохнатые шмели, присосалась к набрякшим жилам еще не распустившихся деревьев.
Выставленные на площади громкоговорители гремели бравурной музыкой. Рекламные щиты ярко цвели, заклеенные праздничными плакатами. Дома украшали красные флаги, транспаранты. Толпы военных и детей попадались на каждой улице. Дети с любопытством шныряли среди увешанных орденами и медалями ветеранов, помногу раз забегая вперед, чтобы лучше их рассмотреть.
Он шел быстрым шагом, будто за ним гнались, сторонясь встречных прохожих. В глазах у него мутилось, солнце, припекая, жгло через одежду. Острыми ноющими толчками отдавалась в затылке кровь. Он спешил. Он задыхался от навязчивого запаха свежей крови, чувствуя, как оставляют его силы, и всю дорогу, понукая, подгонял себя.
– Смотри, смотри, – слышал он, как кричали двое мальчуган, забежав далеко вперед и тыча в него пальцем, – смотри…
И видел, как они перебирают ногами, пятясь от него, и снова бегут, и опять оборачиваются, пятятся – и тычут, тычут в него пальцем.
1976